Полная версия
Было все, будет все. Мемуарные и нравственно-философские произведения
Нет, мы – классики, – не стесняясь, гордимся, что окончили именно гимназии. И недаром Пушкин – наш общий любимый поэт. С музой его роднят нас и Киприда, и Хариты, и Гименей, которого реалисты принимают за садовника Лариных. И как близки нам слова о том, что Онегин умел разбирать ливанские эпиграфы и в состоянии был ставить в конце письма «вале!». Единственно, что отличало нас от Пушкина, это то, что он читал Апулея, а Цицерона не читал. Мы же, наоборот, Цицерона читали, а Апулея – нет, так как его «Золотой осел» из-за скабрезности не был одобрен Министерством Народного Просвещения.
* * *Наша первая Тифлисская классическая гимназия была в прошлом столетии главным очагом русского образования на Кавказе. В конце девяностых годов, когда я в ней учился, она по системе преподавания и по укладу своей жизни считалась одной из лучших гимназий юга России. Занимая просторное помещение в центре города на Головинском проспекте, насчитывала она более четырехсот учащихся, имела основные и параллельные классы, прекрасный пансион, свою домовую церковь, хорошо оборудованный физический кабинет, рисовальный класс с многочисленными копиями классической скульптуры, гимнастический зал и даже свой «симфонический» оркестр.
А лет тридцать до того, в семидесятых годах, картина была совершенно другая. Никаких подсобных учреждений при гимназии не существовало, учеников было мало, да и то набирались они с трудом, с помощью приманок в виде стипендий. В общем, гимназистам платили за то, что они учились, причем гимназисты эти были нередко великовозрастные – с бородами, с усами и с собственными детьми в придачу.
Помню, например, рассказ моего отца, имевшего неосторожность сделаться преподавателем нашей гимназии в те времена. Приехал он в Тифлис сразу после окончания Харьковского университета совсем молодым человеком, с твердым намерением сеять разумное, доброе, вечное, согласно с идеями шестидесятников. И вот, в первый раз входит он после звонка в класс, и глазам его представляется своеобразная картина. Какие-то подростки и взрослые люди шумно и беспорядочно заполняют комнату. Одни лежат на партах, другие сидят и закусывают, третьи прогуливаются между партами и кафедрой, а некоторые ожесточенно играют в карты.
Что было делать неопытному двадцатичетырехлетнему сеятелю разумного, доброго, вечного при виде этого жуткого табора? Да еще такому, который был убежден, что все люди равны, включая преподавателей и учеников?
Постояв некоторое время на кафедре и беспомощно покашливая в надежде, что население класса заметит его и распределится по местам, отец мой с огорчением увидел, что появление его не произвело ни на кого никакого впечатления. Только какой-то усач, сидевший за партой в первом ряду, евший барашка и о чем-то беседовавший со своим соседом, крутившим папиросу, окинул нового преподавателя небрежным взглядом, положил обглоданную кость в мешок с провизией и оживленно продолжал разговаривать.
– Господа! – набравшись твердости духа, громко проговорил отец. – Преподаватель вошел! Садитесь по местам!
Опять – никакого эффекта. Отец втайне пожалел, что отказался от предложения директора сопровождать его, чтобы познакомить с классом, но тотчас же отбросил эту грешную мысль. Он знал, что начальство является убийственным средостением между учащимися и преподавателями и считал своей священной обязанностью найти самостоятельно путь к нежной душе детей. Тогда пришла ему в голову другая мысль: повторить свое заявление более громким и уже довольно суровым голосом. Но как это сделать? Идеи шестидесятых годов не разрешали гражданину возвышать голос ни против кого, кроме правительства.
– Господа! – жалобным тоном проговорил, наконец, молодой преподаватель, спустившись с кафедры. – Пожалуйста! Садитесь! Урок начинается!
Он подошел к игрокам, взобравшимся для большого удобства с ногами на парту, и осторожно прикоснулся рукой к плечу бородача, сидевшего к нему спиной.
– Послушайте!.. Бросьте карты! В классе не разрешается играть!
Бородач с удивленным видом повернул голову, фыркнул, отвернулся и пошел десяткой. А партнер его покрыл десятку дамой, благодушно поднял глаза на учителя и, подмигнув соседу, насмешливо проговорил:
– Мальчишка делает замичание! Хо-хо!
Не удивительно, что отец мой, кое-как закончив учебный год, подал в отставку и избрал другую специальность.
* * *Так было раньше. Давно. А в мое время наша гимназия по культурному уровню ничем уже не отличалась от других российских гимназий. В закавказском населении народилась своя интеллигенция, и ее молодое поколение училось в различных учебных заведениях Тифлиса, Баку, Елизаветполя, Кутаиса, Батума. У нас в классах – полный порядок, дисциплина; ученики, за редким исключением, ведут себя чинно, прилично, как в стенах гимназии, так и вне их. Родители учеников, разбросанные в различных глухих углах Края5, гордятся перед соседями, когда их сын гимназист приезжает в отпуск из пансиона, одетый в форму с блестящим гербом на фуражке. Разумеется, еще лучше иметь сына кадета, носящего не только кокарду, но даже погоны; однако, при отсутствии кадета, достаточно для удовлетворения гордости и гимназиста. В далеких деревнях гимназист старшего класса принимается крестьянами за чиновника с особыми полномочиями, за ревизора или контролера. Бывали даже случаи, что солдаты местного гарнизона по ошибке отдавали ему честь. А восхищенные родители с благоговением слушали своих ученых детей, говоривших между собою что-то о геометрии, об алгебре, о треугольниках и о таинственных гипотенузах.
Лучшие умы нашей российской интеллигенции считали, что обязательное ношение формы гимназистами и реалистами представляет собой вид солдатчины и сковывает свободную личность учащихся. Однако я совершенно не помню, чтобы моя личность в гимназические годы была особенно скована гербом или поясом с бляхой. Зато ясно помню, как спокойно и прилично наши ученики расходились по домам после уроков. Форма поневоле обязывала их к достойному поведению и сдержанности. Мало того. Наблюдая теперь, в эмиграции, как на Западе после уроков из ворот коммунальных учебных заведений с гиком и криком вылетает на улицу разношерстая масса детей, иногда напоминающая банду малолетних преступников, я прихожу к философскому заключению, что форма всегда лучше бесформенности. И детям лучше для формирования характера, и взрослым спокойнее, а иногда даже и безопаснее со стороны молодежи.
Что же касается успехов в науках, то и здесь у нас все обстояло благополучно. Нередко дети из местных народностей, бывали первыми учениками, особенно – армяне. Второгодников в каждом классе находилось немного. Однако, конечно, встречались и такие, которым и русский язык, и всякая другая премудрость давались не очень легко. Были, например, у нас милые братья азербайджанцы Ш., из которых старший находился в пятом классе, второй – в третьем, а младший, самый способный – в первом. И вот, к восьмому классу все три брата трогательно соединились, причем едва ли это произошло из-за одного чувства братской солидарности. Старший Ш. был юноша солидный, упорный и очень гордый. Когда преподаватель француз объявил ему, что во французских словах буква «е» никогда в конце слова не произносится, если на ней нет ударения, тот твердо запомнил это правило и всегда член «ле» произносил только как «л»: «л-пер», «л-фрер». Как ни бился с ним француз, как ни уговаривал, упорный азербайджанец стоял на своем и сам упрекал учителя, что тот меняет свои взгляды. Точно так же, заучив на уроке географии по ошибке, вместо слова «фауна», свое собственное слово «фуана», он упрямо до окончания гимназии не изменял фуане, хотя товарищи и убеждали его переменить свою точку зрения на животный мир в разных частях света.
А, однажды, на уроке русского языка, отвечая наизусть начало «Евгения Онегина», Ш. не без художественных нюансов в интонации продекламировал следующее:
«Дядя мой, правыл самых лучшых,Когда занэмог нэ в шутку,Он сэбэ заставил уважать…»– Ох! Довольно! – простонав, прервал его преподаватель. – Садитесь! Единица!
Ш., привыкший к подобным ударам судьбы, покорно отправился к своей парте, которая находилась в конце класса на «Камчатке». Однако, чтобы проверить учителя, он раскрыл «Евгения Онегина» перелистал его, углубился в текст. И затем с негодованием произнес, обращаясь к соседу:
– Опять придирается! Я ему все слова сказал, а он едыницу поставил!
* * *Учительский персонал нашей гимназии в мое время был отличный. Директор – Лев Львович Марков, человек просвещенный, прекрасный педагог, любивший детей и взаимно любимый ими, собрал вокруг себя немало талантливых преподавателей, умевших заинтересовать учеников даже такими «сухими» предметами, как математика и древние языки. Находились среди этих учителей в значительном количестве и уроженцы Кавказа, окончившие университеты и нисколько не уступавшие по культурному уровню своим русским коллегам.
Из местных кавказцев в составе преподавателей обретался в качестве курьезной фигуры только один, старый учитель математики, окончивший нашу гимназию еще в те времена, когда ученикам за учение платили и когда молодые преподаватели у гимназистов считались мальчишками. Был это – Окропир Елизбарович Хевцуриани, человек не плохой, хороший математик, но говоривший по-русски с жутким акцентом и преподававший свой предмет с исключительным своеобразием.
По причине преклонного возраста Окропир Елизбарович нередко сам забывал то, что пытался ученикам объяснить. Задавая урок к следующему дню, он становился у доски, брал в руку мел, чертил треугольники, проводил вспомогательные линии, что-то про себя бормотал, стирал губкой начерченное, снова проводил линии и снова что-то бормотал, закрывая треугольники своей спиной, чтобы никто не видел, что он делает.
Продолжалась эта мучительная процедура задавания урока довольно долго, и потому ученики начинали заниматься каждый своим делом. Одни читали, другие разговаривали, а третьи, наиболее шаловливые, пускали в спину Окропира бумажные стрелы или просто бомбардировали его кусочками мела.
Хевцуриани все это философски-спокойно терпел. Но когда теорема на доске была, наконец, доказана и весь урок задан, он спокойно шел к кафедре, молча садился на стул, раскрывал перед собою журнал и, обводя класс презрительным взглядом, произносил:
– Ну, вот. Теперь, когда я вам объяснил все, что нужно, теперь я могу сказать, что все ви – сволочи.
Всем учившимся в средне-учебных заведениях известна уловка учеников: задавать учителям посторонние вопросы, не касающиеся курса, чтобы избежать спрашивания урока. Преподаватели, разумеется, знали это, и редко кто из них попадался на подобную удочку. Но Окропир Елизбарович любил поговорить и показать объем своей эрудиции. Кроме того, его всегда трогала в детях жажда к познанию.
На придумывание таких заковыристых вопросов среди нас особенно изобретательным был мой приятель Мишка, мальчуган развитой, но довольно развязный, не стеснявшийся свободно беседовать с преподавателями и иногда даже с ними спорить на принципиальные темы. Как-то раз, в третьем классе, когда Хевцуриани раскрыл журнал и начал выбирать в нем, кого вызвать, Мишка встал и почтительно, но не теряя достоинства, спросил:
– Окропир Елизбарович! Разрешите задать вам вопрос, который меня в последнее время мучит.
– Вопрос? Мучит? – переспросил заинтересовавший Хевцуриани. – А что такое?
Ему, очевидно, понравилось, что третьеклассников могут мучить какие-то вопросы.
– Дело вот в чем, – искренно стал раскрывать свою душу Мишка. – Недавно читал Майн Рида, и там было сказано, что центр тяжести лодки переместился и лодка перевернулась. Это наверно из физики, а физики мы еще не проходили. Что такое центр тяжести?
– Да, да! – послышалось несколько радостных голосов. – Объясните, Окропир Елизбарович! Пожалуйста!
Хевцуриани заколебался. С одной стороны, разговоры о центре тяжести могут завести далеко. Но, с другой, как это трогательно, что ученики хотят знать больше, чем им полагается!
– Хорошо. Можно, – проговорил, наконец он. – Только я не знаю, как это объяснить вам без физики… Ну, посмотрим. Так, значит, – центр тяжести. Да. Центр тяжести, понимаете, так сказать, есть то, что, если мы, например, возьмем игрушку, так называемый Ванька-Встанька – и его положим, то он встанет. Ва! Почему он встал? Положим его, чтобы догадаться, еще раз. Он опять встанет. И так каждый раз. Так вот то самое, что он встанет, это и есть центр тяжести.
– Вот оно что! – радостным голосом воскликнул кто-то с задней парты – Понятно!
– Здорово! – одобрительно подтвердил другой голос.
– Так, так… – встав снова, заговорил Мишка. – Ясно. Только, скажите, Окропир Елизбарович: всегда у всех вещей есть центр тяжести, или иногда только?
– Всегда! – твердо произнес Хемцуриани.
– Ну, хорошо. Вы говорите – Ванько Встанька. А вот, если меня положат, и я встану… Это тоже будет центр тяжести?
– Да.
– А если меня положат, а я не захочу встать? Где тогда центр тяжести?
– Что? Ты? – Хевцуриани нахмурился.
– Да. Я.
– Так ты же живой! А Ванька Встанька – мертвый!
– Значит живые не имеют центра тяжести?
– Имеют. Почему не имеют?
– В таком случае и я имею. И, значит, если меня положат…
– Довольно! – рассердившись, воскликнул Хевцуриани. – Ты слишком много рассуждаешь! Иди сюда и отвечай урок!
Еще более любопытная и более сложная история произошла у Окропира Елизбаровича с учеником Н. Северским, которого впоследствии знали все российские театралы, как выдающегося опереточного артиста. Северский был значительно старше меня и, когда мы познакомились, сам рассказал мне о своем конфликте с Хевцуриани.
Было это после каникул, в четвертом классе, на вступительном уроке по геометрии. Окропир Елизбарович явился в довольно благодушном настроении, поздоровался с классом, выразил надежду, что после летнего отдыха дети охотно возьмутся за свои учебники, согласно русской поговорке «цилятки осенью читают». И затем приступил к уроку.
– Господа! – начал он. – В этом году вы будете изучать у меня новую науку – геометрию. Что такое геометрия? Геометрия есть наука о линиях. Но что такое линии? Линии есть всякие. Есть железнодорожные линии, по которым ходят целые поезда. Есть линии, нарисованные, например, мелом на доске. Но все эти линии имеют толщину. А геометрические линии такие, которые не имеют никакой толщины, потому что они мисленные. А мисль, от которой они происходят, – что-то особенное. Она – быстрее всего на свете. Вот, берите улитку. Сколько она ползает в час? Один аршин, не больше. А товарный поезд сколько идет в час? Пятнадцать верст или восемнадцать верст. Курьерский несется сорок верст. А ветер? Ураган – семьдесят верст. Звук идет одну версту в три секунды. Наконец, свет проходит в секунду триста тысяч верст. Это вы, сами понимаете, не хурма. Но мисль – мисль еще быстрее света. Она бежит моментально. Вот, если желаете, я при вас сделаю опит…
– Пожалуйста! – послышалось несколько голосов. – Очень интересно!
– Так вот… – самодовольно произнес Хевцуриани, видимо сам любуясь своей научной лекцией. – Смотрите все на меня. Вот, я сижу здесь на стуле, и предположим, что я хочу сразу отсюда попасть на северный полюс. Что мне надо сделать? Очень просто. Я закрою глаза, направлю мисль по меридиану на север – и моментально буду там, несмотря на то, что по дороге мне мешают и Кавказский хребет, и Валдайская возвышенность. Теперь – где здесь, в Тифлисе? А сейчас скажу «э», вы останетесь тут, а я сяду на полюсе. Внимание!
Хевцуриани сел поудобнее, откашлялся, принял таинственный вид, зажмурился и, подняв вверх указательный палец, громко произнес:
– Э!
Весь класс, чувствуя ответственность этой торжественной минуты, замер. Мысленный перелет учителя из Тифлиса на полюс действительно поразил многих. Но, как на грех, перед самой кафедрой за первой партой сидел Северский, отличавшийся веселым и живым характером. Увидев Окропира Елизбаровича в странном виде застывшим на месте, с закрытыми глазами, с высоко поднятым пальцем и с мистическим выражением на лице, склонный к юмору мальчуган не выдержал и непочтительно-грубо расхохотался:
– Го, го, го!
Хевцуриани приоткрыл оба глаза, прервав свое пребывание на полюсе, и с негодованием воззрился на Северского.
– Это что такое? – грозно спросил он.
– Простите, Окропир Елизбарович… – сконфуженно забормотал Северский. – Это я так… Нечаянно…
– Учитель делает научный опит, а ты смеешься, как паршивая свинья?
– Окропир Елизбарович!.. – продолжал оправдываться Северский. – Я не ожидал… Ведь вы же были на полюсе. Мне казалось, что вы меня там не услышите… Я думал, что вас в классе нет…
– Нет? Вот как? Ну, отлично! Ты увидишь, как меня нет!
И, действительно, с тех пор бедному смешливому мальчугану житья не стало от оскорбленного преподавателя. Хевцуриани начал вызывать его чуть ли не на каждом уроке и всегда ставил двойку, хотя Северский раньше считался у него одним из первых учеников. Получив в четверти по геометрии два, Северский решил, наконец, пожаловаться директору Маркову; пошел к нему, рассказал всю историю с полюсом, признался, что неприлично поступил, рассмеявшись во время опыта, и попросил, чтобы директор сам пришел в класс на урок геометрии и проэкзаменовал его за всю четверть.
Едва сдерживая улыбку, Лев Львович сделал Северскому строгий выговор за поведение, но исполнить просьбу не отказался.
– Хорошо, как-нибудь к вам зайду, – с напускной суровостью обещал он.
Прошло около недели – и визит директора состоялся. Так как Лев Львович иногда прибегал к подобным посещениям разных классов, чтобы поближе ознакомиться с питомцами вверенной ему гимназии, Хевцуриани не заподозрил ничего недоброго в приходе Маркова, и вызвал одного из первых учеников, чтобы щегольнуть знаниями этого математика.
– А скажите, Окропир Елизбарович, – похвалив и отпустив вызванного, сказал Лев Львович, взяв в руки классный журнал и начав равнодушно перелистывать его. – Что это сделалось с Северским? В предыдущих классах всегда имел у вас пятерки, а теперь не выходит из двоек. В чем дело?
– Для геометрии он оказался тупой, Лев Львович, – ответил Хевцуриани. – Его голова не может понять, что такое воображаемая мисленная линия.
– В самом деле? Обидно… А, ну-ка, Северский! Поди сюда! Дай мне учебник и стань у доски.
Северский покорно вручил директору учебник и направился к доске.
– Скажи мне, – пробежав взглядом начало учебника, спросил Лев Львович, – что такое прилежащие углы?
– Углы, имеющие общую вершину и сторону, называются прилежащими, – бодро отвечал Северский.
– Правильно. А сколько перпендикуляров можно опустить на прямую?
– Из точки вне прямой можно опустить на эту прямую только один перпендикуляр.
– Так. А теперь – докажи теорему вторую: что сумма смежных углов равна сумме двух прямых.
Северский без промедления начертил смежные углы, восстановил перпендикуляр, доказал теорему и закончил уверенным тоном: «что и требовалось доказать».
– Ну, что же? – удивленно обратился директор к Окропиру Елизбаровичу. – По-моему, отлично отвечает.
– Это он только случайно верно ответил, – презрительно возразил Хевцуриани. – А спросите что-нибудь другое, Лев Львович, и увидите.
Директор попросил Северского доказать теорему о том, что внешний угол треугольника более каждого из внутренних, с ним смежных; теорему о том, что в треугольнике – против большей стороны лежит больший угол… Еще несколько других. И когда Северский четко и ясно ответил на все предложенные вопросы, Марков опять с удивлением обратился к Хевцуриани:
– Не понимаю, Окропир Елизбарович, почему вы говорите, что он тупой. По-моему – прекрасно все знает.
Хевцуриани пренебрежительно улыбнулся, наклонился к директору и с загадочным видом сказал:
– Не верьте ему, Лев Львович. Он только притворяется, что все понимает.
Прошло после этого десять или двенадцать лет. Однажды, во время каникул в одном из петербургских летних театров Северский с огромным успехом выступал в «Корневильских колоколах»6. Когда после арии «немки, испанки и итальянки, словом весь мир» начались бешеные аплодисменты, Северский долго стоял на сцене, раскланивался, и разглядывал публику первых рядов. И вдруг, замер от неожиданности: в первом ряду сидел старик с большой седой бородой, с характерным грузинским лицом и, не аплодируя, не улыбаясь, равнодушно смотрел на сцену.
– Хевцуриани! Несомненно, он! Какая радость!
В антракте быстро переодевшись и слегка разгримировавшись, Северский выскочил из-за кулис, вошел в зрительный зал и увидел старика на своем месте. Большинство публики уже вышло из зала.
Желая проверить себя, – не ошибается ли, – артист сел сзади старца, во второй ряд, и громко произнес:
– Окропир Елизбарович!
Тот задвигался на месте, обернулся и удивленно проговорил:
– Мене, кажется, кто-то зовет?
– Окропир Елизбарович! Это я! Я! Северский! Ваш бывший ученик! Узнаете?
– У меня было много всяких учеников! – холодно ответил Хевцуриани. И отвернулся.
Старик никак не мог забыть той обиды, которую ему нанес Северский на северном полюсе.
II
Взаимоотношения между учениками и преподавателями – весьма сложный вопрос. Казалось бы, добрый и ласковый преподаватель должен пользоваться всеобщей любовью и уважением учащихся, а суровый и строгий вызывать отталкивание в чуткой детской душе. Между тем, эта самая чуткая детская душа совсем не так проста, как кажется. Любовь без чувства ответственности за свои поступки, как и чувство ответственности без любви, не создают нормальных отношений между учителем и учеником. Дети легко всем сердцем привязываются и к людям, и к животным, но это не мешает им с любовным интересом обрывать мухам крылышки.
Вот, у нас за мое время было два преподавателя французского языка: один очень строгий, другой очень добрый. Строгого, конечно, боялись, на уроках никогда не шалили. Но какое было для всех удовольствие – сделать ему какую-нибудь гадость! Как-то раз в одном из младших классов излагал он спряжение глагола avoir в прошедшем неопределенном: passé indéfini. И когда дошел до выражений nous avon eu, vous avez eu, в классе послышался подавленный смех.
– В чем дело? – раздался с кафедры мрачный голос.
– Ничего, – храбро ответил кто-то. – Нам показалось интересно, что «мы имеем зю»…
Прошло некоторое время – и за суровым французом прочно установилась кличка «Зю». Зю пришел, Зю ушел, Зю пожаловался директору… Когда преподаватель шел тяжелой походкой по коридору, какой-то невидимый враг кричал ему вдогонку из-за угла: «Зю»! Когда, по окончании уроков, учитель выходил из здания гимназии из окна пансиона он слышал любезное приветствие: «До свиданья, Зю!» Кроме того, на стенах гимназии, во дворе, на пристройках, на некоторых домах города, на здании Оперы, на цирке, даже на дворце наместника красовались сделанные неизвестной рукой огромные надписи мелом «Зю». Подученные нашими гимназистами, уличные торговцы-кинтошки на Головинском проспекте при встрече с французом дружелюбно кивали ему головой и говорили: «Мое почтение, господин Зю». Дело дошло до того, что Зю в конце концов знал почти весь Тифлис, и даже не только Тифлис, но и все Закавказье: некоторые приходящие ученики нашей гимназии время от времени отправлялись на вокзал железной дороги и там, на товарных вагонах, под таблицей «сорок человек или восемь лошадей» писали мелом две огромные буквы «ЗЮ».
Таковым был единодушный ответ нашей гимназии на непомерную строгость и черствость нелюбимого француза. А как обращались мы с французом другим, добрым и ласковым?
Во время его уроков все чувствовали себя легко, вольно, уютно. Каждый занимался своим делом. Кто хотел, читал. Кто хотел, писал. Кто хотел, не читал и не писал, а просто мечтал. Шалуны же, из любви к милому преподавателю, давали волю своему юмору и своей многосторонней изобретательности. Когда этот добрый старший товарищ рассказал классу, что он боится мышей, услужливые детки принесли в класс двух мышей, посадили их в ящик кафедры, который француз обыкновенно выдвигал, чтобы достать оттуда свой учебник… И когда мыши выскочили из выдвинутого ящика, началось длительное развлечение: весь класс с радостными кликами гонялся за мышами, а перепуганный француз стоял на стуле и напряженно следил, чтобы эти отвратительные животные случайно не кинулись к нему и не взобрались по ногам под сюртук.
В другой раз наши пансионеры сделали специально для своего друга-француза чучело из одеял и подушек и нарядили его в гимназический мундир; на подушку, изображавшую лицо и разрисованную углем, нахлобучили фуражку с гербом, и все это водрузили на подоконник. Весь расчет основывался на том, что преподаватель очень близорук, не сразу разберет, в чем дело. И, действительно, войдя в класс и поднявшись на кафедру, француз с удивлением увидел на подоконнике фигуру наглого ученика, сидевшего там и не потрудившегося даже снять с головы фуражку. Яркий свет, проходивший в окно, не давал возможности разобрать, кто был этот нахал. Но француз все же заметил, что раньше этого типа на уроках он никогда не встречал. И лицо было какое-то странное: болезненно-белое, чересчур малокровное; и черты лица удивительно грубые: не физиономия, а просто рожа.