Полная версия
Звукотворение. Роман-мечта. Том 2
Офицер, старший конвоя, имел в виду Екатерину Дмитриевну, конечно, когда призывал к порядку словоохотливую Пульхерию Семёновну. Горделиво, сосредоточенно-спокойно восседала она, героиня наша, детьми окружённая, с Серёжей на коленях, излучала на четыре сторонушки восхитительно чистую, неземную почти красоту душевную, подчёркиваемую женственностью вешней, женопокорливостью и озаряемую отблесками алыми костерков, зари… С лика мадонного её сходила – сойти не могла, лепота природная, сходила-стекала, глаз сторонний радуя, разве что не журча погласицей и… не могла стечь, ибо неизбывна, неисчерпаема была… В ответ на слова неказённые улыбнулась офицеру, соседушке – сразу миру всему улыбнулась мудро, обронила: «Места везде родимые, российские! Будем живы – не помрём!» И колокольчиком одиноким, тихим залилась ясно – то приветно, высоко, лучисто заиграл смех не сквозь слёзы. От жизнерадостности этой малость и дали развиднелись, а по небу-небушку искристо вспыхнули в лиловой выволоке, отозвались эхом серебряным первые звёздные ласточки – запорхали-замерцали трепетно, дружно… тонко подпели!
– Не скажи, милая! То ты в собственном домушке заботы знать не знала, хозяювала всампредь, таперича попотчуют тебя и мальков твоих казённым харчем! Бурдой. Через тебя, родимица, да через такех, как ты и мы лихо нонешнее терпим. Да-с. Не нравится, чать поди, да куды деваться? Рази ж на кудыкину гору, так и её здеся днём с огнём не найдёшь!
Внезапно наклонилась к мужу, сверканула очима выеденными, злодышными, на красного командира направленными и зашептала остервенело:
– Ей что? Соломенная вдова была – сейчас просто вдова. Барыня-с! Вы, господин хороший, с ИМИ (ёрничая) поуважительней будьте. Им вона места здешни приглянулися. Ничё-ё! В Сибири волчицей, голуба, взвоешь. Поглядим тогда, что от доброты-красоты твоей сохранится, а что стерётся в порошок!
– Осади! Слышь-ко, охолонь малость! Не вишь, рази, тож мается, да только духом постойчее нас с тобою будет.
– Да ты никак втюрился, муженёк? Ох, не могу! И-и!!..
Заскрипела ржаво смехом, от коего мурашки противные повылазали.
– Чтож, знать не судьба! Нету больше Павлуши моего… чую, знаю. Ни единой весточки за всё это время, а прошло, почитай, немало… Что же до красы моей, кака тут краса? Детей бы поднять!..
– Во, запела! Правду бают: собою красава, да не по красаве слава!
– Опять за своё?
– Сиди уж, муж. Объемшись груш!
– А вам я, гражданочка, с детями которая, искренно вполне сочувствую. – Заговорил офицер. – Что же до трескотни вот этой гражданочки (хотел сказать «ентовой – поджучить бабёнкку сварливую, неугомонную, да передумал по ходу), то сразу же заявляю: все вы тут одним мирром мазаны. И отношение ко всем потому будет одинаковым. Поимейте так что вот в виду.
При словах сих красноречиво взглянул на Екатерину Дмитриевну и с усилием заметным глаза свои, изумлённые и какие-то по-мальчишечьи дерзкие, лишь секунд пять-шесть спустя, а то и поболе, в сторону отвёл…
– Хм, наш-то офицерик! – подморгнула Пульхерия супругу.
– Прекрати сейчас же, дурья твоя башка!!
– Енто не моя – дурья, а твоя, голубок, раз не отмазался и всех под монастырь подвёл, урод!
…Низко долу, к реке самой, что, вестимо, на западе осталась, недалеко ещё, тянулись-текли отсель духмяные струи степных настоев и лоскотал тишину недреманную кузнечик бойкий – своё крохотное счастьице ковал, не перепархивая скоком с места на место, как в минуты недавние, но обстоятельно, делово на стебельке тонком расположившись. Хор цикад могуче, пьяно обрушился вдруг отовсюду… то ли в поддержку солидарную кузнечику одинокому, а вернее будет – что где-то в незримости сущей некую перемычку прорвало словно и выпростались на вольну-волю ядрёные голосишки из тысяч глоток лужёных! Без просьбы-подсказки кузнечиковой, по собственному желанию-усмотрению! Студёным, ночным повеяло… Благостью… Вскоре путники, раскулаченные и конвоиры, на боковую устроились. Охранять особо никто никого не собирался – на вёрст десятки ни души, куды денешься со скарбишком дорожным, с малолетками? Так, порядка ради, караул поставили было, да после и убрали – успеется! Начальник конвоя, Иван Опутин, решил ночку эту, одну из длинной вереницы тех, что впереди предстояли, провести, не смыкая очей. На шаг оный подвигнули его глубоко личные (он же тешил себя, что не только личные, но также и служебные!) причины, соображения. Ему под сорок. Широкое в кости, смугловатое лицо, уже не дерзкие, а в темноте окутавшей мутноватые, глинистые с озлобинкой в зрачках глаза, волосы торчком, на правой руке, на безымянном пальце шрам заметный, грубый – в империалистическую, когда без сознания между жизнью и смертью валялся, сволочуга какая-то вместе с колечком обручальным под самую фалангу в аккурат срезала. Хорошо хоть, очухался тогда от боли взорвавшей Иван, гниду придушил наскоро (и пикнуть не успела!), а обрубочек к кисти приставил… была же зима, он ещё и снегом облепил место кровоточащее, обмотал лоскутом от поддёвки да ходом своим, ползком-перебежка-ми – в лазарет. Пока добирался, менял снег, быстро краснеющий, да у санитарочки обомлевшей бинтом запасся – повязку обновлять. В тот день ему повезло несказанно: на фронт приехал из столицы хирург крупный, известный, ну, случай этот профессору показался – вздумал палец пришить! Дали Ивану спирту, вмазал Иван ректификатику, забалдел, не без того, а корифей медицинский с ассистентом на пару операцию сложную, можно утверждать, ювелирную, и провели. Сросся палец с основанием, что у кисти прямо, так здорово сросся, будто никогда его и не отрезал гадёныш полозучий. Только рубчик махонький и напоминает о «приключении» былом… С поры той поклялся зарочно: мироедов, мародёров, мздоимцев давить, молотить, в бараний рог к матерям чертячьим гнуть до последнего выкормыша и гнуть не переставая! Советская власть ко двору евойному кстати пришлась: служакой ревностным Иван заделался, слово, самому себе даденное, крепко держал.
Дождавшись, когда все кругом угомонились, подошёл к телеге, на которой Екатерина Дмитриевна, калачиком сложившись, Серенького приобняв, первый сон наверняка доглядала. В шажёчке остановился – в руке головёшка горящая вместо факела – воззрился на красавицу спящую. В изголовье встал, чтобы лицо мученицы ближе, крупнее было. Разбросавшись, вкруг неё сладко посапывали дети, укутанные заботливо, хотя, слава Богу, ночки стояли тёплые, добрые. При слабом свете матовом Катюша казалась краше некуда: алой томностью, нежностью дышало обличие молодой женщины. Но и не только ими. Всё оно, чёрточка, рисочка махонькая, говорили об одном, просили одного и не просили даже, а требовали – ласки. Ласки, чтобы утолить, снять страдания дорожные, восполнить пустоту жестокую, обиду на тех, кто грубо обошёлся прежде всего с детьми, потом уже – с нею.
Безмятежно спала… ну, почти безмятежно, ибо тайное ожидание читалось на челе – милом… прелестном… Коса её, бронзовоцветная, с окалинными отливами там, куда падали от головёшки пылающей яркие тени, походила на дремлющую, только что сбросившую кожу змею, которая, свернувшись частично, охвостьем земли доставала; змея эта, мнилось, охраняла и Екатерину, и деток… не подступись! Опутин нерешительно переминался с ноги на ногу, любовался богиней закланной, ощущая в груди своей нарастающий жар. Смотрел и представлял: дарит ласку человеку чужому, целует губы, глаза, подбородочек, мочку уха, такую чудную, хрупкую… Находит слова утешения, поддержки, слова, о коих прежде ни слухом, ни духом не ведал, хотя твёрдо знал: есть, имеются такие и наступит час – родятся в душе его, прольются широко, освободят сердце закалённое от чего-то долго-долго внутри скорлупки незримой сдержанно пребывающего – таинственного, тоскучего, ломающего… Вот наступит час…
Был Опутин вдов. Жёнку потерял, когда с матёрыми врагами власти Советской бился-рубился: вроде и недавно, а инно кажется – вечность целую тому назад… годков не считал, не до того было, обратный же отсчёт и подавно не вёл. Женщина, которая сейчас находилась перед ним, Азадовская, по мужу Бекетова, Екатерина Дмитриевна, запала в него глубже некуда и запала сразу. Чем-то схожа была с покойной супругой? Да нет… Красотищей неимоверной взяла? Бесспорно. Однако не это главное. Что тогда? Не знал. Просто потянуло к ней. Неосознанно. Нестерпимо. На минутку малую захотелось дыхание Катино щекой поймать, запечатлеть… Крадучись, вплотную подошёл, голову наклонил-приблизил, подставил скулу, ухом приник к той воображаемой черте, за которой начиналась ОНА. Взвесь духа и плоти! Прекрасный цветок, сорванный чудовищной несправедливостью века, брошенный наземь, обречённый… Не растоптанный, но в канаве пыльной. Странное дело – поблазнилось Ивану: лепестковые уста ЕЁ – это губы чего-то большего, нежели просто губы человека, женщины… Губы самой ЛЮБВИ, через них её величество ЛЮБОВЬ общается с грешниками… Они, губы, служили и продолжают верно служить неразрываемой пуповиной эдакой, связывающей душу с глиной… А потом почудилось Опутину: она, Екатерина, – и не она вовсе, а слиток света, принявшего форму вожделённую, и настолько ясен, ярок, поистине лучемётен источник сияющий его, что смотреть больно… не глазам!
И лишь коса…
…тяжёлая, литая, темно-пшеничная, коса женщины контрастировала с блистанием и невольно побуждала Ивана быть сдержанным, контролировать себя. Происходила какая-то игра, непонятная, захватывающая и совершенно безумная, оторванная от действительности, приснившаяся наяву и дарующая смешную, дикую надежду на чудо из чудес… Ах, только бы не прекращалось это действо нешуточное и по правилам, установленным невесть когда и кем!
До кожи его дошёл тёплый, тихий выдох безстонный – зимою дуновением оным на морозное оконце можно за секунду-другую отогреть в дебрях расписных крохотную луночку для сквозного узенького лучишки или взгляда на мир извне…
Ещё выдох… Будто младенец то…
И – по тишине необъятной – гимны, гимны колдовские цикад, кузнечиков, комаров… одолей-травы (отравы!) бормотание дрёмное, без слов!..
И – звёзды, звёзды… Сухой моросящий ливень… продолжение земного бала…
Опять с ноги на ногу переступил: затекали. Выпрямился…
С очевидностью огромной, беспощадной собственное никчёмное одиночество уразумел. И – показалось-послышалось, нет ли? – знаком свыше вызвезданность горняя осенила как бы: проступило на пути… немлечном слово заветное, слово заветное думки непрошенной, думки непрошенной – чувства запретного, чувства запретного в жизни-судьбинушке – «МОЯ»!!! Осенила, да…
…и поглотила признание горькое, а потом по буковке златенькой тремя падающими звёздочками, надо же! землице родимой и возвернула – для людей оно, не для звёзд… Для таких вот самых, как Опутин Иван, да, да, для таких…
«М»… «О»… «Я»…
«Вся вина-то, что полюбила безбожно офицера белого, через него хоть небольшой достаток поимела с детями! – мыслил Иван Евдокимович, с близкого далёка разглядывая отдыхающую маету. – И какой-такой она враг? Какой-такой кулак? Кулачка… Мнда-а… видно, партия мудрее, опытнее, раз вот таких раскулачить решила. Не мне, уж точно, с умишком хлипким моим тягаться со стратегией впечатляющей, великой целого этапа исторического, нами переживаемого… Наверху всё знают! Оттуда гораздо видней!»
Он вспоминал опухших от постоянного недоедания детишек, мужиков голодных и бабонек – кожа да кости! – в глазах – мольба пыточная: подайте, Христа ради, хотя бы крошку, зачуточек… Сопоставляя их заморенные лица с раскормленными рожами тех, кто нахапал добра, кто в лабазах-амбарах столько зерна золотого под семью замками хранил, что заводскую артель неделю целую можно было кормить досыта, да ещё осталось бы…
«Испокон веку одни богатеют, другие едва ноги переставляют. Где же справедливость? И верно власть родная постановила: излишки отымать, экспроприировать! Только всё равно мне жаль её… Господи, ПОЧЕМУ ВСЁ ТАК В ЖИЗНИ?!!»
В недрах сознания тревожно, смутно клубилась ещё одна мысль, мысль крамольная, страшная, пусть и не до конца додуманная, не полностью сформировавшаяся, но уже полоснувшая, по живому как, сердце честное, закалённое в классовых битвах – и одинокое. Он судорожно вздохнул – Екатерина Дмитриевна слегка вздрогнула во сне, потянулась сладко и разнеженно… Потянулась аккуратно, не забывая о том, что вокруг дети, а рядышком, у груди самой, примостился Серёжа: только женщины, мамы, обладают шестым чувством особенным – всегда, какими бы измотанными, измочаленными ни были, помнят, что лично ответственны за судьбу, сохранность и безопасность маленького человечка, которого произвели на свет, а если и не родили которого, то всё равно он доверился… беспомощен… и потому, даже будучи во сне, находясь «в отключке», не причинят вреда этому живому, тёпленькому комочку, ибо контролируют себя, движения свои на уровне чуть ли не подсознательном, подкорковом. Инстинктивном.
Опутин в очередной раз убедился в исключительной точности давнишнего наблюдения-вывода в этом плане и посему крамолу смелую, вызревающую, невысказанную голосом внутренним, не высказанную до поры до времени, не загубил на корню – дал ей и дальше тлеть? разгораться? в закоулках тайных, тихо озаряя лабиринты и тупички души успокаивающим, ровным, сердцебиенным пламечком.
Между тем, словно ощутив постороннее присутствие, Екатерина Дмитриевна вторично потянулась – женственно – и приоткрыла глаза. Взгляды обоих встретились, слились в призрачную недошлость – некую недоделанность, незавершённость, по крайней мере, на мгновение непостижимое именно так показалось Опутину.
– Так что не беспокойтесь, гражданочка… я… не причиню ничего плохого… может, пить хотите? Дорога дальняя, пылюки вон сколько… А?
– Что? Пить?
Села, грациозным и опять же осторожным движением свесила ноги с телеги, хлопотливо-заботливо огляделась и младшеньких своих принялась пальтишками да одеяльцами тряпичными укрывать получше… первым делом, конечно, Серёжу – подоткнула аккуратно со всех сторон малахай какой-то, выцветший, мятый…
Опутин, защитник пролетарской революции, старший конвоя, проникся неожиданно тем, что он совершенно чужой здесь, что вторгся в огромное, светлое мироздание, вселенную! чудесным образом распахнувшиеся перед ним тут, посреди ночного безбрежья приволжских степей на одной из телег, да и не телег вовсе, а сказочного портала – входа в святилище души женской, врат, держащихся на хрупких плечах этой самой раскулаченной кудесницы (несовместимое в одном!]
– Подсобить разве чем? Вы попросите. Я же не зверь, хоть и зарос так! – дотронулся ладонью до щетины на лице. Потом услужливо и также осторожно, аккуратно поднёс ближе чуть-чуть факелок горящий – Детишки вон у вас, да ещё ребятёночек… не застудить бы! Ночи студёные!..
Она отметила про себя: «Не застудить бы…» То есть, он не открещивается, готов разделить с ней заботу о маленьких, о Сереньком…
– Тяжко, небось?
– Ничего, сдюжу. Были бы только они здоровы. Не скажете, долго добираться? К осенним холодам поспеть бы!
Не то действительно в два счёта застудить можно. Ведь на ветру постоянно…
Опутин молчал. В мгновение следующее вызарилось ему: она ведь такой же человек. ЧЕЛОВЕК!!! Наш, советский, не убийца, не изверг, не… прокажённая!!! Глухо, беспокойно колотилось в груди сердце, билось о внутренний карман «хэбэ», где обложка к обложке, ровно плечо к плечу, хранил книжечку члена большевистской партии и депутатский мандат. И хотя в теории государственного права ещё не существовало точного, однозначного определения категории «наказы избирателей», лично он, Иван Евдокимович Опутин, бережно, свято относился к письмам крестьян, в которых ставились те или иные вопросы, предлагались меры по улучшению взаимодействия всех уровней власти, высказывались советы, пожелания, конечно, имелись и обращения с просьбами… В обоих документах этих была заключена суть и была сама соль бурной эпохи, переживаемой им, его сподвижниками. Именно в них стучало пламенное сердце патриота, русского по духу, но обжигающий, ободряющий и обожающий взгляд мужчины тонул, тонул в глазах напротив – сначала погружался в округлые омуты-заводи, в зрачки пустождущие, а потом уходил медленно куда-то вглубь, вниз… опускался на дно… чтобы никогда не всплыть, не вернуться назад и чтобы – ослепнув, прозрев?! – как бы просочиться до святая святых, до недр глубинных её, раскулаченной и, скорее всего, без вины виноватой. Чтобы остаться там и помочь – ей, и самому себе уяснить главное, до сих пор непонятное: в чём вообще состоит прегрешение человеческое, ведь от рождения чисты и непорочны смертные, так почему, когда же и справедливо ли всё тяжелее-неподымнее становится крест каждого, каждой, делается торнее и уже путь, пагубнее дела и поганей душа?!
Исходила-изливалась ночными вздрогами летняя сонная мгла и купы звёзд стоически, изучающе взирали на тропы земные, что одинаково путанно, странно стлались для всех-всех-всех и только для двоих…
– Ворожея…
– Что?
– Молодёшенькая…
– О чём вы?
– Н-ничего, это я так… просто! Извиняйте!
– Слова-т какие!
Плыло осязаемо, зримо и… стеная, плыло подлунное вечное по барханной словно, в межах несуществующих воображаемой степи… от горизонта до горизонта и дальше, дальше плыло оно… сквозь шелесты полыни, перекати-поля, разнотравий, той же осоки, что в пойменной, невдалече, низинке разрослась… сквозь серебристый позвон не то насекомого царства, не то колокольчиков в ушах… плыло и плыло – отдавалось со страстью, томлением, ответно нашёптывало сокровения… их-то и воспринимал Иван Евдокимович, они-то и завораживали его, внимающего ночной песне без слов, Гармонии уединения, невозвратимости минуточек этих, упоения бездонностью и новизной обуреваемых чувств. Екатерина Дмитриевна внимательно-несердито посмотрела на офицера, сронила вздох легчайший – случайный, нет ли – в без-адресность-нездешность… Полузвук тот затерялся-пропал было во глуши-оглуши… в цвете полной луны… да Опутин не позволил сие: подставил ненавязчиво-чутко уже не щеку, не скулу, недавно как, но собственную душу, тоску и одиночество неразделённые с половиночкой найденной(?!], кои ни работою, ни принципами-убеждениями не в состоянии был пересилить-перемочь, старайся-не старайся, хоти-не хоти того… Он НЕ МОГ, НЕ МОГ взять и преодолеть их, взывающих к милосердию женскому, требующих единственного – чтобы сейчас же, немедленно, изъятая, выхваченная из плывуще-вечного мига бытия всемирного, оторванная от пространства-времени злободневного, она, ОНА пожалела его!!!
Вздохнул…
– Вам, небось, тоже не сладко?
– Небось…
И казалось, пронзительнее стали звёздочки, пронзительнее и выше, будто приподнялись над самими собой, чтобы можно было шире, больше охватить сущеземного, воспринять, запечатлеть на мерцающей сетчатке некого громадного, запредельного ока вполнебного человеческую совестливую доброту. А может, напротив, опустились-навис-ли – и внимают речам несказанным, и осеняют горним сиянием их, обоих, – избранных родом людским?..
В крошечной «деревухе-Боровухе» (сельчане придумали!), что под Орлом, живёт-поживает маманя Ивана Евдокимовича – Степанида Васильевна; отец, Евдоким Мироныч, на русско-японской, под Порт-Артуром, голову сложил, не успел наставление мудрое жене сделать: сперва внучат дождись, потом, не раньше, гляди мне(!), на тот свет собирайся… Не успел – не смог. Но бабонька российская по своему верно рассудила: раз муж не дожил, значит, должна я за него куковать! За себя, это уж как водится, но и за него, да чтоб непременно внучаток дождаться, вынянчить! Вот и живёт-поживает мирно-ладно в деревнюшке, с окружающими не ссорится, никому не завидует, никого не цепляет – одной семьёй-душой с соседями, благо допрежь, во прежние присные лета, крови единобратней все они были: селеньице «ихнее» основал в незапамятную пору некий Опутчиков Семён – судя по фамилии, промышлявший тем, что волчьи тенета мастачил ловко, да и не токмо волчьи – на зайца, ещё на кого… Короче, был у них малёхонький семейственный раёк в Боровухе… был и не сплыл, от старших – к младшим передавался, а жители, в том числе Степанида Васильевна, обстоятельство данное ценили превыше прочих. Благо узы родственные не рвались с годами, потомственность была в почёте и вопрос «каким родом ты сюды затесался?» здесь не был возможен в корне. Род не род, а корми народ! И всё бы ничего, всё бы чин-чинарём в судьбе ейной шло – мужа лишилась, ну, так война, вестимо дело! – да только со внучатами накладочка раз на раз выходила. Во годы отроческие, молодые нравилась сыну, Ивану, Маруся Мазурова – жаль, не сошлись! С носом остался. Потужили порознь да малость (особливо она, маманя!], а делать нечего, перестраиваться надыть! Но тут… такое зачалось: Антанта… гражданская… революции в Питере… Водоворот событий бурных увлёквов-лёк – без остатка! Ни о какой женитьбе не помышлял более Иванушка-дурачок её! Ан, нет, на поверочку иначе получилось: на себе женила его одна… Хозяйственная, рачительная… С приданым даже! Померла, увы, рано, Зинаидушка! Оставила без потомства. Что ж, зато с двойным кипением отдался служению Родине…
…И вдруг нынче, в степи этой колыханной, овеваемой сквозняками духмяными, днём, такожде ноченькой последующей, зачарованной, дикой, кипчакской, словно бы очнулся он от беготни, мыканий, вечных заданий специальных, особо важных, обращений к нему людей простых – и обомлел… годы идут, летят… Ну, был женат, ну, имел виды на Марусю, (впоследствии Никитину – не Опутину!], ещё на кого… А в итоге что? В сухом-то остатке?!
Один. Просто один. Как перст.
– Была, была молодёшенькая! – спустя минуту-другую с дрожью тихой в голосе и вдогон мыслям-чувствам Ивана произнесла Екатерина Дмитриевна – Бы-ла…
Ему же почудилось: защебетали вновь соловушки боро-вухинские – из тех, минувших, дней пичужки! Из дней ожиданий, дней предтеч, по большей части разлук-не встреч и не свиданий… дней бестолковых, что там ни говори, вобравших, губкой словно, обещания, надежды… из дней, что канули зазря… Знобко и уютно сразу! Самого себя не узнавал: жил – не жил? Он ли это – другой кто?? Ах, достать бы до дна души её, этой несчастной богини… Всё несбывшееся и утраченное, о чём грезил, мечтал, волшебно-мигом обрести – для неё… и оставить навеки в сердечке неродном! Тогда полегчает – обоим. «БЫ-ЛА» – нараспев повторила она, а Иван услыхал в переливах гласа катюшиного совершеннейшую добродетель – добродетель жертвенности за просто так, когда горе, гребты иного человека воспринимаешь острее собственных заморочек. Услышал журчание беспенное, кое кропило-исцеляло нежностью студёной-волглой каждый сколок, черепочек того, что образовывало и составляло, цельнонепреклонную натуру, духовный мир большевика Опутина, что формировало его гордую и правосудную личность. Во внутреннем кармане кожаной жилетки парили, торкались в грудь, но не доставали сердца большевистская книжечка и совдеповский мандат.
А потом и вовсе чудеса начались! Исчез мир вокруг, замедлило ход свой время, необычайное волнение охватило всего его и повело… повело – к ней. Из ничего возникали речи-не речи и того и другой… себе же наперерез, опережая мысли, неслись неслышимо-невидимо, сталкивались в не-тишине подлунной, разлетались-распадались на отдельные междометия, буковки, рассеивались в туманах необозримых, которые застили окружающее торжественное житиё… Рассеивались, да… оседали куда-то… но тотчас вновь собирались, возрождая вечную маету броуновскую, круговерти-хороводы… и вытягивая из прежнего «ничего» нити-вязи, и мостили тропочки исповедальные во имя взаимности, обоюдности – за ради двоих?..
– Потерял я головушку с тобой… – ОН.
– Имябожец ты… – ОНА.
– Небритый, в пылюке дорожной… Куда уж боле!.. – ОН.
– Человече хороший! А дорожная пыль, вестимо, небо не коптит! – ОНА.
– Как дальше жить – без тебя??? Как??? – ОН.
– Другую найдёшь! – ОНА.
– Погибель найду! – ОН.
– Зачем я тебе? Чтобы потерять? Хотя… – ОНА.
– Да разве ж находят для того, чтобы потерять? – ОН.
– Я сама себя потеряла, лебёдушка вдовая, так что и терять нечего! Как не стало Павла, так и потеряла… А живу – ради них (На деток кивнула] – ОНА.
– Неужто и впрямь любила его? И за что?! Белогвардейца, графёныша?! Не по-ни-маю! И отчего мы раньше не встретились??? – ОН.
– Любила? Не знаю. Люб был, а любила, не любила?.. Мудрёно как-то… К праху не ревнуй только. К имени, к памяти не ревнуй! Лады? А что раньше не встретились, так, значит, и не разошлись! – ОНА.
– И не разойдёмся! – ОН.
– Сам себе не лги! – ОНА.
– Не хочу ничего и никого – только тебя! – ОН.
– Ведь не знаешь меня, не знаешь, какая я… – ОНА.
– Не хочу, боюсь знать! Какая сейчас – такая и есть. Приму! – ОН.
– Неразборчив, значит? – ОНА.
– Молчи…
По мере развития диалога странного приближался к ней. Притягивали луны глаз родниковых, примагничивала аура задушевная… и вся она, Екатерина Дмитриевна, приваживала-привлекала – не касалась, нет, конечно, но словно облегала вкруг него – объятно. Откровенно и тихо, тайно… несмело… Внезапно начавшись, неожиданно и закончился счастливый, безумный полубред ночной… Волна восторга блаженного окатила приливно, преогромно – и каплюсенечкой, былинкою – «ах!..» Трепетали губы не встретившиеся, звездопад воссиял и нужно стало желание загадывать спешно…