Полная версия
Свет и тень, радость и печаль
Избавиться от фурункулёза мне помогла Тося. Она договорилась в своём госпитале, и со мной проделали такую манипуляцию: из вены на левой руке набрали полный шприц крови и её, эту же кровь, впрыснули мне в ягодицу. Никогда потом ни от кого я не слышал о подобном лечении фурункулёза, но как бы то ни было, а мерзкие фурункулы у меня прекратились.
Во время моей болезни был ещё один замечательный вечер. Тося много пела. У нас обоих тогда сложилось необыкновенно лёгкое доверительное настроение, лишенное всякой настороженности и, может быть, сдержанности. Как хорошо она пела! Негромко, отчего усиливалось восприятие, потому что негромко петь можно только для одного человека. Голос у неё был очень приятный, а музыкальность и проникновенность исполнения так пленительно и естественно совпадали с её обликом, что, казалось, будто и мелодия, и слова песен исходят от неё самой, а не созданы чьим-то талантом и воображением.
Мы были одни. Отец – на работе, Вера – в школе, а мама топила печь в соседней комнате.
Я был восхищён Тосей. Но, кроме этого, меня восхищало и то, что в нашем жёстко идеологизированном обществе оказалось возможным создание и распространение таких тонких, лирических и душевных песен, в которых отсутствовало пропагандистское решение воспитательных и режимных задач, так же, как не было в них и обязательного оптимизма, и легковесной бравады. Всё это для меня было неожиданным. До войны всё, что мы пели, имело характер казенного патриотизма, и все песни приобретали популярность только в массовом исполнении.
«Если завтра война…», «Тачанка», «Три танкиста», «Песня о Родине», «Марш энтузиастов» – что ни возьми, всё бодро, если не сказать лихо, всё весело, энергично и …бездумно.
Тося пела совсем другие песни:
Над речкой ива клонится,Плывет луна-бессонница…Ты ждёшь, Лизавета,От друга привета…Люди надели шинели,Так начиналась война…Тихо в избушке дремлет старушка,Ждёт не дождётся сынка…Не для меня придёт весна,Не для меня Дон разольётся…И ещё что-то она пела, и было в её песнях столько хорошего и человечного, что щемило сердце. И слова, и музыка этих песен были естественны и близки для любого человека в это недоброе время войны.
Для меня это было откровением, и, грешным делом, я подумал, что же такое произошло с нашей цензурой: в песнях нет ни слова о руководящей роли партии, о верности, о преданности, о победах и так далее, а эти песни поются и на фронте, и в тылу. Неужто великий вождь дозволил людям во время войны проявлять простые, человеческие чувства и воспевать их в поэзии и музыке?
В Речице, где я недолго пролежал в госпитале, мне посчастливилось посмотреть кинофильм «Два бойца». Песни Бернеса в этом фильме мне очень понравились и произвели на меня большое впечатление. Я сказал об этом Тосе, и она после недолгого молчания запела «Тёмную ночь». Я был очень взволнован, я не мог удержать слез, и хорошо, что в комнате не было света.
– Вот сколько я тебе песен пропела, совсем тебе голову заморочила, – с улыбкой проговорила Тося.
Она погладила меня по щеке и сразу же отняла руку.
– Что с тобой? – обеспокоенно спросила она и очень тихо шёпотом сказала. – Ты плачешь.
– Это я от счастья, Душа не справилась с красотой твоих песен.
– С какой красотой? – не поняла Тося.
– С твоей красотой и с твоими песнями, – сказал я, ощущая, как сильно стучит моё сердце.
Мама принесла лампу и предложила нам чаю. Ожидая отца и сестру, она поставила самовар, и он бойко и весело шумел на кухне. Тося поблагодарила и отказалась. Перед уходом она сказала мне: «Ты странный».
Когда я окончательно выздоровел, Тося стала реже приходить ко мне. Утратив особое положение больного, которого по всем житейским правилам положено посещать друзьям и товарищам, я как бы лишился естественной причины для встреч с Тосей. Но и я, и, как кажется, она – оба мы хорошо понимали, что болезнь моя была только поводом для встреч, а причина для них существовала совсем в другом.
Я жил на положении допризывника и со дня на день ожидал повестки из военкомата, и чем ближе подходило это время, тем острее я чувствовал необходимость свидания с Тосей. Она, похоже, испытывала такое же состояние.
Однажды она пришла в военной форме, и показалось, что между нами обозначилось присутствие брата.
Тося уловила мое состояние, поняла моё замешательство.
– С Федей у меня ничего не было. Мы виделись с ним всего не больше часа, гуляли по путям, разговаривали. Потом обменялись адресами. Так бывает между людьми. Он хороший, твой брат, – сказала Тося.
Мы сидели на диване в передней комнате, которая на недолгое время моего пребывания в родном доме стала моим рабочим кабинетом. У меня была серьёзная обязанность, выполнение которой я не мог откладывать. Комиссар партизанской бригады имени Железняка Георгий Васильевич Злынов поручил мне вести журнал или что-то вроде истории партизанской жизни и боевых действий. И вот теперь по отрывочным запискам и по памяти я восстанавливал на бумаге всё, что происходило в нашей бригаде за время моего в ней пребывания.
– Что ты пишешь? – спросила Тося.
Я объяснил, и она с удивлением посмотрела на меня, а потом сказала:
– Да, я же всё собиралась попросить тебя почитать мне что-нибудь. Федя говорил, что ты пишешь стихи.
Я молчал, не зная, как реагировать на её просьбу.
– Если это почему-либо для тебя затруднительно, то можешь не читать, я не буду настаивать, – обиделась Тося.
Она сидела со мной рядом, стройненькая, в затянутой ремнём гимнастёрке с белым подворотничком, в юбочке защитного цвета и в сапогах. Самый красивый сержант Красной Армии.
– Ну что ты, Тося, конечно, я тебе почитаю, – поспешил я успокоить её. – Я просто думаю, что читать.
– Всё равно, – отозвалась Тося. – Давай о любви. У тебя должно быть такое.
– А ты споёшь мне потом?
– Конечно, если ты этого хочешь. Только сначала почитай стихи.
У меня не было стихов, посвящённых Тосе, но были стихи, обращённые к другой девушке. Индивидуальность этого обращения нельзя было не почувствовать. Девушка, о которой идёт речь, провожала меня во время оккупации в Германию, в неизвестность, может быть, на смерть, но она не встретилась со мной, когда я вернулся живым в родной город. Я прочитал Тосе стихи, слова и чувства которых были посвящены другому человеку:
Моя любовь, моё очарованье.Мои мечты, где вы?Вас больше нет…Тося, сосредоточенно глядя куда-то мимо меня, прослушала стихотворение до конца.
– Ещё, – тихо и настойчиво попросила она и посмотрела мне прямо в лицо.
И я прочитал ей одно за другим несколько лирических стихотворений: «Ты не сыпь, черемуха, цветами…», «Чистый садик, ровные дорожки…», «Часы бегут, ещё немного…», «Шепчутся старые клёны…», «Теперь осталось на прощанье…». Ещё что-то читал, теперь уже трудно вспомнить – что.
Во всё время чтения этих стихов Тося не отводила внимательного взгляда от моего лица. Она вдруг взяла обеими руками мою голову и поцеловала меня.
Это был второй поцелуй в моей жизни. Тося не могла знать, что я уже испытал мимолётное счастье первого поцелуя, которому не было повторения. Она подвинулась ко мне, обняла меня и положила голову мне на плечо. Её волосы закрыли мне лицо, а своим подбородком я касался её погона с тремя золотыми лычками. Так мы сидели какое-то время, и не было для меня большего счастья, чем то, что я испытывал в эти мгновения.
– Я была уверена, я просто чувствовала, что ты знаешь и можешь делать что-то такое, чего не знают и не умеют другие люди, – взволнованно сказала Тося, отстраняясь от меня и поправляя волосы. – Ты мне напиши эти стихи. Если бы я умела, я подобрала бы к ним музыку.
Она прошлась по комнате, и было похоже, что какая-то девочка, играя, нарядилась в военную одежду и вроде бы забавляется этим, но и вместе с тем понимает, насколько ответственно всё то, к чему может обязать человека военная форма.
Тося подошла ко мне, села рядом со мной и негромко, но с глубокой душевной проникновенностью спела очень благородную и нежную песню:
Ты, крылатая песня, слетайС ветром буйным в родные края,Ждёт ли парня, как прежде, узнай,Дорогая подруга моя.Тося пела так, словно разговаривала со мной. Некоторые слова песни она произносила, поворачиваясь ко мне, и тогда её дыхание касалось моих губ. Песня звучала от сердца к сердцу, и была она откровением, объяснением и признанием в самых сокровенных чувствах. Преисполненные душевного единения и нежности и Тося, и я на короткое время забыли и о госпитале, и о призыве в армию, и о войне – мы были просто счастливыми людьми. Но это продолжалось недолго.
Вечером я проводил Тосю и мы расстались на перекрёстке Первомайской и Советской улиц, откуда до её госпиталя было недалеко.
А на другой день я получил повестку из военкомата и через три дня с командой моих сверстников покинул Новозыбков. Это уже было со мной в прошлом году, только тогда меня увозили на запад, а теперь – на восток. Я тепло простился со своими дорогими родителями и с сестрой. Маме оставил стихи для Тоси.
Больше мы с ней никогда не встретились. Она мне очень нравилась, и мне казалось, что я любил её. Но я также любил своего брата.
Однако переписка с Тосей у него не состоялась.
Ты только жди меня
Капитан Рюмин осенью 1943 года получил приказ выехать в краткосрочную командировку в Москву. Стрелковый полк, в штабе которого он служил, занимал оборону северо-западнее Гомеля. На фронте было затишье. На штабной машине капитан Рюмин доехал до Гомеля. Город стоял в развалинах, целые улицы представляли собой ряды обугленных кирпичных стен с пустыми оконными проёмами, сквозь которые светилось холодное серое небо. Железнодорожная связь с Москвой уже была налажена и Рюмину посчастливилось попасть на готовый к отправлению поезд. Ехали не по расписанию, иногда стояли на станциях, на разъездах, у светофоров. На перегоне между Клинцами и Унечей попали под бомбежку. Немец бросил несколько бомб, не принесших никакого вреда ни дороге, ни поезду. Состав даже не замедлял хода. Долго стояли в Брянске.
Выполнение командировочного задания в Москве, против ожидания, заняло немного времени. Оставалось выполнить поручение командира полка подполковника Сорокина – зайти к его сестре и передать письмо и посылку, после чего можно было возвращаться в часть. При всей своей простоте поручение подполковника беспокоило Рюмина. Дело в том, что у Наташи, сестры Сорокина, год назад погиб на фронте муж и она осталась одна с четырёхлетним сыном. Рюмину казалось, что он не сумеет выполнить перед незнакомой женщиной навязанную ему роль утешителя. Надо будет с постным лицом произносить какие-то слова сочувствия, думал он, и успокаивать женщину. Как это делается, капитан не знал.
На улице Горького он купил в коммерческом магазине кое-каких гостинцев, а потом с присущей ему оперативностью быстро разыскал на улице Огарёва указанный в адресе дом. Дверь ему открыла совсем ещё молодая женщина в тёмном платье и внимательно, словно вспоминая что-то, посмотрела в лицо капитана. Рюмин представился и сообщил хозяйке, что он имеет к ней поручение от подполковника Сергея Николаевича Сорокина.
– От Серёжи! – обрадовалась сестра подполковника. – Так что же Вы здесь стоите? Идёмте, идёмте же скорее сюда.
Она взяла капитана за руку и повела по коридору в свою комнату. Там около дивана на полу с какой-то игрушкой сидел маленький мальчик. Когда он увидел маму с незнакомым военным дядей, он встал и, не отходя от дивана, принялся рассматривать капитана.
– Папа, – тихо сказал мальчик.
– Нет, Серёженька, это не наш папа, – Наташа погрустнела и погладила мальчика по головке.
– Это твой дядя Серёжа прислал к нам в гости своего товарища.
Капитан снял шинель, передал Наташе письмо от брата и выложил из вещмешка на стол всё, что он привёз из части и купил в московском магазине. Доставая бутылку портвейна, он несколько замешкался, а потом решительным жестом выставил её на стол. Перед Серёжей опустился на корточки и вручил ему шоколадку и броневик, купленный им в магазине «Пионер». Мальчик держал в руках подарки и смотрел на капитана. Брови его хмурились, губы чуть-чуть улыбались, но, казалось, что он вот-вот заплачет. Капитан присел на стул и посадил ребёнка к себе на колени.
– Как много всего! – удивилась Наташа. – И всё это вы привезли с фронта?
– Не всё, – улыбнулся Рюмин. – С фронта только офицерские доппайки и так, кое-что.
Наташа не поняла, что такое доппайки, но спрашивать не стала и попросила рассказать о брате. Капитану было очень приятно сообщать ей хорошие новости о том, как живёт и воюет подполковник Сорокин, о том, что на его участке фронта уже порядочное время не проводятся боевые операции, и о том, что брат её жив, здоров и желает того же своей сестре и племяннику. Рюмин видел, с каким интересом слушала Наташа его слова, и он понимал, что в её внимательности проявлялся интерес не только к тому, о чём он говорил, но и ещё что-то такое было в её чуткости, что давало повод капитану думать о себе, как о не совсем постороннем человеке в этом доме.
Когда Наташа собрала на стол и предложила Рюмину умыться с дороги и, когда он подставил руки под струю воды, она сама расстегнула манжеты на рукавах его гимнастёрки, подвернула их повыше. Рюмин подумал, что так она ухаживала за своим мужем.
Сколько раз потом вспоминал капитан Рюмин этот единственный вечер в Москве. Наташа сказала ему, что немного знает о нём из писем брата, знает, что он был ранен под Старой Руссой зимой прошлого года. Это тронуло капитана, но ему не хотелось говорить о себе.
– Как вы-то здесь живёте, Наташа? – спросил он.
– Да как живу? Как все, так и я. В сорок первом было страшно. Москву часто бомбили, и мы с Серёжей уходили ночевать в подвал большого дома на Горьковской улице. У меня постоянно наготове была сумка с документами и самым необходимым. А ещё раньше меня хотели отправить на рытьё противотанкового рва куда-то за Волоколамск. Я объяснила, что у меня маленький ребёнок и нет никаких родственников в Москве, но меня плохо слушали. С Серёжей на руках я и явилась на сборный пункт. Конечно, меня отпустили.
За разговором на керогазе поспела картошка. Наташа взглянула на бутылку портвейна – три семёрки – и, чуть улыбнувшись, поставила на стол бокалы. Они сели к столу, и Серёжа тут же забрался на колени к капитану. Наташа, было, запротестовала, но Рюмин попросил:
– Пусть он будет со мной. Позвольте нам не расставаться. Наташа повернулась к Рюмину и посмотрела ему в лицо.
– Я хотел сказать, пока не расставаться, – успокоил её капитан, разливая вино. – За что будем пить?
– Предложите сами, у вас это лучше получится, – ответила Наташа.
– Ну что ж! Выпьём за здоровье, за то, чтобы все были живы и здоровы. Как, Серёжа, будем живы и здоровы?
– Будем, – сказал Серёжа перемазанными шоколадом губами.
Наташа внимательно с подступающими к глазам слезами смотрела на них. Ни один мужчина после гибели мужа не привлекал её внимания. Она работала учительницей младших классов неподалёку от дома. Преподаватель математики, демобилизованный по ранению старший лейтенант, одинокий мужчина, как-то говорил ей, вроде бы шутя, но с однозначным смыслом, мол, вы живой человек и я живой человек, почему бы нам не проявить внимание и чуткость друг к другу.
Одиночество нелегко давалось Наташе, но она не хотела мужского внимания. Просто не думала об этом. Что же происходит сейчас? Почему этот молодой офицер, товарищ её брата, так тревожит ей душу? Она видела, как доверчиво её мальчик обнимает капитана за шею и что-то говорит ему или спрашивает у него, трогает пальчиками орден Красной Звезды. Как красиво они смотрятся вместе. Ребёнок, погоны, портупея, кобура на поясе… Мелькнула мысль о Серёжином отце. Ведь это он мог сейчас сидеть со своим сыном на коленях.
– Не хватает детям мужского общества, – проговорила Наташа.
– А женщинам? – улыбаясь, спросил капитан. Наташа без улыбки взглянула на него и пошла на кухню за чайником.
Поздно вечером, когда Серёжу уложили спать, Наташа и капитан Рюмин рядом сидели на диване и разговаривали. Настольная лампа была прикрыта плотной салфеткой, и комнатный полумрак придавал их беседе исповедальную доверительность.
– Жалко, что вы завтра уезжаете, – сказала Наташа. – Я бы вам Москву показала.
– Если б вы только знали, как я не хочу уезжать, – отозвался капитан. – Если б я только мог, то никогда и никуда не уехал бы от вас.
– Ну что вы такое говорите, – вздохнула Наташа.
– Что чувствую, о том и говорю. По рассказам вашего брата я представлял себе, какая вы. Но оказалось, что вы лучше, чем я мог себе представить. Завтра я уеду. Знаете, как это бывает. Тронется поезд, привычно застучат колёса вагона, рядом будет суетиться всякий народ, о чём-то разговаривать, а я буду молчать и думать о вас.
– Я тоже буду думать о вас, – тихо-тихо сказала Наташа. Капитан повернулся и взял её за руку, но она сдержала его порыв.
– Серёжа писал, что у вас совершенно никого нет, – дрогнувший голос Наташи выдал её волнение.
– Я детдомовский. Вы обратили внимание на мою фамилию? Это директор у нас в детдоме был такой остряк. Фамилию декабриста Бестужева-Рюмина он поделил надвое. Один бесфамильный, такой же, как я, пацан стал Бестужевым, а я – Рюминым. Об этом я как-нибудь расскажу вам. Но это потом. А сейчас у меня праздник, и я хочу говорить только о вас.
Капитан поцеловал руку Наташе.
– Я хочу говорить о том, как вы мне нравитесь, как хорошо, что встретил вас, как хорошо, что я сейчас с вами. Вы знаете, Наташа, что в полевых сумках офицеров на фронте часто хранятся стихи Константина Симонова и статьи Эренбурга. Симонов благородно и проникновенно пишет о любви. Я хотел бы думать о вас словами его стихов.
– Но ведь война. Идёт такая страшная война.
– Я же и говорю вам всё это потому, что мужчина на войне достойней и уверенней держится, если в душе у него есть надежда, если он знает, что не одинок на этом свете. Если у него есть о ком думать и кого любить.
Рюмин налил в бокалы вина, и они выпили вино за неутраченную надежду на любовь и счастье. Женские руки легли на полевые погоны капитана, а он бережно обнял женщину. В кроватке заворочался ребёнок, и они замерли, прислушиваясь и глядя в глаза друг другу. Но ребёнок затих.
– Я люблю вас, Наташа, – сказал капитан Рюмин.
Они не расстались до утра. А на рассвете, когда закончился в Москве комендантский час, Рюмин ушёл. Прощаясь с Наташей, он назвал её своей женой, поцеловал её слёзы и сказал:
– Я не погибну на войне. Теперь это невозможно, когда у меня есть ты и Серёжа. Я вернусь. Ты только жди меня.
Фронтовики
ЛаврукКо времени моего знакомства с этим человеком контора «Аэропроект» стала проектно-изыскательским и научно-исследовательским институтом «Аэропроект». Я часто слышал, что в институте в одном из технических отделов работает инженер-проектировщик без рук. Это было совершенно невероятно, как это можно работать проектировщиком без рук? Чертить-то надо.
– А он чертит, – сказал мне мой хороший приятель Сергей Валентинов, ветеран «Аэропроекта». – Чертит. У него оторваны кисти рук, а культи расщеплены, и он приспособился.
Мне очень хотелось повидать этого человека, но работали мы в разных отделах и по производственным вопросам не пересекались. Нельзя же, в самом деле, заявиться в помещение, где он работал, и заявить ему: «Здрасьте, я хочу посмотреть, как вы работаете». Однажды в коридоре мне показали на прошедшего мимо мужчину. «Вот он – Лаврук», – сказали мне. Крупный, плотного сложения мужчина в накинутом на плечи пиджаке, не спеша, удалялся по коридору. Держался он прямо, и походка была у него несуетливой, как у человека вполне уверенного себе.
Следующая встреча с Лавруком оказалась для меня более содержательной. В «Аропроекте» был организован шахматный турнир, в котором я принимал участие. Так вышло, что Лаврук сидел за соседним столом. Против него играл неприветливый сметчик, который то и дело забывал нажимать на кнопку часов, и Лаврук ему напоминал об этом:
– Я мог бы за тебя нажимать твою кнопку, так у меня рук нет. Я посматривал на него. Противник мне достался не очень опасный, и у меня была возможность несколько отвлекаться от своей игры. Лаврук в накинутом на плечи пиджаке, под которым были укрыты его «руки», не меняя позы и не вставая с места, играл спокойно и уверенно. Удивительно было, как он брал шахматные фигуры. Я хорошо рассмотрел его «руки», вернее то, что осталось у него от нормальных человеческих рук. У него не было обеих кистей, оторванных или ампутированных, сантиметров на шесть-семь выше запястья. На оставшихся обрубках хирург разделил лучевую и локтевую кости так, что вместо гениального творения Бога или природы, вместо прекрасных человеческих ладоней с пятью пальцами Лаврук получил две крупных клешни. Они-то и стали для Лаврука способом продолжения своей жизни. Но мало того, что Лаврук приспособился просто жить, он сумел сохранить за собой право на инженерную должность и исполнял ее так, что ни нареканий по своему адресу, ни снисходительного отношения к себе не допускал.
Мне очень интересно было смотреть, как он играет в шахматы. Когда наступала очередь его хода, он, оценивая шахматную ситуацию, некоторое время смотрел на доску, затем из-под пиджака появлялась его «рука» с завернутым по локоть рукавом рубашки, и он своей клешней точным движением брал необходимую фигуру и аккуратно перемещал ее в намеченное место. При этом он никогда не касался других фигур своей ужасной клешнеобразной вилкой. Он нажимал на кнопку часов, и рука его пряталась под пиджак.
Лаврук был крупным, несколько грузным, мужчиной. Его большая голова со светлыми волосами и короткой шеей плотно размещалась на широких плечах. Лицо его, несколько поврежденное мелкими осколками, было безбровым и просторным, с немного пухлыми щеками, что придавало ему несколько бабье выражение.
Он выиграл свою партию и постоял около моего стола, наблюдая окончание моей партии.
– В конце ты хорошо играл, – сказал он мне. – А вот вначале суетился. Вот зачем ты делаешь ход пешкой h2 – h3? Что это дает? Защищаешь клетку g4, а зачем? Не хочешь, чтобы противник сюда слоном пошел? Пусть идет. Это пустой ход.
Мы поговорили о шахматах, а потом были у нас случаи, когда мы с ним сыграли несколько партий. Я привык к его ужасной клешне, а сначала мне было не по себе, когда она появлялась из-под пиджака над шахматной доской. Сам он к своему увечью относился спокойно и даже безразлично. Он умел быть независимым человеком при своих ограниченных возможностях. На работе он сам расстегивал и сдавал в гардероб пальто, сам ходил в архив отбирать необходимые для работы материалы, сам точил карандаши и даже что-то чертил. Вероятно, эскизы. Он работал в группе, разрабатывающей проект централизованного обеспечения самолетов горюче-смазочными материалами в аэропортах гражданской авиации. Начальником у него был интеллигентный и добрейший человек по фамилии Чернов-Пигарев. Они очень хорошо ладили друг с другом.
Лаврук никому не был в тягость. Его доброжелательность, спокойствие, естественность поведения привели к тому, что сотрудники как-то перестали учитывать его физическую неполноценность и обращались с ним, как с таким же, как и они, обычным человеком. А ведь это было далеко не так. Всё, что нормальным человеком проделывается просто механически, для Лаврука представляло в иных случаях непреодолимые трудности. Какое же множество всяческих бытовых и иного рода условий необходимых для жизнеобеспечения следовало приспособить для увечного человека. Брюки у Лаврука были на подтяжках и на молнии, обувь тоже застегивалась на молнии. По институту он всегда ходил в накинутом на плечи пиджаке, чтобы не демонстрировать свои обрубленные руки. Пальто он надевал, как и полагается, в рукава, и они как-то безвольно болтались пустые снизу около карманов. Достать что-нибудь из кармана Лаврук не мог. Простая вещь – носовой платок, а как Лаврук пользовался им, я ни разу не видел. Что говорить, сложностей и больших и малых в бытовой жизни безрукого человека было множество. Но Лаврук был спокоен и жил в диапазоне, отпущенных ему возможностей достойно и без жалоб. Однажды он мне рассказал:
– На вечере в день Советской Армии в институте немного выпил. А выпиваю я совсем редко и только дома. В метро, чувствую, развезло меня, но свою остановку я не проехал. Вышел из вагона вроде ничего, а в подземном переходе меня закачало. Там трое парней стояло. Я подошел к ним и говорю: «В кармане у меня вот здесь три рубля, возьмите их. У меня нет рук. Выпил на празднике малость. Доведите меня до подъезда дома напротив». Довели, деньги взяли.
Я ни разу не видел на пиджаке Лаврука ни наградных колодок, ни цветных нашивок, свидетельствующих о боевых ранениях. Конечно, мне очень хотелось узнать, как его покалечило, как он потерял руки, но в первое время нашего знакомства я не решался об этом заговаривать. А потом, когда наши отношения приняли характер некоей доверительности, я попросил его рассказать, если он сочтет возможным про свою неудачу на войне. Он ухмыльнулся и по-доброму сказал: «Дать тебе главу для книги?».