Полная версия
Годы в Белом доме. Том 2
Тем временем, я решил попытаться закончить дела с Добрыниным. В делах с Советами непременно достигается некий момент, когда важно грубо дать понять, что уже достигнуты все пределы гибкости и что пришло время либо все урегулировать, либо прекратить переговоры. Это более сложное дело, чем просто проявить «твердость». Если подвести черту слишком рано, Советы фактически прервут переговоры. Если черта будет подведена слишком поздно, они, возможно, больше не поверят, что проблема была действительно серьезной. Успех на переговорах – это дело времени, и больше всего это важно в делах с Москвой.
То, что позже превратилось в преднамеренное приспособление, которое мы станем использовать больше одного раза, было вызвано создавшейся необходимостью – или советской неповоротливостью – в мае 1971 года. Как только Смит вернулся в Вашингтон, предложение Семенова стало предметом официального межведомственного рассмотрения. Оно выходило из-под контроля президентского канала. 11 мая у меня состоялся довольно резкий разговор с Добрыниным. Советы, как я ему сказал, наверное, считают, что могут играть сразу по нашим двум каналам, причем один против другого. И действительно, у нас вполне могли бы возникнуть трудности с тем, чтобы убедить ведомства, что Добрынин уже сделал уступку в том, что фактически было и без этого достижимо. Но он не должен сомневаться по поводу того, что рано или поздно воля президента и моя способность контролировать бюрократический механизм приведут дела туда, куда нам надо. Я сказал ему, что ценой будет утрата доверия в серьезность неофициального прямого канала. Гнев президента по поводу того, что он может подразумевать только как умышленный маневр, направленный на то, чтобы лишить его доверия, будет небывалым. Я потребовал ответ на наше предложение от 26 апреля в течение 48 часов. В противном случае мы перенесем всю эту тему на переговоры по официальным каналам. Мы сделаем то же самое и с переговорами по Берлину. 12 мая Добрынин принес ответ. Советский Союз отказался настаивать на системе ОНК. Была принята одновременность переговоров по ограничению и наступательных, и оборонительных систем. К 15 мая мы согласились сделать объявление 29 мая и обговорили текст личных обменных писем между Никсоном и Косыгиным.
Этот успех вызвал мучения у Никсона, поскольку теперь ему приходилось сообщать своему государственному секретарю, что переговоры продолжались несколько месяцев без его ведома и были на грани завершения официальным соглашением. Его первым порывом было заявить, что неожиданный контакт с Советами неожиданно привел к прорыву. (Таким было объяснение, данное семь недель назад моей поездке в Пекин.) Я отсоветовал давать объяснения, которые не будут зафиксированы в записях и которые злонамеренные советские переговорщики могли бы использовать в своих интересах. Следующая идея Никсона была такова: предположить, что он написал Брежневу в январе и только что получил ответ. Это тоже я отсоветовал по практически тем же причинам. В конечном счете, Никсон выдержал неловкость, позволив Холдеману раскрыть известие его старому другу. Позже свалившиеся на Холдемана поношения не должны были умалить ту стойкость, с какой он разруливал многие такие неблагодарные и унизительные ситуации. Роджерс принял предложенное объяснение – несуществующее письмо Брежневу – с вызывающим уважение самообладанием.
Задачу проинформировать Джерри Смита оставили мне. Это не было приятным поручением. Какими бы ни были мои расхождения со взглядами Смита на политику, я уважал его профессионализм и преданность. Для него точно было бы болезненно оказаться исключенным из кульминационного процесса многих лет труда. Было бы слишком рассчитывать на то, что наш главный переговорщик согласится с тем, что переговоры по официальным каналам были всегда намного более длинными. Я сомневаюсь, смогли ли бы мы сохранить нашу окончательную позицию, будучи лицом к лицу с давлением со стороны общественности, заставляющей нас уступать. Я показал Смиту все обмены с Советами и записи моих бесед. Смит вел себя вежливо и сдержанно. Хотя он позже в частном порядке выразил понятную горечь, когда такое поведение могло умалить первое крупное достижение Администрации Никсона в отношениях между Востоком и Западом, он поставил национальное единство на первое место, в ущерб своим личным чувствам.
В полдень 20 мая 1971 года Никсон вышел к пресс-корпусу, аккредитованному при Белом доме, и выдал то, что стало первым из многих сюрпризов того года. Он зачитал текст объявления, сухие (и несколько запутанные) слова которого вряд ли воздавали должное трудной работе предыдущих шести месяцев и его подлинному значению:
«Правительства Соединенных Штатов и Советского Союза, рассмотрев ход своих переговоров об ограничении стратегических вооружений, согласились сосредоточиться в этом году на выработке соглашения по ограничению размещения противоракетных систем (ПРО). Они также согласились, что одновременно с заключением соглашения об ограничении систем ПРО они договорятся об определенных мерах в отношении ограничения наступательных стратегических вооружений».
Но ничему не суждено было идти гладко на этих переговорах с Советами. Едва только было опубликовано согласованное заявление, как меня проинформировали о том, что советское агентство новостей ТАСС опубликовало иную версию, подразумевающую, что обсуждение наступательных ограничений пройдет «после» вместо «одновременно с» соглашением по ПРО. Другими словами, мы столкнулись с попыткой провести через нас прежнюю советскую позицию в форме пресс-релиза. Когда я привлек к этому внимание Добрынина, он, запинаясь, заявил, что ТАСС сделало свой собственный перевод с русского текста (необычное объяснение, с учетом того, что изначальное заявление обсуждалось на английском языке). К сожалению, как утверждал Добрынин, сейчас слишком поздно связываться с Москвой из-за разницы во времени. Я сказал ему, что проведу брифинг по вопросу об объявлении через два часа. Я либо затрону тему советского двуличия, либо представлю согласованный текст как первый важный шаг в направлении улучшения отношений. Выбирать предстоит ему. Гениальным решением посла было получить правильный текст на английском языке, отпечатанный на машинке советского посольства. Он оказался под рукой вовремя для специалистов по кризису доверия, которые уже готовили свою тяжелую артиллерию. Это, возможно, было в первый раз, когда пресс-релиз на советском бланке распространялся из пресс-центра Белого дома.
Прорыв 20 мая внешне носил процедурный характер. Он решал, что наступательные и оборонительные ограничения будут заключаться одновременно[11],[12]. Но за соглашением скрывалось нечто большее, чем в словах, которые объявили о нем. Первым делом мы раскрыли перед политбюро суть нашей позиции по переговорам по ОСВ. Соглашение по ОСВ 1972 года подтвердило то, что подразумевало понимание мая 1971 года: Советы фактически приняли замораживание новых стартов стратегических ракет; они согласились осуществить промежуточные ограничения тяжелых ракет; фактически отказались от своего утверждения о том, что необходимо учитывать количество наших самолетов, размещенных за пределами страны. А мы поставили их в известность о том, что запускаемые с подводных лодок ракеты должны быть ограничены или учтены. В дополнение к этому нам удалось обойти наше прошлогоднее опрометчивое предложение по ОНК. Короче говоря, окончательное соглашение, согласованное на переговорах год спустя, отражало по своим базовым параметрам обмены, приведшие к объявлению 20 мая.
Долгое время спустя после подписания соглашений об ОСВ в мае 1972 года стало модно критиковать их якобы «неравенство». Правда, что замораживание сохраняло в течение пяти лет количественный разрыв между советскими и американскими ракетами, который образовался в предшествующее десятилетие. Но в результате решений наших предшественников не существовало ни одной американской программы, которая могла бы в любом случае создавать новые ракеты, по крайней мере, на протяжении пяти лет. Мел Лэйрд указывал на заседании СНБ на то, что самой ранней датой появления запланированных нами новых подводных лодок был 1977 год. Как оказалось, это был излишне оптимистичный прогноз, с опозданием, по крайней мере, на два года. В промежутке администрация отстаивала разработку новых программ – «Трайдент», В-1, «Минитмен-3», ПРО и РГЧИН – перед лицом активной и голосистой оппозиции в конгрессе. Замораживание в количественном выражении, таким образом, не привело к прекращению никаких американских программ. В действительности приостановлены были продолжавшиеся советские программы, предусматривавшие размещение более 200 МБР и БРПЛ ежегодно. В обмен на это мы приняли ограничение по системе ПРО, что было нашей козырной картой на переговорах и что наш конгресс был почти готов зарубить так или иначе.
То, что мы этого добились, несмотря на очевидные слабые переговорные позиции, – мы, в конце концов, были не в состоянии утверждать с уверенностью, что можем быстро все нарастить, если соглашение не получилось бы, – объясняется несколькими факторами. Советское руководство предпочло не использовать внутреннее давление, вызванное Вьетнамской войной; оно пришло к такому решению не из этакой благотворительности, а в силу признания, что наш специальный канал мог предоставить ему единственный шанс для фундаментального соглашения в течение первого срока президентства Никсона. И эти руководители с опаской относились к тому, что считалось «непредсказуемостью» Никсона, – что на самом деле было его способом проталкивать какой-либо вопрос, – и не хотели делать ставку на очевидные внутренние неурядицы, непрочную основу которых в Америке Добрынин, например, понимал лучше, чем кто-либо из наших критиков.
Важнее было то, что Советы не могли рисковать, создавая кризис в отношениях с нами, если хотели заключения Берлинского соглашения или ратификации договоров с ФРГ. Эта увязка никогда не афишировалась, но со всей очевидностью отражалась на ходе наших переговоров. (К примеру, в течение недели, когда Семенов совершил свою бестактность, я попросил Раша отложить встречу с советским послом в Бонне под каким-либо предлогом на две недели.) И не было никакой вероятности того, что западногерманский парламент ратифицировал бы восточные договора Брандта в условиях продолжения «холодной войны». У нас были собственные основания для осложнения напряженности в отношениях между Востоком и Западом, но мы были готовы идти на риск создания такой перспективы в надежде на соглашение по ОСВ, которое мы считали отвечающим потребностям нашей безопасности.
Во внутреннем плане соглашение от 20 мая дало нам некоторую передышку. На короткое время утихли критики, утверждавшие о недостаточной приверженности администрации делу мира; передышка приостановила дебаты по вопросам обороны на весь оставшийся срок пребывания Никсона на своем посту. Как только стало ясно, что ОСВ, вполне вероятно, завершится успехом, давление с целью установления различного рода мораториев пошло на убыль. ПРО оставалась в зачаточном состоянии, но это было неизбежно в течение года. И действительно, мы заработали на ней больше, чем могли бы предположить, после того как сенатский комитет по вооруженным силам в мае 1971 года проголосовал за ограничение размещения системы двумя площадками даже при отсутствии соглашения по ОСВ.
Внутри самого правительства соглашение от 20 мая к тому же стало вехой, подтверждавшей доминирование Белого дома во внешнеполитических делах. В течение первых двух лет контроль Белого дома сводился к формированию политики, теперь он распространялся и на ее реализацию. Одновременно шли переговоры по трем важным инициативам, о которых обычный бюрократический аппарат даже не был в курсе дела: соглашение по ОСВ от 20 мая, переговоры по Берлину и открытие Китаю. Я уже указывал, что не считаю, что этот алгоритм поведения непременно должен быть закреплен в правовом плане. Но следует также подчеркнуть, что ведомства мало что делали для того, чтобы вызвать доверие к себе со стороны президента. Их стремление воспользоваться отсутствием особого желания со стороны Никсона включаться в прямую конфронтацию заставляло его ввязываться в бесконечную партизанскую войну, чтобы обойти собственных подчиненных, которых он никогда не рассматривал как своих. Что предшествовало чему – подозрительность на протяжении всей жизни Никсона или недоверие к нему у правительства, укомплектованного оппозицией на протяжении предшествующих десятилетий, – это вопрос, сравнимый с извечным вопросом о курице и яйце. Никсон, – которому я помогал, – нашел свой собственный метод решения проблем. Он, несомненно, подрывал ведомственную мораль. Для отдельных представителей, таких как Смит, это было несправедливо и унизительно. Это действовало на нервы сотрудникам СНБ, у которых была одна-единственная обязанность оказывать всяческое содействие проводимым одновременно трем важным переговорам в разгар лаосской операции. Много энергии потребовалось и для обслуживания дублирующих каналов. Но Никсон считал, что при его убеждениях и его личности и таких подчиненных он не мог добиться результатов каким-то иным путем.
Что касается понимания от 20 мая, то у президента были все причины беспокоиться о том, что по обычным каналам потребовались бы месяцы, а наши ведомства тем временем спорили бы по поводу трех вариантов ПРО и нескольких опций замораживания, а также позволили бы утечку своих любимых схем для того, чтобы предопределить их решение. Советы постоянно продавливали бы соглашение по одной только системе ПРО и успешно мобилизовали бы мощное давление на нас со стороны СМИ, научных кругов и конгресса с тем, чтобы мы приняли его. Фактическая увязка переговоров по Берлину и ОСВ со всей очевидностью была бы потеряна в случае отсутствия возможности точной отладки шагов двух совершенно разных бюрократических аппаратов, каждый из которых был убежден в том, что его задача достаточно трудная и заслуживает по существу оправданного самостоятельного процесса.
Соглашение от 20 мая также сыграло не очень существенную роль в наших китайских инициативах. Оно продемонстрировало Пекину, что у нас есть подход к Москве, в то же время у нас есть и возможность показать, что мы понимаем главные китайские озабоченности. Мы использовали пакистанский канал для того, чтобы проинформировать китайских руководителей относительно нашего решения и мотивов его принятия, давая тем самым понять, что отвергаем все устремления в плане установления кондоминиума. Соглашение от 20 мая, в конечном счете, стало первыми состоявшимися американо-советскими переговорами на президентском уровне – предшественником многих других в предстоящие годы. Два ядерных гиганта начали делать пробные осторожные шаги – при многих падениях и подъемах – в направлении определения нескольких основных правил сосуществования.
Берлинские переговорыПереговоры с Советским Союзом по Берлину также велись по двум, секретному и официальному, каналам, но Берлин превзошел даже ОСВ по своей запутанности и непонятной лексике. Если на переговорах об ОСВ мы полностью сами контролировали свою позицию, то по Берлину мы должны были иметь дело не только с Советским Союзом, но также поддерживать партнерство с Великобританией и Францией как с оккупационными державами, с Федеративной Республикой Германия как с самым заинтересованным союзником, а также с западноберлинским правительством. Последнее, в конце концов, представляло людей, возможность которых жить свободно ставилась на карту. Более того, переговоры за годы обросли налетом многолетних споров по поводу юридических терминов. Чуть ли не каждая тема обсуждений, от точной формы штампа на пропуске до правового статуса всего города, оспаривалась в перебранке с Советами в 1950-е и 1960-е годы. Любая инициатива должна была состязаться с длинным наследием накопившихся юридических формулировок; нужно было обойти проволочки, чинимые главным советским переговорщиком Петром Андреевичем Абрасимовым, советским послом в Восточной Германии, который был не дипломатом, а функционером Коммунистической партии, весь опыт которого ограничивался делами с восточными европейцами. Он был слишком безапелляционным и жестким даже по советским меркам. И никак не мог принять того, что не может выдать указания западным переговорщикам.
Западные переговорные позиции были в основном неблагоприятными. Дорожная, железнодорожная и воздушная связь с Западным Берлином могла легко стать объектом посягательства со стороны Советов и восточных немцев, прекращения доступа могли быть настолько обыденными, что к ним трудно было придраться, и, тем не менее, по своему совокупному воздействию они очень сильно угрожали бы свободе Берлина. Западным берлинцам запрещалось посещать Восточный Берлин. Отсутствовала телефонная связь. Железнодорожное и дорожное обслуживание для гражданских лиц контролировалось Восточной Германией, которую мы даже не признавали в то время. В техническом плане военное движение проходило через контролируемые Советами пункты пропуска, но даже это было фикцией, поскольку на самом деле восточногерманские часовые контролировали ворота, в то время как советский офицер отдыхал в закусочной по соседству на случай возникновения какого-либо спора.
«Западные сектора» – термин, всегда используемый союзниками для подчеркивания, что Берлин по-прежнему является единым городом, находящимся под оккупацией четырех держав, – в экономическом плане находились на содержании Западной Германии. И действительно, ФРГ сделала особое усилие как при правительстве христианских демократов, так и при правительстве социал-демократов в Бонне для того, чтобы установить политическое, а также и экономическое присутствие в Берлине. Эти усилия были поддержаны и поощрялись тремя западными державами. Тем не менее, для поддержания оккупационного статуса, который являлся единственной юридической основой требовать ответа от Советов по Берлину, который три западные державы никогда не признавали, а ФРГ никогда не утверждала, что Западный Берлин является ее частью. Поэтому в интересах Соединенных Штатов было установить советские правовые обязательства, которые позволили бы добиться более нормализованного доступа в Западный Берлин и между Западным и Восточным Берлином, разделенными на протяжении десяти лет Стеной друг от друга.
В течение десяти лет уязвимость Берлина рассматривалась Советами как возможность ее эксплуатации, но не как стимул к урегулированию. Мы в 1971 году столкнулись с озабоченностью Москвы и желанием заполучить ратификацию восточных договоров Брандта. В силу того, что восточной политике был присущ односторонний характер ощутимых преимуществ, – в конце концов, Бонн принимает раскол страны в ответ на всего лишь улучшение в политической атмосфере, – благоприятное соглашение по Берлину должно было предоставить одно в обмен на другое. В силу этого Москва оказывалась в парадоксальной ситуации, когда ее просили сделать уступки, не оправданные местным балансом сил, ради достижения целей по другим важным для нее делам. То был классический случай увязки. Практическим последствием такой увязки, однако, было то, что в процессе мы оказались ответственными за конечный успех политики Брандта.
Подлежали урегулированию два важных вопроса:
• западные державы хотели получить советские (а не восточногерманские) гарантии того, что их доступ в Берлин будет носить льготный характер и не будет иметь никаких препятствий;
• Федеративная Республика Германия хотела, чтобы Советы признали важные политические связи между нею и Берлином для того, чтобы снять традиционные предлоги коммунистического давления на Западный Берлин.
Советский Союз начал четырехсторонние переговоры с нападок на эти оба вопроса с традиционным акцентом на нюансы; выдвинул свою позицию-максимум с тактикой кувалды. В том, что касается доступа, Советы отрицали какую-либо свою причастность; они настаивали на том, что маршруты, пересекающие Восточную Германию, не входят в сферу их контроля или влияния. Это вопрос обсуждения между двумя Германиями. Если Советы как одна из оккупационных держав не несет никакой ответственности, тогда, согласно советскому подходу, ее не несут и западные союзники. Доступ гражданских в Берлин, таким образом, становится сугубо внутригерманским делом. Любой кризис должен быть разрешен как внутригерманское дело.
Что же касается «федерального присутствия» – советская позиция была сама простота. Советы потребовали ни много ни мало как полного уничтожения каких бы то ни было признаков «незаконной» активности Бонна в городе, по поводу чего они представили целый перечень нарушений. В присущей ему манере Абрасимов потребовал, чтобы вопрос о федеральном присутствии был урегулирован первым, только после этого будет обсуждаться вопрос о доступе. Как представляется, Советы хотели использовать переговоры, чтобы превратить Западный Берлин в «свободный город», давление по этому поводу вызвало крупный кризис в 1958–1959 годах, а затем снова в 1961 году. Это был повтор их тактики с ОСВ, в соответствии с которой Советы также хотели разрешить вопрос огромнейшей важности для Москвы – ПРО – до перехода к делам, на которых настаивали мы. Какой смысл Советы вкладывали, выдвигая предложение, принятия которого Брандт не смог бы пережить, навсегда осталось загадкой.
Очередной шаг, который Советы попытались сделать, когда я оказался лично вовлечен в дела в феврале 1971 года, состоял в виде попытки обойти согласование в рамках четырех держав. Восточногерманский чиновник Михаэль Коль появился в Бонне для переговоров о нормализации отношений между Восточной Германией и ФРГ. Я установил секретный канал через представителя ВМС, о чем было сказано ранее, чтобы держать Бара из ФРГ, нашего посла Кена Раша и меня на связи друг с другом. И я использовал этот канал на первых порах для того, чтобы предупредить Бара, чтобы он не поддался искушению и не позволил Советам использовать его при проведении обманного маневра на всегерманском форуме.
Мой следующий шаг состоял в том, чтобы обсудить 10 февраля с Добрыниным проект предложения, выдвинутый западными державами на четырехсторонних переговорах 5 февраля. В нем подчеркивался беспрепятственный доступ, подкрепленный советскими гарантиями. В том, что касается федерального присутствия, проект предлагал, что конституционные органы, такие как парламент, избирающий президента, больше не будут встречаться в Берлине и что западногерманские министерства будут представлены одним представителем ФРГ в Берлине. Это была не такая уж большая уступка, поскольку представительства оставались бы, а этот институт помогал Советам сохранить свое лицо и с ним они могли иметь дело. Все, что отдельно не прописано, считалось бы разрешенным.
Кен Раш был центром всего этого дела. Он информировал меня на предмет моих переговоров с Добрыниным; поддерживал тесные отношения с другими западными союзниками с тем, чтобы позиции союзников оставались совместимыми; он также должен был сдерживать склонность Бара к односторонним усилиям и попытку представить себя перед Советами единственным, кто идет на уступки. И Рашу необходимо было все это совершать, не ставя в известность собственный Государственный департамент. Это был весьма странный способ руководить правительством. Чудо состоит в том, что все работало, по большому счету, благодаря умению Раша не терять присутствия духа.
Добрынин начал с того, что стал настаивать на регулировании процедуры доступа двумя Германиями, а потом неожиданно откопал компромисс: Советы выразят свою ответственность за доступ в форме односторонней декларации по поводу того, какой, по их пониманию, будет восточногерманская точка зрения. Это заявление затем будет вставлено в общую гарантию всего соглашения. Я должен был признать, что прозвучало это как вполне отличная возможность, поскольку представляло собой фактически точный западный запасной вариант, который уже обсуждался по официальным каналам. (Мне даже показалось, что в ответ на мое принятие советского компромисса, что фактически случилось на встрече 10 февраля, Советы приняли нашу отступную позицию, которая была передана Москве из какого-то иного источника.)
Когда я уведомил Бара и Раша о моем разговоре с Добрыниным, они оба подтвердили, что такая гарантия была бы приемлема для западных союзников при условии, что процедуры доступа, которые получали такие гарантии, были достаточно детализированы для улучшения жизнеспособности Берлина. Добрынин прореагировал 22 февраля предложением ко мне внести подробный комплект процедур доступа. Это довело Бара и Раша до безумия в работе над выработкой проекта, что было осложнено частыми искажениями при передаче длинных текстов, которые в виде телеграмм переправлялись мне по нашему секретному каналу. Их проект представлял собой некий сплав различных позиций союзников и в силу этого был бы, по всей вероятности, приемлем на форумах с участием союзников. 26 февраля я передал этот документ Добрынину.
15 марта Добрынин возобновил свой призыв к дальнейшим западным уступкам по федеральному присутствию в Берлине. Я сказал, что мы не можем выйти за рамки согласованной с союзниками позиции, переданной в феврале. О готовности Советов к прогрессу свидетельствовало то, что Добрынин немедленно предложил компромисс: какое-то советское присутствие в Западном Берлине – например, консульство – в ответ на советские гарантии доступа. Это представлялось согласием с федеральным присутствием, выдвинутым союзниками 5 февраля.