bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 4

Я бреду по промзоне своей неродной Черкизовщины, где первая часть слова «промзона» отдает архаикой, а вторая не имеет ничего общего с общерусским значением этого слова. Справа – линия Окружной железной дороги, по которой ползет тепловоз неопознанного назначения. Он гудит. Я на всякий случай гужу в ответ.

Тепловоз останавливается. Из окна высовывается беспричинно улыбчивое лицо Машиниста.

– Сколько время, мужик? – интересуется он.

– А кто его знает, – доброжелательно отвечаю я.

– А-а, – прикидывает он в уме, – я думал – больше. А магазин, когда открывается?

– В восемь.

– А-а, – прикидывает он в уме, – я думал – раньше.

– А чего тебе – магазин с утра пораньше? – спрашиваю для поддержания разговора.

– А сам-то, что, не знаешь? – как-то обиженно спрашивает Машинист.

– Сам-то, что, знаю, – ничуть не обидевшись в ответ, отвечаю я, – только вот впервые вижу, чтобы за сам-то знаешь что – на тепловозе.

– А кроме него, никакого транспорта не было. Был один КамАЗ, но у меня шоферских прав нету.

Я понимающе кивнул головой.

Я поднялся по откосу к путям и вскочил на подножку тепловоза.

– Сворачивай налево, – сказал я Машинисту, – сейчас все сообразим.

– Понял, – кивнул он, – победно гуднул гудком и съехал с откоса…

– Сейчас куда?

– Дуй прямиком, – показал я на прямиком.

– Понял, – кивнул он, пересек Окружной проезд и уткнулся в бетонный забор вокруг чего-то сносимого.

– А щас куда? – взглядом спросил он.

Взглядом я ему и ответил.

– Понял, – кивнул он.

Мы напрямик миновали бетонный забор, снесли чего-то сносимое, пересекли Лечебную через 9-й корпус 36-й больницы, им все равно скоро утреннюю температуру мерять, и выехали на Мироновскую. Там в «охранницкой» ресторанчика «Восточный дворик» отоварились по стакану паленой чачи и захорошели.

– А теперь, мужик, – сказал захорошевший Машинист, – мне бы цветов прикупить. Тут у вас есть, где сейчас цветов прикупить?..

Я посмотрел на него…

– Понял, – и, повинуясь указаниям моей руки, чесанул через нулевой цикл 5-го корпуса дома 14 по Борисовской, вывернулся к Ткацкой и проломил дверь новенького цветочного ларька…

– Она розы не любит, – сказал Машинист.

– Понял, – ответил я и вытащил из развалин цветочного ларька оставшуюся в живых хризантему.

– Ну, что, – спросил я, – теперь на 5-ю Соколиной Горки к роддому?

– А ты как догадался? – удивился Машинист.

Я посмотрел на него долгим взглядом сильно пожившего человека.

– Понял, – извинительно пробормотал Машинист. Но по его счастливым глазам было видно, что он ничего не понял. Но это ему было абсолютно все равно.

Откуда ему было знать, что позавчерашним предрассветным часом, гонимый бессонницей, я поил паленой чачей, обеспечивал хризантемой и сопровождал к роддому на 5-й Соколиной Горки вертолет КА-50 «Черная акула».

Когда мы подъехали к роддому, то на месте «Универсама» стояла ракета Союз-М 126. Привалившись к ней спиной, сидел незнакомый мне Пожилой Джентльмен в парусиновом плаще…

– Бессонница? – спросил Пожилой Джентльмен.

– Бессонница, – кивнул я.

– Хорошо? – спросил Пожилой Джентльмен.

– Хорошо, – ответил я.

И мы хрипло закурили.

Ну, да вы знаете…

Когда я был мальчишкой (лет 15–25),

Носил я брюки-клеш (Совершенно потрясающие брюки от Израиля Соломоновича Каца, вся Молдаванка с них завидовала. После меня тротуары уже не надо было подметать.),

Соломенную шляпу (У нас в Одессе соломенные шляпы называются исключительно «канотье». Это по-французски. Ну, да вы знаете.),

А какой у меня в кармане был финский нож!!! (Шведы плакали! Золингеновской стали, грек дядя Загидес его из сабли Буденного скроил.)

Я мать свою Фиру Яковлевну зарезал. (Надо же было попробовать нож! Да я от ее груди уже года три как отпал.)

Отца свово Менделя Шмульевича прибил. Уж очень он без мамы шумно страдал. (Ребята даже решили, что опять погром начался и под шумок почистили меховой салон Тартаковского. У нас как погром, так сразу чистят меховой салон Тартаковского. Что вы хочите – такая традиция.) Так папа так страдал, так страдал, что Тартаковский практически разорился. Вот я его и пожалел. Ну, и папу. Ну, да вы знаете.

Сестренку-гимназистку Мурку (Ай, какая красивая девочка была. До того, как стала гимназисткой! После чего перестала быть девочкой.)

В фонтане утопил. (Да и не родная она мне сестренка была, да и не в фонтане, да и не утопил. А в темном переулке встретили мы ее… Ну, да вы знаете…)


Отец лежит в больнице (Между прочим, больших грошей стоит. Нет, конечно, не таких, как за бесплатно! Держите меня… Но больше, чем за пристрелить. Ну, вот его… Не знаете?.. Ваше счастье. У нас, знаете ли, лишних пуль нет.),

Мать спит в сырой земле. (Ну, не очень, думаю, спит. Так, ворочается с боку на бок, когда ее на Привозе тамошняя шпана на каждом шагу неприлично вспоминает. Ну, никакого уважения к матерям!)

Сестренка-гимназистка (Ну, да об том, что не сестренка, вы знаете)

Купается в… (Живет в памяти народной.)


Таким образом, я остался сиротой. Без мамы Фиры Яковлевны, без папы Менделя Шмульевича, без сестренки моей гимназистки Мурки. Ну, да вы знаете.

И дом мой на Дерибасовской, что в городе Одесе, стал пустым. И одиноко стало мне…

И вот я уже стал свой финский нож и так и сяк… Ну, вы меня понимаете… Чтобы поэлегантней… Как рояль… И камень у Кноповича заказал. Вверху – звезда Давида. А под ней – стих того же Кноповича:

Одеся, Одеся, родная сторона.

Сгубила ты мальчишку, сгубила навсегда.

На идиш.

И тут от почти обнищавшего мехового Тартаковского поступило интересное предложение…

А через месяц в моем доме на Дерибасовской открылася пивная…

Есть девочки: Маруся, Роза, Рая… (По два рубли – штука.)

И с ними спутник жизни – Васька Шмаровоз…

Потому что такие шалавы и без конвоя…

Ну, да вы знаете…

Очень сентиментальное…

Катрина была едва-едва знакомы с юным поручиком Мишелем Мещерским. Сначала они слегка раскланивались при прогулках на Вокзале, а потом, уже знакомыми, повстречались в любительском дивертисменте в павильоне Мамонтова на Акуловой даче. Тогда их любительский концерт, в коем Катрина под гитару местного телеграфиста Сергея Александровича Мартинсона исполняла романс г-на Юрьева «Ах, эти черные глаза», почтили своим участием Федор Иванович и удостоили Катрину своим недвусмысленным вниманием. Милая девочка отвергла его поползновения, чем страшно удивила русского гения и одновременно растрогала. Но пожилой ловелас все понял, когда увидел закрасневшийся взор Катрин, брошенный на юного поручика, который в дивертисменте прямого участия не принимал, разве что обволакивал Катрину волнами тихого восторженного обожания…

У Катрины уже было назначено свидание с ним, но…

Мутная пора в Москве. Все как будто живут последний день. С озабоченными лицами мчат по городу сорок тысяч одних курьеров. За окнами квартиры слышны какие-то заполошные крики. Какая-то суета… В улицах, домах, присутственных заведениях… Но мне как-то не до них. Сегодня я должен просить руки моей обожаемой Катрины у папеньки ея Ганса Христиановича. Я готов. И тут в комнаты входит посыльный с конвертом. Распечатываю его…

«Мишель, батюшка мой срочно увозит меня из Москвы. Тут сейчас неспокойно. С завтрева дня Ваш Император объявит войну Его Императорскому Величию Кайзеру Вильгельму. И как Вы знаете, мы…» И тут письмо оборвалось.

Утром завтрева дня поручик Мишель Мещерский срочно уехал, и вскорости в глупой штыковой атаке его закололи под Брестом…

Сентябрем восемнадцатого года Катрина по настоянию папеньки Ганса Христиановича вышла замуж за графа Отто Штауфенбурга. С коим вскорости разошлась еще до родов.

Июлем сорок первого года ее сына, лейтенанта вермахта Штауфенбурга, закололи в глупой штыковой атаке русских под Брестом. Его одного.

В нагрудном кармане мундира нашли письмо, начинавшееся словами: «Мein lieber Michael!»

Из романтического

Дрожки мягко катились по хрестоматийно-мягкой дорожной пыли. Сквозь ветви корабельных сосен, мечты Петра Первого, пробивались отдельные отчаянные лучи утопающего в уже загнивающем Западе Солнца. А где-то там, пока еще за горизонтом, уже подтягивал ремень на гимнастерке зарождающийся молодой месяц…

Я ехал в поместье отставного корнета Николая Семеновича Забобруйского, дабы попросить у него руки его дочери Антонины Николаевны, вдовы отставного поручика Семена Михайловича Забубенного, по ошибке затравленного на охоте собственными собаками вместо кабана. Дама она была весьма привлекательной, к тому же со средствами, способными поправить дела в моих пошатнувшихся делах. Любовь?.. Не знаю… По-моему – это выдумки праздного ума столичных поэтов и скучный морок для неискушенных душ провинциальных девиц. А я…

И тут из-за поворота на вороном, практически белоснежном, коне выскочила всадница с персиком, обдала меня легким запахом восьмимартовской мимозы и легкой, ничего не значащей, улыбкой слегка поюневшей Моны Лизы (Джоконды)…

И я развернул дрожки…

И вот уже много лет я мчусь за этим легким запахом мимозы и легкой, ничего не значащей, улыбкой…

На хрена, спрашивается…

Если я терпеть не могу персики…

Воспоминание

Хочу рассказать о своей дружбе с Владимиром Высоцким, с которым не был знаком, и о своем вкладе в его творчество, благодаря которому (я имею в виду вклад) он стал Владимиром Семеновичем.

В конце пятидесятых Вовка написал свои первые несовершенные стихи. Я понял, что должен помочь ему как художник – художнику. Чтобы быть объективным, стихов я не читал, но жестоко раскритиковал их в газете «Литературный листок». «Нет, господин Высоцкий» называлась рецензия. Меня приняли в Союз писателей.

Когда Володя записал свою первую песню на магнитофонную ленту, я в газете «Культура в жизни» сравнил его с Окуджавой. Что по тем временам приравнивалось к грабежу со взломом. Эта моя дружеская поддержка оставила Володю практически без работы и без куска хлеба. Что необходимо каждому художнику. Ибо сытое брюхо к творенью глухо. Поэтому, и только поэтому, я наступил на горло Володиной песне.

После первого цикла песен я в журнале «Музыка на службе» написал, что музыка Высоцкого не имеет ничего общего с музыкой Баха, Генделя и Гайдна. В доказательство я приводил песню:

Попали мы по недоразумению,

Он за растрату сел, я за – Ксению.

У нас любовь была, мы с ней встречалися,

Она кричала, блядь, сопротивлялася.

«Попробуйте, – писал я, уложить это “блядь” в верхний регистр Домского органа». И я был прав. Никому это не пришло в голову. Тем более что Домский орган был на капремонте.

За эту статью меня приняли в Союз композиторов.

И дальше я делал все, чтобы выковать из Володи художника.

Как вы думаете, за что меня приняли в Союз кинематографистов?.. Правильно. За разгромные статьи на фильмы с Володиным участием. В этих статьях я ввел в обиход клеймо «эстетическая диверсия». И заметьте, чем разгромнее были рецензии, тем лучше он играл. И чем лучше он играл, тем разгромнее были рецензии.

В середине шестидесятых в нашей с ним жизни произошли большие события. На анализе песни «А на нейтральной полосе цветы необычайной красоты» я внес переворот в военное дело. Я доказал, что в борьбе двух социальных систем нейтральной полосы быть не может. Есть только передовой край, который хочет отодвинуть назад «некий Высоцкий». Меня пригласили на чашку чая и присвоили звание «капитана в штатском». Я его вызвал и по-дружески предупредил. Что и помогло подняться ему на новую творческую высоту.

А теперь о Театре на Таганке. Со дня основания в 1964 году я не уставал писать, что это «не наш театр», что «формализьма, экзистенционализьма и эмпириокритицизьма не способны ничего дать советскому зрителю». И результат оказался налицо. Театр на Таганке стал самым популярным, а Володя Высоцкий, которого я в одном из докладов на ЦК назвал «ущербным Гамлетом из Большого Каретного, по которому плачет большой черный пистолет из того же Каретного», стал любимцем театральной Москвы и такого же Парижа.

Я думаю, нет нужды сообщать, что после этого меня приняли в ряды Всероссийского театрального общества от…»

Много, очень много я сделал для Высоцкого. Мои труды увенчались успехом. В июле восьмидесятого Володи не стало. Вся Москва была на его похоронах, оголив олимпийские трибуны. Он стал любимцем страны, других стран мира. Его диски расходятся миллионными тиражами, книги его стихов идут на расхват.

И это я, давя его на каждом шагу, помог ему достичь такого положения.

Причем он – не первый.

Это я в свое время написал донос на Достоевского, и мы получили «Преступление и наказание». Это я выгнал из страны Бердяева, Розанова, Ильина. Это я в тридцатых попридушил Булгакова и Платонова. Это я в сорок шестом назвал Зощенко пошляком, а Ахматову – блудницей. Это я разогнал в шестидесятых «Новый мир». И всех их благодаря мне любят и почитают.

И еще… Благодаря мне Солженицын и Бродский стали нобелевскими лауреатами.

Я сделал все, чтобы самым талантливым было как можно хуже, чтобы они стали еще талантливее. И не страшно, что многие ушли раньше положенного срока. Вона, Пушкина я пристрелил в 37 лет, и он стал «нашим всем».

А я вынужден жить. Потому что русская земля никогда не оскудевала талантами. И всем я должен помочь.

Одна беда. Охеренно выросла конкуренция.

Эссе о страхе

Жутко страшно просыпаться с похмелья. Страшно смотреть на шаловливые ручонки и страшно трудно отодрать потную голову от подушки. Страшно хочется принять стакан и страшно, что он не приживется в истомленном организме. Страшно, что на стакан может не хватить денег, и страшно, что стакана может не хватить. И вообще с похмелья страшно абсолютно все.

С похмелья страшно, что, если я выйду на улицу, меня могут ограбить. И страшно, что меня могут ограбить, если я на нее не выйду.

С похмелья страшно, что страшно, что шаурма около метро «Семеновская» может быть сделана из кошек. И страшно, что моя кошка может быть сделана из шаурмы

С похмелья страшно, что бесплатные лекарства в поликлинике подорожают. А когда подорожают, исчезнут совсем.

С похмелья страшно, что инфляция вырастет на 5–7 %. И страшно, что при этом цены вырастут на 20.

С похмелья страшно, что мой дом снесут из-за аварийности – и меня переселят хрен знает куда. И страшно, что он рухнет сам и переселять будет некого.

С похмелья страшно, что русские националисты на московских окраинах примут меня за кавказца. И страшно, что кавказцы на Красной площади примут меня за русского.

С похмелья страшно, что меня прихлопнут антисемиты за то, что я – еврей. И страшно, что меня прихлопнут сионисты за то, что я – не сионист.

С похмелья страшно, что на каком-нибудь митинге меня отчукает ОМОН. И страшно будет узнать, что это я отчукал его.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
4 из 4