Полная версия
Я, мой муж и наши два отечества
В гостях у моего замечательного дедушки
Сидели за большим овальным столом, на котором в огромном, тоже овальном блюде лежали гроздья спелого винограда. За столом кроме Дедушки, меня и Мамы были мои тети: Марина, Аня, Нина, Елена, Наташа… Марина уже почти взрослая, красивая и нарядная, а младшая, Наташа, была только чуточку постарше меня. «И ты тоже моя тетя?!» – вопрошала я ее. А она в ответ молчала… И вообще они, все девочки, вели себя со мной очень милостиво и сдержанно. А мне было ужасно весело: я наконец-то видела собственного любимого дедушку, о котором рассказывали мне мои мама и бабушка, и восторгалась тем, что у меня столько замечательных теть. И, наверное, радость моя достигла своей вершины, когда мой очень красивый дедушка посадил меня к себе на колени, и я могла гладить его волнистые волосы, играть с его пышными усами. Мне нравилось брать его за ус так, чтобы оттягивалась верхняя губа. А потом быстро отпускать. И тогда слышался громкий шлепок. Тети мои смотрели на это молча и с явным испугом, а я наслаждалась тем, что мой замечательный дедушка был мне абсолютно послушен: плям! плям! Мама наконец стащила меня с рук дедушки и сказала, что пора ехать домой. А мне ужасно не хотелось покидать дедушкин гостеприимный дом, не хотелось покидать дедушку. Я даже заплакала. Дедушка успокаивал: «Мы скоро увидимся снова. Тебя ко мне будет привозить твоя тетя Марина».
Это «скоро увидимся» так и не наступило: дедушку прямо из его дома выхватил самый ужасный хищник, разъезжавший по Москве в 1937—1938 годах, Черный воронок…
Мне, конечно же, об этом не рассказали. «Дедушка уехал, очень далеко и надолго», – отвечали мне, когда я спрашивала своих Бабушку и Маму о том, когда мы снова поедем к дедушке в гости. Только в 50-е годы Мама осторожно мне сообщила, что дедушку арестовали в 1938 году как врага народа. Что с ним стало после, можно было только догадываться: был осужден на длительный срок «без права переписки». С годами стало понятно, что значила эта формулировка: смертная казнь. В 1950 году семье моего дедушки в ответ на их запрос сообщили, что он умер от разрыва сердца. Но где именно, когда? И есть ли где-нибудь его могилка?
13 мая 2015 года. Совет ветеранов поселка Дубровицы во главе с Федоровой Раисой Петровной, бывшей моей знакомой по аспирантуре во Всесоюзном, ныне Всероссийском институте животноводства, организовал поездку в мемориальный центр «Бутовский полигон». (Приложение 8)
Ласковое солнце, яркая зелень, медовый запах зацветшей черемухи и почерневший Поклонный крест рядом с недавно воздвигнутым православным храмом – Собором Бутовских новомучеников. И ухоженные клумбы вокруг, и газоны, и молодой соснячок. Ну а мы все, женщины-ветераны, идем к месту захоронения новомучеников. Это через дорогу, то есть через неширокое шоссе, по которому неспешно, в два встречных ряда, движется транспорт, автобусы и легковые машины.
Ров шириною три метра и столько же глубиной, протяженностью почти в один километр – общая могила многих десятков тысяч здоровых, ни в чем не повинных людей: церковнослужителей, студентов и преподавателей вузов, ученых, изобретателей, музыкантов, писателей, артистов, да и просто обычных честных граждан – рабочих, служащих, даже домохозяек…
Приговоренных к расстрелу свозили на Бутовский полигон в основном днем, хлебовозками, и помещали в спецбарак на территории полигона. А «особо опасных» доставляли непосредственно перед расстрелом, глубокой ночью. Расстреливали в предутренние часы. Несмотря на то что черные дела свои энкавэдэшники делали в безлюдное время суток и в относительно безлюдных местах, местные жители слышали хлопки выстрелов и короткие крики команды сквозь приглушенные крики жертв…
Дедушку убивали 16 августа 1938 года. Что думал он, что чувствовал, когда их, приговоренных к смерти и привезенных в закрытых грузовиках в подмосковную глухомань, стали сгружать, словно скот, у неглубокой траншеи. Видел ли он, что в той страшной ямине уже лежали убитые, слегка прикрытые землей и каким-то мусором? Или он, всегдашний оптимист и романтик, смотрел только вверх, на яркие августовские звезды в предутреннем небе, стараясь вобрать в себя разом всю Вселенную, пытаясь понять, как же будет дальше существовать мир без него, без его разума? Без его деятельной энергии? Смерть казалась невероятной, невозможной… И в то же время смерть жестоко скалилась дулами ружей и наганов в руках человекообразных исполнителей приказов, поглощала людей прямо у него на глазах…
И, может быть, он вспоминал первую и единственную тогда свою внучку, меня то есть. Наверное… Потому что я думала о нем очень-очень часто, мечтая встретиться…
Встретилась через 77 лет… С местом его последнего пребывания на нашей земле, с его могилой – огромнейшим рвом на Бутовском полигоне…
Внучка репрессированного Иосифа Владимировича Филиповича, ученого-лесохимика, создателя первого в России канифольного завода, Э. Г. Филипович с книгой памяти «Бутовский полигон», 2013 г.
«Кому хоть раз довелось спуститься в погребальный ров Бутовского полигона, тот не забудет этого никогда. Вповалку, вперемешку, как в каком-то могильнике для скота, лежат останки тех, кто, как и мы теперь, были людьми, полными жизненных сил и планов на будущее. Сколько здесь погребено известных и безвестных талантов, невостребованных умов, непостроенных храмов, ненаписанных книг и картин, неродившихся детей, может быть, гениев, чьи открытия украсили и просветили бы мир! Сколько кануло в бездну воспоминаний, огорчений, радости и надежд! Тут праведники и святые, тут же и великие грешники: воры, убийцы и даже сами недавние исполнители приговоров…
…Преступления переполнили чашу, человеческий разум не в силах вместить их. Неисчислимы сонмы мучеников…»
«Бутовский полигон, 1937—1938», книга памяти жертв политических репрессий, кн. 3, стр. 15—16 и стр. 203. Постоянная межвед. Комиссия правительства Москвы по восстановлению прав реабилит. жертв полит. репрессий. (Приложение 8)
Бутовский полигон. Панихида по убиенным, май 2017 г.
Я ребенком ничего этого не знала, даже и предположить не могла, что такое возможно… И при этом на моей родной земле, в моей горячо любимой стране.
«Кремлевские звезды над миром горятВсем людям видать этот свет!Хорошая Родина есть у ребят,И лучше той Родины нет!»– декламировала я короткий стишок на новогоднем празднике в январе 1939 года. Свято веря, что в этом стишке все – правда.
Детство мое в довоенные годы проходило безоблачно: все, что касалось дедушки Иосифа и Калужской родни, где тоже были «враги народа», от меня тщательно скрывали.
В четыре года няню Полюшу сменил детский садик. Это одноэтажный деревянный дом с двумя просторными комнатами, кухней с кладовой и большой остекленной террасой, где двумя рядами торцами друг к другу стояли детские коечки с матрасиками, одеялками и другим спальным бельем.
Нас укладывали после обеда. За стеклом террасы по голубому небу плыли причудливой формы облака. Они то походили на синеглазых фей в пышных одеждах из белых или чуть розоватых кружев, то были огромными кораблями с белыми парусами, то напоминали какие-то невиданной красоты дворцы… Плыли медленно, неспешно сменяя друг друга. В полной тишине, от которой что-то тенькало в ушах и сами собой закрывались глаза…
А потом – полдник. Нас, еще сонных, усаживали за наши столики, где уже стояли мисочки с белой кашей и чашечки с красным киселем. После полдника снова шли гулять, но уже только в огороженном высоким дощатым забором детсадиковском дворике, откуда нас по одному забирали домой. За мной приходила Бабушка или тетя Тася. А однажды пришли обе, и я так была рада этому, что по дороге домой шла вприпрыжку. Дорога через железнодорожное полотно проходила не прямо, а огибая высокую насыпь, к дощатому переходу. Я, однако, огибать не стала, а, добежав до насыпи, прямо с нее скатилась вниз. А что было дальше, помню только по рассказам взрослых. Гудел мчащийся по рельсам, что пролегали под высокой насыпью, паровоз. Страшный рев паровоза – прямо у моей головы. А я, скатившись, лежала между рельсами. А бабушка с тетей Тасей, заговорившись, чуть приотстали. А потом паровоз остановился, уже в отдалении, и прибежавший машинист схватил меня на руки и стал охлопывать и осматривать, цела ли. А потом подбежали бабушка с тетей Тасей и тоже стали меня тискать, и плакали обе, и просили меня сказать что-нибудь. А я совсем не плакала и совсем не могла говорить. А на другой день я уже могла что-то выговорить, но с очень большим трудом, заикаясь…
Больничка, где меня лечили от заикания, небольшое здание в два этажа, находилась во Всехсвятском, недалеко от храма. В палате полутьма, мягкий зеленый свет, ласковые нянечки и красивая, в белом тетя учит нас петь. И мы, несколько девочек, вслед за ней поем песенки, а потом пропеваем слова, пропеваем целые предложения. И так день за днем: поем, поем, говорим нараспев… К нам в палату никто не приходит, только передачки передают. Но вот однажды нянечка мне сказала посмотреть в окно. Там внизу стояла Бабушка, махала мне рукой. Нянечка мне сказала, что я скоро пойду домой.
А дома встретили меня дядя Владик и Тетя Тася и, ничего не говоря, повели в свою комнатку. А там, рядом с их широкой кроватью, стояла бельевая корзина на колесиках, и в ней два белых свертка. Один из них вдруг зашевелился и запищал. И мне сказали, что не корзина это, а детская коляска, а в ней две мои сестрички, ужасно похожие друг на друга, Ирочка и Леночка. Мне позволяли с ними гулять по нашему двору, и я катала коляску по всем тропинкам, что были меж сосен. Сестренки мои хорошо росли и уже пытались садиться. И были очень красивые: глазки голубенькие, бровки почти черные, щечки розовые, ротики, носики – все такое, будто у царевен. «Скоро на ножки поднимутся, ходить начнут», – говорили няня и Бабушка. Я, однако, их на ножках уже не видела: их отвезли в Калугу. Тетя Тася уехала тоже, а дядя Владик в Калугу часто ездил, но жил в Покровском-Стрешневе, потому что учился в аспирантуре. А потом началась война…
Эля с мамой в Покровском-Стрешневе, 1940 г.
Дядя Владик, начало 1941 г.
Владислав Иосифович Филипович, ноябрь 1941 г. (перед отправкой на фронт)
Тетя Тася, 1945 г.
Романтика «Войны-метелицы» и мрак подлинной войны-убийцы
Дома и в детском саду я легко говорила, будто и не было никогда этого заикания, и постоянно что-то сама себе напевала. Эта привычка осталась на всю жизнь, и когда меня спрашивают, что пою, я обычно не могу ответить: сама не знаю, все происходит «на автомате». В садике была заводилой и запевалой. Особенно любила песни военные. Мы, ребята, очень любили играть в войну. Взрослые, помню, тогда много о войне говорили – как о большой беде, которая на нас надвигается. А мы совсем этого не чувствовали, мы нетерпеливо ее ждали:
«Когда война-метелица придет опять,Должны уметь мы целиться, уметь стрелять», —лихо пели мы очень популярную тогда «военную» песенку… Даже когда война началась и стали бомбить наше Покровское-Стрешнево, страха не было. А только ужасно все было интересно: прожектора, молодежь на крышах домов (ловили зажигательные бомбы), бомбоубежище вместо скучного засыпания в коечке… И только потом, в августе 1941 года, когда поезд, на котором нас с Бабушкой приехавшая из экспедиции мама везла подальше от войны, под Сталинград, стали бомбить налетевшие вдруг тяжело ухающие самолеты, только тогда я впервые испугалась… Всем велели покинуть вагоны. Кто-то и меня вынес. И вдруг сквозь уханье и вой – истошный крик моей мамы: «Эля, ложи-ись!!!» А куда? Передо мной вдоль железнодорожного полотна была неглубокая канава, и в ней характерные желто-бурые кучки… И тут страшный треск. Бомба разорвалась совсем рядом, и кто-то уже громко стонал, а я лежала, кем-то пригнутая к самой канавке, носом прямо в одну из вонючих кучек… Стало страшно выворачивать… И в голове вдруг пронеслось: вот она какая гадкая – настоящая война… И по сей день осталось во мне это чувство глубокого отвращения к войне – как к какому-то крайне позорному и недостойному Человека действу…
Под Сталинградом
В Соколовке, под Сталинградом, вовсю светило солнце, в ярко-голубом августовском небе крикливо хлопотали птицы… На песчаной дороге, ведшей с косогора от бахчей в деревню, скрипели запряженные огромными серыми волами ребристые арбы, груженые тыквами, дынями, арбузами…
В Соколовке всего тридцать дворов, не считая сельсовета и школы, двух кирпично-дощатых домов казенного вида, которые как бы вышли погулять через речку за деревню, чтобы полюбоваться на нее со стороны. Избы все срублены из тщательно пригнанных бревен, в каждой избе – русская печь с лежанкой…
В течение всего времени проживания в Соколовке, в голоде, холоде и недетских заботах, вытопленная русская печка была отрадой и утешительницей. Тепло ее приглушало настырные позывы голода, убаюкивало в липком забытьи, уносило в зыбкий туман грез и мечтаний, туда, где сладко пахло наваристыми щами и где ломтями резали запашистый хлеб…
«Жрать хочу, не знаю ка-ак! Умира-а-аю!» – громко скулил младший хозяйский сын Славка. «Ща мать придет, затирухи сготовит! – успокаивал его желтоглазый подросток Горка и, зыркнув на меня, добавлял: Только Эльке, мотри, ниче не давай!»
Однако это было уже много-много позже, когда в Соколовке опустели все землянки и блиндажи и перестала сладко дымить военная кухня. А тогда Соколовка была глубоким тылом, и осень сорок первого там отмечала себя богатым урожаем проса, а также бахчевых и поливных овощей… К тому же мы, семья геологической экспедиции, получали паек – хлеб, сахар и другие продукты, которых деревенским не полагалось…
Первого сентября Мама проводила меня в школу, большой кирпичный дом, разделенный узким коридором на две не совсем равные половинки. В одной из них, большей, была просторная классная комната с огромной классной доской, учительским столом и двумя рядами парт. В другой, с красным флагом во всю стену – пионерская комната. А в конце коридора была дверь в учительскую, которая одновременно была и жилой комнатой для самой учительницы, единственного педагога этой школы.
В первом классе нас было двое, я и Васька Василичев. Во втором классе – четверо, и в их числе моя подружка Надя. В третьем за тремя партами – пятеро. А парты второго ряда все были заняты учениками четвертого класса. Многие из них были второгодниками, а некоторые и по третьему году сидели. Среди учеников четвертого класса был старший сын наших хозяев, Горка. В классе был он выше всех ростом, рыжий, с конопушками и плохо выговаривал букву «Р».
В школе все классы обучались одновременно. Первым делом учительница давала задание ученикам двух первых классов. Помню, мы с Васей должны были в тетрадке по чистописанию написать какие-то слова и буквы. У нас на двоих была одна чернильница, в которую мы макали свои перья. Чернила на перышке не удерживались, и в тетрадке появлялись жирные кляксы… Все это чистописание казалось мне очень скучным. Куда интереснее было вместе с четвертым классом смотреть по карте нашу огромную замечательную страну с ее морями и реками…
– Какая из наших рек самая большая? – спрашивала Александра Матвеевна ребят 4-го класса.
– Волга! – ответил кто-то из старшеклассников.
– Нет, кто еще скажет?
– Днепр!
– Енисей…
– Амур!
– Нет и нет. Так кто же скажет?
– Обь! Обь! – выкрикнули мы оба с Васей.
– Правильно. Обь! Только вас это не касается, – заметила нам учительница, – у вас чистописание. – И стала стыдить ребят из четвертого класса: не знают географию…
А на перемене Горка и еще один переросток ухватили меня и Васю и стали нас лбами друг о друга стукать, и с каждым разом повторяли: «Обь! Обь! Обь!..» Ужасно было обидно, да и больно. Немного, потому что мы оба упирались.
Соколовка все больше заполнялась военными, техникой. В самой деревне, в избах стояли только врачи и девчата из медсанбата. В бывшем деревенском клубе расположился госпиталь. А в перелесках сплошь были землянки, блиндажи, окопы и сладко дымила полевая кухня, где нас, ребятишек, неплохо подкармливали.
И все шли и шли через Соколовку беженцы. И гнали скот к переправе, которая была совсем недалеко от деревни. Лишь узкая гряда невысоких холмов отделяла нас от Волги. Животные, были это не только коровы, лошади, овцы, но и верблюды, зебры, бизоны, – стояли порой по нескольку дней в специальных загонах за деревней, ожидая переправы…
А маму с ее геологической партией срочно отозвали в Магнитогорск, было сказано, что на три месяца. Но приехать ей за нами не удалось: к Сталинграду придвинулись полчища немцев и никого к нам не пускали… Тоже и мы не могли уехать за Волгу на восток. Эвакуироваться нам не разрешали, как и всем местным. А на левый берег переправляли только раненых и беженцев с Украины.
Помню, стояли погожие августовские дни. С бахчей в ребристых арбах, запряженных рогастыми серыми волами, свозили урожай. Были на арбе и наши с бабушкой тыквы, которые весной сажала еще не уехавшая тогда моя мама: им, геологам, колхоз тоже выделил сколько-то земли. Ну а сгрузили все в теплый сарай рядом с хлевом и в горнице.
Шла последняя неделя августа. Бабушка разрешала играть на улице сколько хочу, потому что через пару дней каникулы закончатся и я пойду в школу во второй класс. Вдруг мы услышали далекое тяжелое уханье. Голубое небо к югу от нас стало заволакивать чернотой, сквозь которую прорывались красные языки пламени. Уханье не прекращалось весь день, и казалось, дрожит земля. А когда стемнело, зарево разлилось по всему южному горизонту. Бомбили Сталинград.
Сталинград. Первые налеты фашистской авиации (фото из интернета)
Соколовка притихла. Не слышно стало расквартированных по избам бедовых медсанбатовских девчат. А красноармейцы все стянулись в глубокую, поросшую терновником и дикими грушами балку, по дну которой шла утоптанная тропа, которая потом поднималась на лысый, белесый от полыни холм и круто опускалась к Волге. Раньше, когда еще балка не была перерыта окопами и до краев заполнена военной техникой, блиндажами и палатками, мы, дети, бегали смотреть с холма на Волгу. Противоположный левый берег был еле заметен. В сизом мареве виднелся прильнувший к земле город Николаев. Туда паромы с нашего, правого берега доставляли беженцев, раненых, скот. Вскоре, однако, когда начались налеты ухающих немецких бомбардировщиков, красиво-раздольный волжский пейзаж превратился в ад. Разбомбили нефтебазу. Нефть вылилась в реку. Огонь и чернущий чад над ним плыл и плыл по Волге к самому Сталинграду, где и без того все рвалось и горело, унося тысячи жизней таких же, как мы, детей, а также их мам, бабушек и дедушек…
Жители Сталинграда везут на велосипедах свои вещи, покидая город, 1942 г. (фото из интернета)
А зарево и в последующие дни то чуть стягивалось к самому горизонту, то снова поднималось, охватывая чуть ли ни треть неба… Не угасало многие дни и недели, даже месяцы… Там все рвалось и горело. Там был Сталинград. До нас доходил глухой гул того сражения…
Горит Волга. Сталинград, 1942 г. (фото из интернета)
А в самой Соколовке стояла напряженная тишина. Военные все ушли на приготовленные позиции, окопались на холмах, с которых еще в прошлую зиму мальчишки и девчонки соколовские лихо съезжали на салазках. А теперь мы, население, отсиживались в погребах, рядом с бочками засоленных огурцов и горкой спелых арбузов или в подполе своей же избы. Деревню ни разу не бомбили, бомбы рвались у самой Волги, а к нам долетали осколки. Сперва мы их собирали: блестящие, причудливой формы, в зазубринах. Потом их в огородах, прилегающих к холмам, сгребали граблями… Доносившийся к нам свистящий вой и треск взрывающихся бомб, шелест падающих осколков – все это стало для нас привычным. Даже младенчики перестали вздрагивать и громко плакать.
Война стала нашим бытом
Война стала нашим бытом. Мы, дети-школьники, в сентябре сорок второго снова пошли в школу. Учиться стало еще интереснее: к нам в школу, в пионерскую комнату приходил пожилой военный и рассказывал, что надо делать при налетах и при артиллерийских обстрелах, чтобы не оглохнуть, не паниковать… А потом учил нас, как пользоваться противогазом, и что делать, когда тебя или твоего товарища засыплет землей. Я, Вася Василичев, Надичка, да и все в школе тогда поняли, что самое главное – не быть трусом, помогать товарищу и верить в нашу победу.
Помню, я уже не чувствовала себя сама собой, а лишь малой частичкой великого целого мы. И, наверное, поэтому совсем не страшно было погибнуть: мы все равно останемся жить и мы – победим!
«Сур-р-ровый голос раздается!Клянемся зе-эмлякам:Поку-уда се-е-эрдце бье-отся,Поща-ады нет врагам…» —звенели по деревне наши голоса.
Зимними вечерами мы слышали, как подвывали волки. Как и стада племенного скота с Украины, как зебр и других диких животных из Аскании-Нова, их тоже пригнало войной. Но в отличие от верблюдов и зебр их никто не переправлял на левый берег, и они остались у самого края, на прибрежных холмах. В темноте высвечивали светло-серыми огоньками их глаза. Огоньки то собирались в кучку, то разбегались по всему гребню холмов, у самой Волги…
А на Сталинград из Соколовки все шли и шли военные части. Сначала те, что стояли давно и долго. Тогда свадьбу даже сыграли. Чернокосая шестнадцатилетняя красавица Павлинка замуж вышла.
Потом следовавшие через Соколовку отряды «свежих сил пополнения» задерживались в деревне и ее окрестностях уже не месяцы, а недели, а затем – всего дни, а то и часы перед отправкой на передовую…
Отправили на фронт и всех остававшихся еще в деревне соколовских военнообязанных. Это были восемнадцатилетние и чуть постарше девчата, в том числе старшая дочь наших хозяев Рая, и сам хозяин, немолодой председатель Соколовского сельсовета Александр Васильевич Соколов, а также и все признанные годными для военной службы лошади.
Сталинград победил
Стояли морозы, да еще и с ледовитым степным ветерком, когда всех нас, жителей и военных, находившихся в деревне или рядом с ней, собрали на небольшом выгоне посреди деревни. Летом здесь устраивали театральные представления приезжие артисты или свои же расквартированные по дворам военные. Наверное, играли талантливо: до сих пор помнится, как жилистый повар Гриша, что всегда подкармливал нас, переодетый и загримированный, изображал пышнотелую тетку, которая любовничала с военным дядькой и у которой во время их общего танца отваливалась то одна «сиська», то другая, а то и целая «попа». Были это специально пошитые подушки и подушечки. Повар Гриша их поднимал и с уморительной ухмылкой засовывал обратно. Смеху было… Истерзанные мужичьей работой и постоянной тревогой за ушедших на фронт или прибитые похоронками, женщины все тогда смеялись до слез…
И вот на этом же месте, небольшом пустыре с утоптанным снегом, Петруха торжественно объявил митинг. За ним выступил прибывший с фронта легкораненый майор и произнес: «Мы победили! Фашисты, которых не добили в Сталинграде, все сдались в плен!»
Все кричали ура, а мы, дети, прыгали от радости и от того, что в старенькой обувке сильно мерзли ноги. А через какое-то время нам показывали фильм про Сталинград, и мы увидели немцев не страшными вояками, а жалкими пленными. Ужасно смешно было видеть их в напяленных на себя женских кофтах и зипунах, обмотанных шалями и одеялами, в каких-то неимоверно больших, словно пароходы, тряпками подвязанных к ногам галошах. Женщины, сморенные работой, смотрели на это молча, а мы громко радостно смеялись, ликовали: мы – победители!
А вскоре Соколовка опустела – Красная армия ушла на запад. Ушла с нею и солдатская кухня.
Мои первые трудодни. Голод…
Было без солдатского кулеша со шкварками довольно голодно, однако наступила весна, зеленела молодая крапива, раскрылись напоенные весенней влагой почки ольхи, липы, других деревьев, а на лугу, возле речки, сочными пиками пробился на свет и быстро пошел расти дикий лук, и тут же стали заметны чуть иного оттенка, чем лук, всходы раста, который мы любили особо за его сидящие в земле сладкие луковки… Все это мы, дети, ели. А из крапивы Бабушка варила щи. «Их бы забелить хоть чуточку молоком», – вздыхала она. Но корову Горка заморил: экономил корма. И хозяева наши, тоже и мы, остались без молока… Зато летом я упросила председателя Петруху взять меня на работу в колхозный сад-огород. Меня приняли подсобником. Сначала моим делом было залезать на деревья и собирать груши или яблоки там, где женщины достать не могли. Но потом, когда пошли огурцы с помидорами, моей основной работой было таскать и прятать женщинам их «калым». Это были сумки из мешковины, у каждой своя, которые они наполняли тем, что убирали: луком, огурцами, помидорами… Сумки казались мне ужасно тяжелыми, а носить далеко было – к речке, в самую гущу прибрежного камыша. Когда шли домой, то и в мою сумку клали немного «калыма», и когда я это приносила домой, Горка хвалил и сам подавал мне ложку, чтобы хлебать щи или есть просяную кашу, а потом допытывал, сколько мне проставили за сегодня палочек, то есть трудодней. Сам он тогда уже работал на тракторе и получал по несколько палочек в день. А на каждый трудодень полагалось по килограмму зерна, сколько-то картошки, моркови и других овощей – всего, кроме бахчевых. Арбузы, тыквы каждый себе выращивал сам. Однако год тот был неурожайным, государству надо было сдавать все сполна, иначе трибунал: война… Палочки наши так и остались палочками.