Полная версия
Жёны Шанго
«Она совсем околдовала вас, сеньор… – бурчала по временам Долорес. – Эдак вы никогда не женитесь! Берегите свою душу от греха, дон Луис, вот что я вам скажу! Не дело белому господину так терять голову от чёрной дурёхи! Это всего лишь негритянка, грязная и глупая!»
Но Луис только смеялся и приказывал старой служанке замолчать.
Мальчишка Мечи, разумеется, остался при ней. Луис собирался было отдать его в негритянские хижины – но Меча упросила оставить ей ребёнка. Луис согласился на это без особой охоты, злясь на себя и чувствуя в глубине души, что старуха Долорес права: нельзя давать чёрной наложнице столько воли. Но Меча так радовалась, так прижимала к себе сына, так жарко возносила молитвы Мадонне! Луис только диву давался: как она хорошо выучилась молиться, как доверчиво припадала ко кресту по воскресеньям, с какой готовностью принимала причастие… Луис не находил такого религиозного рвения не только у других своих рабов, но даже у себя самого! Наполовину в шутку он подарил Мече две статуэтки – Мадонны с младенцем и святой Барбары. Мадонна была в золотистом платье, святая Барбара – в красно-белом одеянии. Увидев их, Меча чуть не лишилась чувств и так жарко, со слезами и благословениями, благодарила своего господина, что Луис даже почувствовал неловкость.
Но никакая благочестивость не уменьшила страсть Мечи. Их ночи оставались прежними: полными тягучей страсти, нежных слов, острых, как душистый перец, ласк, блеска тёмных глаз и шёпота губ: «Сеньор, сеньор мой, сердце моё, моя любовь…» За целый год Меча не наскучила Луису – и каждая их ночь была как первая. Сын Мечи бегал по двору фазенды с ватагой разномастных детишек, из которых половина была сыновьями и дочерями хозяина. Меча окрестила его, научила молитвам, по воскресеньям прилежно подводила к кресту. Мальчишка был сообразительный, верховодил сверстниками, рос сильным и ловким, но силой своей никогда не пользовался: его никто не обижал. Пора было уже отправлять парня на плантацию: таскать связки срубленного тростника, – но Луис не хотел расстраивать Мечу. В конце концов, дела на фазенде и так шли неплохо.
Однажды Меча очень осторожно попросила хозяина разрешить игру на барабанах в хижинах рабов.
«Ведь в этом нет ничего дурного, мой сеньор! Это просто барабаны, просто погремушки! Вы можете убедиться сами: ничего плохого! Неужели я стала бы просить вас о чём-то, что не понравилось бы Господу? Вы же знаете: все здесь возносят молитвы сеньору Христу и доне Марии! Если бы вы разрешили это, ваши рабы без конца поминали бы вас в молитвах…»
На молитвы черномазых Луису было абсолютно наплевать, но ему хотелось порадовать Мечу. Поразмыслив, он разрешил барабаны и пляски по воскресеньям, чем вызвал у Мечи такой всплеск благодарности, что они вдвоём три дня не вылезали из постели. В глубине души Луис надеялся, что матушка на небесах не предаёт его за это анафеме. Чтобы унять свою совесть, он сам однажды пришёл посмотреть на пляски рабов. Всё было так, как он и думал: обезьяньи прыжки под беспорядочный грохот. Отвратительно, спору нет, – но ничего безбожного. И Луис успокоился.
Каждый вечер Меча ставила на стол у их постели стакан вина. Луис удивлялся: почему обычная мадера после прикосновения Мечи начинала пахнуть мёдом, перцем и чем-то ещё, непонятным, острым и свежим, как кожа самой Мечи?.. Почему её вкус делался странным?
«Ты, верно, хочешь меня отравить?» – смеясь, спрашивал он.
«Как страшно шутит сеньор… – невольница прижималась к нему горячим, гибким телом, чуть слышно смеялась. – Сеньор совсем не любит свою Мечу, совсем ей не верит… Разве Меча не знает, что её ждёт после смерти сеньора?»
Да, она знала. И Луис верил ей.
… И вот – сегодня среда, Мечи нет рядом, смятая постель пуста, а в окно врывается барабанный бой! Луис вскочил. Машинально нащупав рядом с собой ружьё, принялся вспоминать, что они с Мечей делали перед сном. Что… То же, что и всегда! Пили вино, смеялись, любили друг друга… Потом он уснул, уронив голову на горячую, влажную от пота грудь негритянки, уснул под её тихий смех и бормотание молитвы. И вот теперь – сидит один в спальне и смотрит на пустой стакан, из которого пил вино перед тем, как опрокинуть хохочущую Мечу на постель… Стакан! Святая Мадонна!
Протянув руку и сам удивляясь непослушности пальцев, Луис взял стакан и убедился – не тот. Меча приносила вино всегда в одном и том же стакане – тонкого, мутного венецианского стекла. Этот же был глиняный, грубый, с отбитым краем. На дне его ещё оставалось вино. Луис понюхал его. Терпко пахло мадерой. И только. Ни свежей горечи, ни привычной уже остроты не было. Это было самое обычное вино. А за окном сходили с ума барабаны, и глухой, угрожающий рокот пронизывал слух Луиса. И страх, животный страх иглой входил в сердце.
«Меча!» – позвал он одними губами, чувствуя испарину на спине. И судорожно сжал вспотевшей ладонью ружьё, когда дверь со скрипом приоткрылась и…
– Сеньор Луис! – На пороге стояла Долорес. – Проснитесь, сеньор!
Тут уже Луис испугался не на шутку. Впервые Долорес осмелилась без зова войти в хозяйскую спальню.
– Что случилось? – Он старался говорить как можно небрежнее. – Ты сошла с ума? Где Меча?
– Эта ваша Меча! – воздела руки старуха. – Эта Меча, будь она проклята! Я всегда говорила, что она еретичка и ведьма! Я говорила это сеньору сотню раз, но разве сеньор будет слушать? Эта Меча делает с вами что хочет, и вот!… Вот!!! Где она теперь?! Если бы я не осмелилась подменить вино…
– Ты подменила мадеру?..
– Да, сеньор, да простит Господь мою душу! Я это сделала! Я давно уже чуяла, что эта потаскуха колдует над вами! Вы слышите, что творится в хижинах? Вы слышите эти бесовские барабаны? Это служение дьяволу, чёрному дьяволу, вот что это такое! Сеньор! Сеньор, куда же вы идёте один?! Я сейчас разбужу Фелипе и других! Постойте, ради Пресвятой Девы! Сеньор, это же может быть опасно! Дон Луис, ради вашей покойной матери!..
Долорес была трижды права. Но Луис не думал об опасности. Он вылетел на веранду, под холодный и страшный лунный свет, скатился по крыльцу. И широкими шагами, сжимая ружьё, двинулся к темнеющим у края тростникового поля хижинам.
Барабанный бой приближался. Луису казалось, что от этих звуков вибрируют земля и небо, и всё тело его тоже пронизывала дрожь. Он шёл всё быстрей. Всё ближе были негритянские хижины, и Луис уже видел: ветхие домики освещены не луной. Красноватый свет факелов дрожал на тростниковых крышах, метались в сполохах огня чёрные фигуры. Он уже отчётливо различал голоса, выводящие странный, гортанный напев:
– Оро ейе, Ошун, оро ейе…
И Меча была там. Да, она была там – тонкая и лёгкая, чёрная, как ночь вокруг неё, в своём жёлтом холщовом платье, в серебряных браслетах, которые он, Луис, дарил ей, босая и без тюрбана… Как она танцевала! Как билась, сплетаясь в одно целое с барабанным ритмом, как изгибалось её тело, как взлетали руки, как блестели глаза!.. Луис невольно замер в двух шагах от дьявольского действа. Никто не замечал его в густой темноте, и он смотрел, как заворожённый, на то, как пляшет и кружится Меча. Гортанный напев становился всё быстрее, ритм учащался, заставляя дрожать сухую землю, метались огни факелов, громче становились голоса, Меча плясала всё быстрее – и вот… Луис попятился.
Дона Луиса Фернандо Гимараэша да Силва нелегко было напугать. Ему было одиннадцать лет, когда вместе с отцом, братьями и надсмотрщиками он отражал индейский налёт. Отравленная стрела тогда оцарапала плечо Луиса, и отец ножом вырезал заражённое место. В тринадцать лет Луис с отцом и соседями совершал набеги на поселения голландцев, жёг склады с сахаром Вест-Индской компании. В пятнадцать лет он участвовал во взятии Порту-Калву и получил первое серьёзное ранение в грудь, от которого не оправился бы, если бы не Долорес. Но то, что Луис увидел сейчас, выбило ледяную испарину на его спине и стиснуло горло первобытным ужасом. Он не был пьян, не спал, не жевал дурманящей индейской травы. Но при этом отчётливо видел, как Меча застыла посреди освещённой площадки, изогнувшись и запрокинувшись всем телом назад так, что вот-вот, казалось, упадёт. И медленно распрямилась под торжествующий многоголосый вой. И это была уже не Меча.
В ней, казалось, прибавилось добрых четыре локтя роста. Сильнее и крепче стала фигура, круче – бёдра, тяжелее – грудь. Волосы ореолом поднялись над головой, переливаясь в свете луны и факелов, искрясь светляками и звёздами. Глаза… Как сияли её глаза, источая золотистый, манящий свет! Как сверкали в призывной улыбке зубы! Над землёй, мешаясь с дымом факелов, потянул свежий запах реки и водяных цветов. Сразу несколько женщин простёрлись ниц, склонились в поклоне мужчины. «Ошун, Ошун, Ошун!» – понеслись приветственные возгласы. Против своей воли Луис почувствовал нестерпимое влечение к этому дьявольскому, адскому созданию, в которое превратилась его Меча! «Святая дева, Спаситель, к ногам вашим припадаю…» – из последних сил воззвал он пересохшими губами. Вскинул ружьё. И выстрелил.
… В трёхстах километрах и в трёх с половиной веках от фазенды Дос-Палмас, в городе Сан-Салвадор-да-Баия, чёрном городе Всех Святых, в квартале Бротас ориша Ошун вдрогнула и проснулась.
Сан-Паулу, наши дни
… – Таким образом, мы не можем с уверенностью назвать год и даже век рождения кандомбле в Бразилии! Письменных источников не осталось – вернее, их не было вовсе. Чёрных рабов привозили на побережье страны в трюмах португальских кораблей. Это были главным образом йоруба: жители современной Нигерии и Конго, частично – народы наго, эдо и хауса из Бенина и Ганы. Для португальских завоевателей чёрные люди были, как вы знаете, животными, которых можно научить работать, – и только.
Дон Жантос остановился, чтобы перевести дух. На его коричневом лбу каброша[25] блестели крошечные бисеринки пота. Собравшиеся вокруг студенты благоговейно ждали, когда легендарный профессор продолжит лекцию. Огромное помещение выставочного зала университета Сан-Паулу было полно народу. Час назад состоялось торжественное открытие ежегодной ноябрьской выставки студенческих работ факультета искусства. Выставка традиционно посвящалась Дню национального самосознания и герою Зумби Дос Палмарис[26]. На белых стенах висели картины. На постаментах высились скульптуры, статуэтки и инсталляции. Группы людей бродили по мраморным плиткам пола, осматривая экспонаты и взволнованно переговариваясь.
– Многие продолжают считать так и сейчас, профессор! – раздался голос из толпы студентов. Профессор Жантос грустно улыбнулся, поправив на запястье известный всему университету браслет из агатовых и нефритовых бусин.
– Безусловно, молодой человек. Ведь и идеи Гитлера многим поначалу казались здравыми – до тех пор, пока национал-социализм не показал Европе своё истинное лицо! Но, как говорится, отними у человека его злобность, глупость и страх перед теми, кто на него не похож, – и он перестанет быть человеком и сделается святым… Более того, такой подход к людям может оправдать любую жестокость. Наша страна поднялась на плечах чёрных рабов, на их слезах и страданиях. Всё, что йоруба смогли привезти с собой в чужую землю – это учение Ифа[27]: их религия, образ жизни, принятие мира, связь с природой и стихиями… Это то, что не позволило народу йоруба без следа исчезнуть на чужой земле: ведь о никакой ассимиляции в те времена не могло быть и речи! Индейцев обратить в рабство португальцам не удалось: коренные жители Америки вымирали целыми племенами в неволе. А йоруба не только выжили, но и умудрились в нечеловеческих условиях пронести своё религиозно-философское учение практически без изменений до сегодняшнего дня. И это в ультракатолической стране, какой являлась на протяжении трёх веков Бразилия! Где даже подозрение в поклонении языческим идолам каралось страшно и жестоко! Где бывшие граждане государств Ндонго[28] и Иле-Ифе[29] ежедневно рисковали жизнью, сохраняя верность своим богам! Из великой культуры Ифа родились кандомбле и капоэйра, гордость Бразилии! Кто здесь сможет назвать основное отличие кандомбле от западноафриканской философии Ифа? Сеньорита Каррейра, прошу вас! Вы ведь из Баии, насколько я помню? Если так, то вы должны всё знать о кандомбле!
По толпе студентов прокатился негромкий смех. Все обернулись на девятнадцатилетнюю мулатку с серьёзным лицом, которая, откинув за спину вьющуюся копну волос, спокойно ждала, пока шум уляжется.
– Благодарю вас, профессор, – с улыбкой сказала Эва Каррейра, дождавшись тишины. – Я полагаю, что главное отличие кандомбле от учения Ифа – в слиянии йорубанских верований с католической религией. Чисто внешнем слиянии, разумеется. Африканцам насильно навязывали католичество – у них не было возможности сопротивляться. И поэтому Мать Всех Вод Йеманжа спряталась за Святой девой. Ошала, отец всех ориша, стал Иисусом Христом. Эшу Элегба – святым Антонием, Обалуайе, хозяин болезней – святым Лазарем, воин Огун – святым Михаилом из-за меча в его руках, охотник Ошосси с его стрелами – святым Себастьяном, а ориша молний и гнева Шанго сделался святой Барбарой…
Снова смех прокатился по аудитории.
– Но это-то как можно объяснить, Эвинья? – насмешливо спросил Даниэл да Вита. – Думаю, ты ошибаешься! Шанго стал женщиной и не обиделся?
– Поверь мне, нет, – серьёзно ответила Эва. – Видишь ли, святую Барбару обыкновенно изображают в красно-белом одеянии. Красное и белое – это цвета Шанго, параллель очевидна для посвящённых. Так что католические святые стали обычным прикрытием! Чёрная рабыня могла без помех молиться в своей хижине перед статуэткой Девы Марии: для неё это была Жанаина, Йеманжа, Звезда моря! А пляски во славу Огуна сделались капоэйрой! Для белых хозяев это были всего лишь дикие языческие танцы – а для рабов они стали боевым искусством, и если бы не оно – никакие киломбуш и государство Палмарис не могли бы возникнуть! И герой Зумби Дос Палмарис, который, по легенде, был сыном чёрной рабыни от ориша Шанго…
– Дон Жантос, да уймите же нашу учёную даму! – со смехом обратился Даниэл к профессору. – Боюсь, нас ждёт ещё одна лекция, а дело идёт к вечеру!
– Продолжайте, сеньорита Каррейра, прошу вас, – спокойно попросил профессор. Но Эва, смутившись, умолкла. Несколько студенток, слушавших её с большим интересом, сердито заворчали на Даниэла. Тот отмахнулся со скучающим видом, отбросил со лба каштановую прядь волос. Одна из девушек восхищённо вздохнула. Даниэл чуть заметно улыбнулся.
– Что ж, тем не менее, блестящий ответ, – невозмутимо подытожил дон Жантос. – Я и сам не сказал бы лучше. Превосходно, сеньорита! О божественном происхождении легендарного Зумби мне, например, ничего не известно!
– На этот счёт и нет никаких официальных данных, – улыбнулась Эва. – Это просто патаки[30] с холма Мата-Гату… одна из сотен сказок Баии.
– Я просто вынужден поставить вам автоматический зачёт по моей дисциплине, – шутливо поклонился профессор. И обратился ко всей аудитории сразу, – Насколько мне известно, здесь, на выставке, присутствуют несколько работ сеньориты Каррейра! Покажите нам их, Эва, прошу вас!
– Ни… ничего особенного… – Эва, захваченная врасплох, страшно смутилась. – Цикл «Сыновья Йеманжи»… Они стоят вон там, в скульптурном зале.
Толпа студентов под предводительством профессора устремилась в соседний зал. Рядом с Эвой остался лишь Даниэл.
– Ну, я это всё уже видел сто раз, так что извини, любовь моя, – не побегу, – насмешливо сказал он.
Эва молча кивнула. И зашагала вслед за товарищами.
Те уже стояли, плотно окружив длинный постамент с пятью статуэтками примерно в полметра высотой. Первым обращал на себя внимание Огун – гора мускулов, чёрное, суровое, некрасивое лицо, недобрый взгляд, тёмно-синяя накидка. Чуть поодаль король грозы Шанго поднимал свои мачете, похожие на молнии. Рядом с ним, опустив лук и наложенную на тетиву стрелу, лениво поглядывал поверх голов зрителей охотник Ошосси. За его спиной высился в белой одежде Ошумарэ – мужчина и женщина одновременно, хозяин радуг и дождей. И рядом с ним, как тень, стоял повелитель хворей и болезней – сумрачный Обалуайе в соломенной накидке, скрывающей изуродованное тело.
По толпе студентов пронеслись вздохи восхищения.
– Эва, но это же чудесно! Они как живые, Святая дева… Как будто ты с ними знакома! У тебя были натурщики? Потрясающе, профессор, правда же?
– Вы уверены, дочь моя, что у Огуна должны быть тёмно-синие одежды? – озадаченно спросил дон Жантос. – Насколько я знаю…
– О да, в Ифа цвета Огуна – зелёный и чёрный! На Кубе и на Гаити это до сих пор так. Но у нас в Баие, и во всей Бразилии, – всё-таки тёмно-синий, – улыбнулась Эва. – Вспомните форму нашей полиции! Ведь все они – дети Огуна и носят его цвет!
Засмеялись все – кроме самой Эвы, которая внезапно перестала улыбаться.
– А… где же Эшу? – с удивлением спросила она, разглядывая статуэтки. – Вот здесь ещё вчера стоял мой Эшу! Я сама ставила его!
– Не пугайся, Эвинья! Твоего Эшу купила я, для отца! – раздался резкий девичий голос, и Ана Мендонса, распорядительница выставки, быстрыми шагами подошла к студентам. Высокая и надменная, угольно-чёрная студентка последнего курса сама казалась жрицей какого-то строгого божества.
– Папа ведь их коллекционирует! У него есть изображение даже из Бенина, весь дом в этих Элегба и… И вот спасибо тебе большое, да-да! Я теперь не могу спокойно зайти к отцу в кабинет! Твой Эшу расселся там на полке и смотрит на меня так, будто я забыла надеть платье! Как тебе это удалось, дочь моя, – не понимаю…
Тут Ану позвали с другого конца зала, и она удалилась – величественная, как фрегат под всеми парусами. Эва растерянно посмотрела на товарищей. Поспешно спросила:
– А вы видели инсталляции нашего Даниэла? Во-он там, у дальней стены, целых четыре! «Человек в мире машин», «Женщины», «Энкарнасьон» и…
Несколько человек вежливо покосились в указанном направлении, но ни один не тронулся с места. Профессор Жантос не стал даже оборачиваться, увлечённо изучая статуэтку Огуна. Краем глаза Эва увидела застывшее лицо Даниэла.
Через полчаса студенты покинули выставку и весёлой, гомонящей толпой выкатились на залитый солнцем университетский двор. Стоял конец ноября, тёплый и ласковый. Не за горами были экзамены, каникулы, свобода, Рождество.
– Эва! Эва! Сеньорита Эва Каррейра!
Эва, идущая рядом с насупленным Даниэлом, обернулась. За ней через весь двор бежала Ана Мендонса.
– Эвинья, я забыла тебя спросить: почему ты до сих пор не выставила свои картины?
– Ана… – тяжело вздохнула Эва, – Ну сколько, ей-богу, можно…
– Я знаю, что говорю, дочь моя! Посмотри, какой успех у статуэток! Там твоего Огуна, между прочим, уже покупает профессор Жантос! И ругается, как портовый грузчик, что у него нет с собой достаточно денег! Уже велел мне никому его не продавать, снять с выставки, и завтра с утра он его заберёт! Это настоящий успех, моя дорогая! Непременно принеси мне картины, я ещё успею их выставить!
– Нет, Анинья, – тихо, но решительно возразила Эва. – Акварели я выставлять не буду.
– Но по-че-му?! – воздела к небу руки Ана. – Они же прекрасны! Я видела своими глазами! Ты же знаешь, какая я вредная, я никого не хвалю просто так! Я тебе ещё месяц назад сказала, что «Шанго, спорящий с Йанса» – это шедевр! Да, шедевр, и не спорь, дочь моя! Я его тогда сфотографировала и показала отцу – и он до сих пор не верит, что тебе всего девятнадцать лет!
– Анинья, хватит, ты свихнулась! – Эва боялась даже посмотреть на стоящего рядом Даниэла.
– Да, да, конечно, и папа тоже свихнулся! – парировала Ана. – И весь выставочный комплекс «Андраде» в упор не видит, что их председатель – полоумный!
– Ана, это моё решение. Статуэтки неплохи, я согласна… но живопись ещё незрела. Я не готова её выставлять, – упрямо повторила Эва. – Когда почувствую, что можно, – сама принесу тебе всё, что у меня есть. Обещаю. Но не сейчас.
Ана в упор посмотрела на неё. Эва спокойно выдержала этот взгляд.
– Что ж, как знаешь, – пожала плечами сеньорита Мендонса. – Но запомни: с твоей стороны это страшная глупость! Страшная!
– Не сердись, – Эва примирюще коснулась её локтя. – Я ценю твою заботу. Передай мою благодарность дону Мендонса.
Ана величаво кивнула и, расправив подол платья цвета ванильного мороженого, удалилась в сторону студенческого кафетерия.
– По-моему, она скоро перестанет влезать в свои любимые белые одежды, – тихо сказал Даниэл. – Тебе не кажется, что наша Ана просто глупа как индюшка? И высокомерна до смешного?
Эве так вовсе не казалось. Более того, она терпеть не могла, когда Даниэл начинал вести себя подобным образом. Эва напомнила себе, что Даниэла можно понять: Ана ни слова не сказала об его инсталляциях, на которые автором возлагалось столько надежд. А поддержка всесильного дона Мендонса, председателя общества «Андраде», пришлась бы Даниэлу весьма кстати. Эва об этом знала. Она попыталась промолчать, но Даниэл был настроен на ссору и не дал сбить себя с курса.
– Ты, впрочем, умница, что не отдала акварели на выставку. Я ничего не скажу про твои статуэтки, они вполне добротно сделаны, но живопись, любовь моя, – это всё же не твоё. Ты ведь сама понимаешь, что они беспомощны, вторичны, технически слабы… Себя показывать надо с самой лучшей стороны! Не давай повода над собой смеяться, Эвинья! Поверь мне, я люблю тебя и хочу оградить от неприятностей. Мир искусства очень жесток, а ты слишком наивна…
– Я понимаю, Дан, – грустно сказала Эва. – Я ведь послушалась тебя.
– Но как, однако, ты здорово подлизалась к дону Жантосу! Вот что значит нащупать профессорского любимого конька!
– Даниэл, но это уж слишком! – Эва ещё надеялась всё свести к шутке. – При чём тут коньки?..
– Только не делай вид, что ты не знала! Мало того, что вы с ним почти земляки – он ведь из Ресифи – так у него ещё две диссертации на тему кандомбле! Я ещё вовремя вмешался, иначе вы с ним проговорили бы до глубокой ночи, а все остальные мучились, слушая этот околонаучный бред!
– Отчего же бред?..
– Эвинья, девочка моя! Ты меня просто пугаешь! – рассмеялся он. – Кандомбле – это негритянская секта, и ничего более! Ты же не веришь всерьёз в то, что некое божество спустится с небес, войдёт в своего адепта… как ты говорила – иалориша? – и будет лично разбираться с болячками его тётушки или плохими отметками детей в школе? Ты же не веришь, что если на Рождество кинуть в море черепаховый гребень и вылить флакон духов, то Йеманжа поможет тебе выйти замуж? Эвинья, ты ведь студентка! Современная образованная девушка! Надеюсь, ты хотя бы чёрных петухов не режешь в честь Эшу… или кто их там просит? Чёрт, надо будет в самом деле прочесть эту чушь хотя бы к зачёту…
Эва шла рядом, улыбаясь спокойно и безразлично. Это выражение лица было выучено ею ещё давным-давно, в раннем детстве. Оно называлось: «Не дай маме заметить, что тебе больно». Дона Каррейра никому не прощала уязвимости, и тем более – собственной дочери. Эва не виделась с матерью больше года, но привычка прятать свои чувства никуда не делась. И слава богу, с горечью подумала она.
– Видишь – там? – Эва показала на голубую, обшарпанную церквушку колониальных времён, у стрельчатого входа в которую суетились несколько старух в чёрном. – Рискни-ка сейчас подойти к этим сеньорам. И скажи им, что смешно и нелепо верить в то, что некое божество по имени Иисус Христос живёт на небесах и интересуется их проблемами. И выслушивает их молитвы. И требует для себя пышных церковных служб и даров. А ещё скажи, что принимать внутрь чьё-то тело и кровь – обычное людоедство, а не таинство Святого Причастия! А заменять это тело и эту кровь на хлеб и вино – или лицемерие, или детская игра! Интересно, успею ли я вызвать полицию до того, как эти благочестивые сеньоры разорвут тебя в клочья?
– Но, Эвинья, как же ты можешь сравнивать?.. – озадаченно спросил Даниэл. – Ведь католичество – всё же государственная религия…
– …и это не делает её лучше и вернее кандомбле, – пожала плечами Эва. – Хочу ещё тебе напомнить, что Огун был царём государства Иле-Ифе, а Шанго вёл войны в Ндонго в те времена, когда сеньора Иисуса ещё и в проекте не было! И кандомбле не нанесла миру и сотой доли того вреда, которое причинило христианство! А уж если считать по числу приверженцев, то учение Ифа до сих пор объединяет, так или иначе, большую половину Африки. Тогда как католичество…
– Я понял тебя, Эвинья, – перебил её Даниэл, даже не пытаясь скрыть досаду. – Ты сумасшедшая – не меньше нашего профессора. Так тот хотя бы из научного интереса, а ты… Неудивительно, что тебе отдали чуть не ползала на выставке! Безумие всегда привлекательно! Дон Мендонса наверняка будет в восторге!
– Послушай, но ведь мы выставляемся вместе! – Эва из последних сил старалась не заплакать. – Дон Мендонса приедет завтра! И ты сможешь поговорить с ним о своих инстал…