Полная версия
Годы в Белом доме. Том 2
В том, что касается ОСВ, то я предложил преодолеть тупик в связи с увязкой между ПРО и ограничениями наступательных вооружений[2],[3]. Я сказал Добрынину, что мы приняли бы советское предложение о проведении переговоров по договору о ПРО, при условии, если Советы немедленно начнут переговоры об ограничении стратегических вооружений. Оба вида переговоров должны были бы завершиться одновременно. Ограничение наступательных вооружений состояло бы из договоренности о том, что ни одна сторона не начинает создавать новые МБР наземного базирования, пока идут переговоры. Мы были бы готовы выдвинуть позже новое предложение о ракетах, запускаемых с подводных лодок. Результаты могли бы быть выражены в обменных письмах между президентом и Косыгиным (все еще считавшимся у нас партнером Никсона на переговорах).
По ОСВ и Берлину я предложил механизм упрощения сложного аппарата, который создавал тупиковые ситуации и вызывал неизбежное недовольство со стороны общественности. Любые успешные переговоры должны базироваться на балансе взаимных уступок. Но как добиться такого баланса – это весьма сложный процесс. Последовательность, в какой делаются уступки, становится очень важной. Все может провалиться, если каждый шаг должен отстаиваться самостоятельно, а не в рамках общей мозаики еще до проявления ответного взаимного шага. На начальных формирующихся стадиях переговоров в силу этого секретность становится жизненно важным элементом, как это поняла администрация Картера, когда ее усилия по открытой дипломатии подорвали несколько многообещающих инициатив. Очень часто важным элементом становится и скорость. Каждый вид переговоров достигает критической точки, когда они быстро двигаются к завершению или переходят в стадию застоя. Такое случается, когда высшие уровни правительства должны сами участвовать в них, чтобы преодолеть бюрократическую инерцию. Я предложил Добрынину механизм и заверения в секретности и скорости.
Добрынин задал несколько острых вопросов. Интересуясь этим, он также пытался добиться прорыва по Ближнему Востоку, но я остановил его. Я не считал, что условия для этого созрели. К этому времени Добрынин уже знал меня довольно хорошо, чтобы не питать иллюзий по поводу моих намерений провести два вида переговоров – по Берлину и по ОСВ – в тандеме. А я узнал достаточно о советской системе, чтобы быть уверенным в том, что советское руководство могло действовать решительно и быстро, когда хотело. Добрынин пообещал дать ответ быстро. Уверен, что это было из тех обещаний, которые непременно будут выполнены. Добрынин вернулся менее чем через две недели. 23 января он пришел в комнату Карт в Белом доме весь преисполненный энтузиазма. Политбюро, как он сообщил, изучило наши предложения с большим интересом. Он встретился со всеми высшими руководителями и может сказать мне, что условия для встречи на высшем уровне сейчас просто блестящие. (Я на самом деле не затрагивал этот вопрос 9 января, но Добрынин, несомненно, видел некоторые выгоды в разыгрывании предполагаемого желания Никсона для игры на публику.) Советские руководители предпочитали бы июль или август; сентябрь, тем не менее, тоже подошел бы. Разумеется, вначале нужно добиться какого-то прогресса. Но все сейчас были преисполнены оптимизма. Разродившись советской концепцией увязки, Добрынин обратился к нашей. Советские руководители были в восторге от того, что я хочу сам принять участие в переговорах по Берлину. Им говорили Брандт и Бар, что из всех американских руководителей я лучше всех понимаю ситуацию в Германии. (Это, возможно, так и было; в то же самое время Москва, должно быть, решила, что игра на моем тщеславии не помешает.) Хотя официальные позиции не будут выдвигаться до фактического начала переговоров, Добрынин мог сказать мне сейчас, что предложение о том, чтобы Советский Союз предоставил какие-то гарантии, серьезно изучено Москвой. Как он сказал, становится ясно, что на Москву оказывается давление с целью достижения скорейшего соглашения по Берлину. Она пришла к пониманию того, что никогда не получит вожделенные европейские договора до тех пор, пока не будет достигнута договоренность по Берлину. И придется за это заплатить определенную цену.
Что касается договора ОСВ, то Добрынин не был настолько определенным. Однако имелась хорошая возможность того, что Москва примет идею объединения оборонительного договора с замораживанием наступательных вооружений. Он поднял ряд практических вопросов. Один был настолько же сложным, насколько и затруднительным. В какой из многих версий проектов по ПРО, выдвинутых либо на переговорах по договору об ОСВ или в конгрессе, мы заинтересованы на самом деле. Я мог только с запинкой сказать, что мы сами еще не решили. Это был один из тех случаев, когда правда не столь желательна. Советам было непросто разобраться в позиции нашего конгресса (трехступенчатая система, защищавшая МБР), в нашем официальном предложении по ОСВ (национальные командные органы, то есть Вашингтон и Москва) и в личных убеждениях нашего главы делегации на переговорах по ОСВ (которые представляли собой полный запрет). Я дал ясно понять, что переговоры по ОСВ будут корректироваться с шагами на переговорах по Берлину.
Советские дипломаты никогда не упускают возможность обратиться к бесконечному списку советских предложений. Теория, думаю, такова, что никто со всей определенностью не скажет, когда партнер по переговорам может по рассеянности или по невнимательности пойти на уступку. По меньшей мере, руководство в Москве, как представляется, требовало ощутимое подтверждение того, что его представитель не потерпел неудачу из-за недостатка напористости. После того как я вновь избавился от всех старых заготовок Добрынина – Европейской конференции по безопасности и Ближнего Востока в качестве ведущих тем, – мы согласились встречаться на регулярной и систематической основе, согласно установленным мной подходящим процедурам.
Я включился в два вида переговоров почти богословско-теологической сложности. Берлин затрагивал жизненно важные интересы трех других наших союзников и Советского Союза, и по нему работали уже два установившихся форума. Вопрос о договоре по ОСВ затрагивался на официальных переговорах, поочередно проводимых в Хельсинки и Вене и подкрепленных неимоверно большим количеством технических и основных комитетов, часть которых я возглавлял. И если бы мы не проявляли большую осторожность, могли бы взорваться все предохранители.
Канал начинает действоватьК концу 1970 года я уже проработал с Никсоном почти два года; мы помногу говорили почти ежедневно, прошли через все кризисы в теснейшем сотрудничестве. Он все больше и больше был склонен перепоручать мне тактическое управление внешней политикой. Примерно в течение первого года я представлял обычно на одобрение Никсона краткое содержание того, что предполагал сказать Добрынину или северным вьетнамцам, к примеру, перед каждой встречей. Он редко менял что-либо из этого, хотя так же редко не делал каких-то жестко звучащих наставлений. К концу 1970 года Никсон больше не нуждался в такого рода памятных записках. Он предпочитал уже одобрять стратегию, обычно устно; он, как правило, почти никогда не вмешивался в повседневное претворение задуманного в жизнь. После каждого раунда переговоров я представлял ему большую памятную записку и анализ. У Никсона, таким образом, были все возможности определять, выполняются или нет все его пожелания. Но я не могу вспомнить ни одного случая после 1971 года, когда он изменил бы ход переговоров, если они уже были в действии. Я знал, к чему стремился Никсон. Мы совместно определяли стратегию. Он не считал, что дирижер должен показывать, что один играет на всех инструментах в оркестре.
Но если я был уверен в поддержке со стороны Никсона, то совершенно не мог так сказать об остальном правительстве. Риск любых переговоров в большом бюрократическом механизме состоит в том, что те, кто исключен из этого, могут всегда заявить, что сделали бы все лучше, и чем меньше кто-то вовлечен в дело, тем больше подвергается искушению критики. Не подключенные к процессу взаимной притирки могут подчеркнуть максимальные цели; не будучи в курсе препятствий, могут списывать каждую уступку на отсутствие твердости или умения вести переговоры. Методика, которую я изобрел, усиливала решительность на переговорах, но затрудняла очень сильно выработку консенсуса по поводу результата переговоров.
И потом, существовала проблема овладения той или иной темой. У меня был слишком небольшой аппарат для того, чтобы вести одновременно два вида переговоров. Контроль над межведомственным аппаратом служил в качестве дополнительной поддержки. Он позволял мне использовать бюрократическую систему, не раскрывая наши цели. Я, бывало, выдавал как плановые задания те вопросы, которые на самом деле были предметом переговоров. В таком духе я мог узнавать мнение ведомств (как, впрочем, и необходимые справочные материалы) без формального «согласования» моей позиции с ними. То, что я предлагал Добрынину, отражало аппаратный консенсус, и было, вероятно, тверже, чем была бы официальная позиция на переговорах. Это объяснялось тем, что ведомства обычно занимали более жесткие позиции на межведомственных встречах по планированию работы, на которых можно получить репутацию радетелей бдительности без какого-либо риска, чем во время подготовки к конференции, в которой всегда найдутся ведомства, имеющие большую заинтересованность в успехе.
Такого рода чрезвычайные процедуры президент сделал по существу необходимыми, потому что не только не доверял своему кабинету, но и не хотел отдавать его членам прямые распоряжения. Никсон опасался утечек и уклонений при установлении строгой дисциплины. Но он был настроен решительно добиваться своих целей; таким образом, он поощрял процедуры, которые вряд ли стали бы рекомендовать в учебниках по государственному управлению и которые работали тайно, а не напрямую в рамках существующих структур. Это действовало деморализующим образом на бюрократию, и она, будучи отрезанной от процесса, реагировала особым подчеркиванием независимости и своеволия, что заставляло Никсона обходить ее в первую очередь. Но это срабатывало; получался тот уклончивый сорт кропотливого планирования и четкой артикуляции, от которых зависит успешная политика. В 1971 и 1972 годах эти методы привели к прорывам в вопросе об ОСВ, открытии Китаю, соглашении по Берлину, встречах на высшем уровне в Пекине и Москве без каких бы то ни было осечек. Результаты следовало судить по их заслугам, хотя признаю, что цена была уплачена в соответствии с достижениями, и не считаю, что это следовало бы повторить. В случае с ОСВ официальные переговоры шли на основе требуемых периодических президентских указаний. Отсюда, я знал мнение ведомств как в виде абстрактного планирования, так и в отношении к конкретным переговорам. Было совершенно очевидно, что давление в пользу заключения соглашения только по одной ПРО нарастало внутри самого правительства. Несколько членов переговоров по договору ОСВ открыто отстаивали это. Представитель Министерства обороны договорился бы об одном соглашении по ПРО, если бы была увязка с замораживанием только одних тяжелых ракет, оставив все остальные ракеты не замороженными. Джерард Смит ратовал за запрещение ПРО или защиты органов национального командования в обмен на некоторые ограничения не уточненных видов наступательных вооружений, но такой подход с точки зрения использования козырей затруднял проталкивание любой программы ПРО в конгрессе, который не очень-то хотел тратить деньги на то, что подлежало бы демонтажу. Государственный департамент склонялся к соглашению об одной только системе ПРО, но был не очень-то готов настаивать на этом. Короче говоря, если бы мне удалось добиться успеха в увязке договора по ПРО с замораживанием всех стратегических ракет, я был бы весьма уверен в своих позициях, потому что добился бы большего, чем отстаивали ведомства.
С Берлином было намного сложнее управляться. Юридические позиции формировались на протяжении десятилетий Берлинского кризиса. Обремененные наслоениями традиций и с трудом достигнутого консенсуса, они не могли быть просто изменены президентским решением. Наша политика должна была вырабатываться по согласованию с тремя союзниками, ни один из которых не позволил бы прежним обвинениям о вмешательстве со стороны США встать на пути обвинения нас в излишней гибкости.
Продвигаться дальше без полной поддержки со стороны Брандта было невозможно, а для этого мне необходимо было встретиться с близким советником Брандта Эгоном Баром. Но в какой-то момент переговоры с Советами должны завершаться на форуме четырех великих держав. Поэтому мне также было необходимо заручиться сотрудничеством со стороны нашего посла в Бонне Кеннета Раша, который в силу занимаемой должности вел официальные переговоры по Берлину с нашей стороны.
Раш занял посольскую должность через частную промышленность; его последним важным постом была должность президента и директора корпорации «Юнион Карбайд». Никсон знал его, потому что он преподавал в юридической школе Университета Дьюка, хотя в то время он не встречался с Никсоном. Он был близким другом Джона Митчелла, в то время генерального прокурора. Это оказалось одним из лучших назначений Никсона. Спокойный, обладающий аналитическим умом, вдумчивый, Раш вел сложную роль в Бонне весьма тонко и умело.
Проблема Бара была схожа с моей. Ему приходилось иметь дела с переговорами, о которых не знало Министерство иностранных дел. С учетом давних бюрократических традиций в Германии это было гораздо труднее осуществлять в Бонне, чем в Вашингтоне. Ни один нормальный канал связи не казался заслуживающим достаточного доверия. Не мог Бар и просто прибыть в Вашингтон под тем или иным предлогом, не вызвав имевших место в прошлые годы споров относительно его юрисдикции. Государственный департамент стал бы настаивать на участии в наших беседах, а западногерманское Министерство иностранных дел попросило бы направить ему отчет. Для того чтобы обойти все эти проблемы, я отправил курьера в Бонн 27 января с личными письмами Бару и Рашу. Я сказал Бару, что мы готовы принять предложения канцлера ускорить переговоры по Берлину; следовательно, настоятельно необходима наша с ним встреча. Я рассчитывал, что он прибудет, имея полные полномочия от канцлера. В качестве открытой цели его поездки я дал инструкции курьеру передать приглашение вице-президента (в качестве председателя национального космического совета) принять участие в запуске космического корабля «Аполлон-14» на Луну 31 января 1971 года. Прими Бар это предложение, я принял бы участие в этом мероприятии, а затем организовал бы его перелет в Нью-Йорк, и мы могли бы переговорить в самолете. Бар немедленно принял предложение, отправившись в Вашингтон в течение 24 часов. Там я уклонился от встречи с ним, а встретился во время перелета на мыс Кеннеди 30 января.
Письмо Кену Рашу было вручено тем же посланцем. Для оправдания поездки Раша в Вашингтон я организовал телефонный звонок от его друга Джона Митчелла. Он в качестве предлога использовал желание обсудить политические назначения с послом. Государственный департамент утвердил поездку Раша на «консультации», и я встретил его вечером 3 февраля в вашингтонских апартаментах Митчелла в Уотергейте, до сего времени пока еще мало кому знакомом жилом комплексе.
Я проинформировал Добрынина о своих действиях (его правительство, несомненно, узнало бы так или иначе от Бара), добавив, что Москва могла бы что-то выдвинуть для того, чтобы придать всем участникам некое чувство доверия. К моему удивлению, Добрынин появился в течение 24 часов с предложением того, от чего Советский Союз раньше полностью отказывался. Советы настаивали на том, что процедуры доступа касались только двух Германий; нашим требованием в случае возникновения проблемы было бы наличие нормальных процессов международного права в отношении Восточной Германии, которую мы даже не признавали. Следовательно, мы мало что могли бы сделать в плане реализации своих требований. До сего времени Советы пытались использовать ненадежное географическое положение для того, чтобы повысить международный статус Восточной Германии, отвергая всякую ответственность за возможные осложнения в плане доступа. А теперь они предлагали, что при каждом новом урегулировании по Берлину каждая из четырех великих держав имела бы право обратить внимание остальных на нарушения – неубедительная и пока еще неудовлетворительная ссылка на ответственность четырех великих держав. Пока это был только предварительный шаг к существенным советским гарантиям. Но любой знакомый с тактикой Громыко знал, что он никогда не начинает с излишне щедрых изначальных позиций.
Ухищрения с Баром сработали, и 30 января мы, как и планировалось, прибыли на мыс Кеннеди на запуск ракеты на Луну. Я всегда считал, что наблюдение за запусками в космос больше подходит детям. Но был глубоко потрясен в ту ночь, когда наша небольшая группа посетила в полночь ракету «Сатурн-5». Для находящихся в выгодном положении зрителей, расположившихся за километры от стартовой площадки, стоящая одиноко ракета без опорных подставок не выглядела так потрясающе. Но по мере приближения к ней она становилась гигантской в своих размерах, превращая нас в карликов, и нам было как-то стыдно за самих себя.
Я знал о дебатах, которые велись вокруг пользы космических программ. Чувству приключенчества ранних этапов пришло на смену препирательство по поводу национальных приоритетов. Но я считал, что нам нужны космические программы, помимо сугубо научных доводов, потому что общество, которое не стремится за горизонты, вскоре сузит их само. Довод о том, что надо вначале разрешить все наши проблемы на Земле, прежде чем устремляться за пределы нашей планеты, навечно прикует нас к земле. В мире не будет никогда мира без проблем. Они превратятся скорее в навязчивую идею, чем в вызов, пока человечество не станет постоянно расширять свой кругозор. Колумб никогда бы не открыл Америку, если бы Европа в XV веке действовала в соответствии с необременительным лозунгом о том, что ей нужно вначале решить все собственные проблемы. И, как это ни парадоксально, эти проблемы стали бы неразрешимыми, а Европа задохнулась бы в растерянности. Вера дала движущие силы для такой переменчивой одиссеи человечества. Но как и о чем мечтают в технократический век? Как человек восстанавливает веру, которая заставляла небольшие крестьянские общества строить соборы со шпилями, устремленными в небеса, крупные монументальные здания, для завершения строительства которых требовались столетия, сохраняющие в камне свидетельства их настойчивости и размаха устремлений? Никто не мог знать, что мы обнаружим в космосе: Луна была только первым маленьким шагом. Я помнил слова одного астронавта, который говорил мне, что самый жуткий момент настал, когда он вступил в капсулу подъемника. Впервые не было операторов. Все пребывало в тишине, когда его вскоре собирались запустить в путешествие, из которого, как он знал, мог и не вернуться самостоятельно. И он почти запаниковал.
И мне казалось, что в то время как я стоял там, на мысе Кеннеди, со своей дочкой Элизабет, которой в то время было 10 лет, и сыном Дэвидом, которому тогда было 8 лет, нас как бы накрыло, каждого по-своему, чувство одиночества. Они будут жить в мире, субъективно отличающемся от моего; их восприятие реальности носит совершенно иной характер. Я знал только национальные границы, когда был ребенком. Космос был за пределами моего воображения. О телевидении и мысли не было. Они же оба будут менее сдержанными и более прозаичными. Горизонт не стал бы их пределом, каким он был для меня. Как ни странно, но их физические возможности достижения чего-либо, скорее всего, будут сопровождаться ослаблением их воображения. Мое поколение было воспитано на книгах, заставлявших читателя вызывать в воображении собственную реальность. Реальность моих детей представлялась им ежедневно на телевизионных экранах, и они могли впитывать ее пассивно. И, тем не менее, они жили в мире, в котором путешествия на сотни миллионов километров определялись ускорением, приданным в первые десять секунд, которое затем по большей части не менялось, – такое понятие было за пределами моего воображения в их возрасте.
Что бы ни случилось, как я полагал, сейчас я был в числе тех, кто имел власть придавать изначальное ускорение, превращая будущие поколения в участников путешествий, которые они сами не выбирали. Если наша цель была ошибочной, даже самый опытный навигатор не был бы в состоянии исправить ее. Наша задача состояла в том, чтобы взять на себя ответственность и найти траекторию к миру, в котором еще никто не бывал. Но у нас также была опасность проскочить в некий вакуум. Наши самые важные решения будут заключаться в том, начинать или нет наше путешествие, а решающим качеством, которое нам требовалось, была вера в будущее, созданная отчасти благодаря акту о приверженности этому делу.
Пока астронавты, вызвавшие такие размышления, направлялись к Луне, Бар и я отправились обратно в Нью-Йорк и в приватной обстановке небольшого военно-транспортного самолета «Джет стар» проговорили весь путь о Берлине. Бар выступал за ускорение переговоров и был полон энтузиазма по поводу моей готовности подключиться к решению этого вопроса. Но теперь могли ли мы, от имени глав наших правительств, вести важные переговоры, о которых не знали наши собственные министры иностранных дел, – и как мы могли помешать Советам настраивать четыре западные великие державы одну против другой? Поскольку я знал, что Бар был в тесном контакте с советскими дипломатами, я настоял на том, чтобы мы информировали о каждом контакте с советскими или восточногерманскими представителями по Берлину, и по остальным вопросам мы договорились о сложном процессе проведения консультаций. Бар и Раш вместе должны были сформулировать предложения по трем направлениям – процедура доступа, гарантии и действия Федеративной Республики Германия в Берлине – и прозондировать реакцию наших союзников. Я затем смогу обсудить их с Добрыниным, после чего Раш или Бар вынесут их на официальные каналы. Вопреки всему трехмерные шахматы заработали. В течение семи месяцев мы добились соглашения, которое выдержало испытание временем.
Все вопросы с Кеном Рашем были улажены на нашей встрече вечером 13 февраля в апартаментах Джона Митчелла. Раш согласился с тем, что, возможно, ни один план не сработает в конкретных временных рамках. Если тупиковая ситуация окажется излишне затянувшейся, Брандт попытается сам ее взломать, обвинив нас в не претворенных в жизнь Германией национальных чаяниях и, не исключено, начав новый и более независимый национальный курс. Раш усомнился в том, сможем ли мы справиться с Берлинским кризисом и сопутствующими внутренними волнениями в Германии, когда все еще продолжалась война во Вьетнаме.
Оставалось только установить канал связи. ЦРУ, разумеется, оставалось доступно. Раш считал, что главный резидент не мог не ввести в курс дела кого-нибудь из своих подчиненных, кроме того, он был довольно близок к кому-то из посольского персонала. Но, что важнее всего, резидент не мог посещать очень часто Бара для получения или передачи посланий, не вызывая подозрений. Мой заместитель Ал Хэйг нашел решение. Он разработал совместно с офицером по связи с ОКНШ капитаном ВМС Рембрандтом Робинсоном сложную цепь специальной связи по каналам военно-морских сил с офицером ВМС во Франкфурте. Она была установлена руководителем военно-морских операций адмиралом Элмо Зумволтом, позже ставшим ярым противником такого рода дипломатии. Офицер во Франкфурте был описан мне в памятной записке от Хэйга как «полностью надежный» и свободный от любых «обязательств перед нашим посольством или какими-либо другими разведывательными или ведомственными интересами». Чем он занимался во Франкфурте, я даже представить себе не мог и не собирался интересоваться, что и было очень хорошо. В любом случае, офицер ВМС, имея специальные телефонные номера от Бара и Раша и свой собственный, стал важным звеном. Телеграммы Государственного департамента о Берлине постоянно становились достоянием гласности, у них была слишком большая разметка о рассылке. Передачи по каналам связи ВМС никогда этим не страдали. И мы были признательны за то, что нас не коснулось эта осложнение, потому что к началу февраля как ОСВ, так и Берлин уже были готовы к секретным переговорам.
Переговоры по ОСВ и соглашение от 20 маяКогда я стал рассматривать возможности прорыва по договору об ОСВ с Добрыниным, официальные переговоры, которые возобновились в Хельсинки в начале ноября, оказались в тупике, точно так же, как и наши внутренние дебаты. Существовала формальная договоренность в нашем правительстве о том, что Соединенные Штаты будут стоять на своем последнем предложении от 4 августа 1970 года, которое ограничивало бы обе стороны «согласованным количеством» ракет и бомбардировщиков и ограничивало бы количество советских тяжелых ракет 250 единицами (количеством, которое к концу 1970 года Советы уже превзошли). Как я уже отмечал, многие члены делегации на переговорах по ОСВ были в приватном порядке не очень тверды в отстаивании этих предложений.