bannerbanner
В памяти и в сердце
В памяти и в сердцеполная версия

Полная версия

В памяти и в сердце

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 17

К счастью, рана оказалась неопасной. Глазунов меня перевязал, сделав в одночасье похожим на больного флюсом. Повязка вскоре промокла. Глазунов заставил меня расстегнуть полушубок, показать ему грудь. Но там, как оказалось, была только ссадина.

Спрашиваю у Глазунова:

– Кто это из наших лежит тут убитый?

– Савченко! Пулей сшибло.

– Савченко?.. – я невольно вспомнил, как менее часа тому назад он шел рядом со мной и рассказывал, как удачно выходил из предыдущих боев. Мне казалось тогда, что такие храбрецы остаются невредимыми во всех боях. И вот его уже нет. Погиб. «Ах, Савченко, Савченко!» – мысленно сокрушался я, осознав, что на одного бойца моя и без того неполная рота стала меньше.

Передохнув, пошли к бойцам, пусть видят, что политрук с ними, и не падают духом. Пригнувшись, побежали опять к тому амбарчику: от него хорошо видно поле боя. Видны и мои бойцы. Вот они лежат на снегу. Один, другой, третий. Грязными пятнами выделяются их полушубки. Все зарылись в снег, жмутся к земле, ища в ней спасения. Пусть она мерзлая, холодная, но сейчас, когда над головой свистят пули, она – как для ребенка материнская грудь. Лежа, бойцы ведут огонь по противнику. Смотрю вперед, потом оглядываюсь и вижу: в мою сторону, к амбарчику, пригнувшись, бежит санитар Загоруля (никак не вспомню его имя и отчество):

– Политрук! Ты ранен?

– Ранен. Но в помощи уже не нуждаюсь. Спасибо.

Я собрался было отчитать санитара: зачем было бежать сюда, подвергать себя опасности.

– Такая стрельба, а ты бежишь! Переждал бы!

– Ждать, когда человек ранен? Это преступно!

Мысленно еще раз благодарю санитара. А он тем временем сообщает, что ранен Романенков. И что именно он, Романенков, настоял, чтобы санитар немедленно бежал ко мне.

– Как он, Романенков? – спрашиваю. – Сильно ранен? В строю останется?

– Что ты! – машет рукой Загоруля. – Дай бог, чтобы в живых остался! Между прочим, он трубку твою потерял. Ох, и жалел же ее! «Она, – говорит, – была моим талисманом. Потерял, вот меня и ранило».

Пули свистят, но Загоруля, придерживая рукой сумку, побежал, а я опять остался один. У каждого свои функции. Загоруле надо перевязывать раненых, Глазунову и другим бойцам – вести огонь по врагу, а мне – воодушевлять бойцов, вести их в атаку. Так нас, политруков, учили: быть всегда впереди, кричать: «Вперед!», «За мной!», «За Родину!», «За Сталина!»

…Время идет, Великая Губа все еще остается в руках противника, а я чувствую, как рана начинает беспокоить меня. Слегка кружится голова, но мысль работает четко. Уверен, смогу поднять бойцов в атаку. Вот выжду момент и, вскинув руку, скомандую: «Вперед! За мной!» Ищу глазами Курченко, но его что-то не видно. Ничего неизвестно мне о других ротах батальона – восьмой и девятой. Оттуда доносится буханье ружей, оно заглушает трескотню финских автоматов. Но есть ли там успех, продвинулись ли они вперед, не знаю, связи с ними нет. Тем не менее собираюсь с решимостью перед атакой. Только бы вот Курченко увидеть: вдвоем легче действовать. Оглядываюсь, прощупываю каждый клочок пространства глазами. Вдруг вижу молодого бойца с автоматом.

– Вы политрук? – подбежав ко мне, спрашивает он.

– Я. А в чем дело?

– Живо со мной к командиру полка!

– К нему лучше бы командира роты, а не меня.

– Комроты уже там, – боец поворачивается и бежит, низко пригнувшись; я, стараясь не отстать, бегу за ним. Порой мы падаем в снег и, переждав, поднимаемся, снова бежим. И снова при свисте пуль падаем. Догоняем Курченко и уже втроем докладываем о прибытии. Щуплый и низкорослый майор, выкатив красные от бессонницы глаза, с ходу накинулся на нас:

– Почему топчетесь на месте? Почему не в поселке? Почему?.. – Голос у него резкий, прямо пронзает барабанные перепонки. – Приказываю немедленно взять поселок! – продолжает кричать майор.

Я смотрю на Курченко: он белее снега. Вероятно, не намного краше был и я. А майор разоряется, машет руками, хватается за кобуру нагана… Сердце мое бьется так, что, кажется, вот-вот выскочит из груди. Чувствую: сегодняшний день – последний в моей жизни. Если майор не пристрелит, то погибну в бою. В самом деле: противник сыплет по нам из автоматов, а у нас не то что автоматов, винтовок порядочных нет. У меня – карабин, у Курченко – старый наган. Даже гранаты с собой нет.

Курченко стоит навытяжку, слова вымолвить не смеет. А неизвестный нам майор посмотрел на меня, на мои окровавленные бинты:

– Ты ранен?

– Да.

– Иди в санчасть. А ты, товарищ старший лейтенант, – все тем же строгим голосом приказал майор Курченко, – сейчас же своей ротой займешь поселок. Ясно? Идите!

Мы пошли: я – прямо, низиной, которая не простреливалась, а Курченко свернул вправо. Шел он, низко пригнувшись, озираясь. И вдруг началась стрельба шрапнелью, в снежной пыли Курченко быстро исчез.

В санчасти с меня сняли окровавленную повязку, рану обработали и вновь забинтовали. Делали все это быстро, попутно со мной разговаривали, шутили. Предложили отдохнуть. Я сел. И тут, избавившись от напряжения, я вдруг почувствовал сильную усталость. По всему телу разлилась боль. И когда подошла санитарная машина, я не смог самостоятельно до нее дойти: меня повели под руки.

В госпиталь меня не направили, оставили в медсанбате. Там я пробыл немногим более недели.


* * *

Все время, пока был в санбате, я ни на минуту не забывал о своих товарищах из 7-й роты. Оставил я их в трудный момент, перед самой атакой на поселок. И все время думал: «Как там Курченко? Справится ли со столь трудной задачей?» Лягу в постель, закрою глаза и вижу командира роты, во весь рост стоят передо мной Глазунов и Трапезников. Представляю себе нелегкую работу наших санитаров Загорули и Малышкина: под огнем противника они вынесли с поля боя Романенкова. Да, Романенкова теперь нет со мной, я потерял верного друга, помощника. И тут я вдруг подумал: а не здесь ли он, не в санбате ли? Ведь всех раненых доставляют сначала сюда. Быстро сбрасываю с себя одеяло и, накинув халат, спешу в коридор ветхого деревянного строения, где расположился медсанбат. Навстречу мне – лечащий врач.

– Товарищ доктор, – обращаюсь к нему, – не припомните ли, сержант по фамилии Романенков не поступал к вам на этих днях?

– Сержант Романенков? Да! Вчера поступил. Рядом с вашей палатой лежал. А сегодня, минут десять тому назад, мы отправили его в госпиталь. Взгляните, может, машина еще не ушла.

– Ушла машина, – доносится с другого конца коридора.

«Эх, черт! – думаю. – Мой друг лежал рядом, через стенку! А я и не знал». Ругаю себя: почему раньше не спросил? Почему?

Но дело уже не поправишь. Увезли моего друга в госпиталь, в глубокий тыл. Дай бог, чтоб он там быстрей поправился.

К вечеру того же дня привезли в санбат и сержанта Бондарева. Спешу к нему, надо же узнать, где сейчас наша рота, ворвалась в поселок или нет.

Бондарев оставался на передовой целые сутки после меня. Но вот беда – ранен он тяжело, и меня к нему не пустили. А утром узнаю, что Бондарев умер и уже унесен из санбата. Мне даже мертвого не довелось его увидеть.

Вести с передовой до нашего санбата, конечно, доходили. Каждый вновь поступивший раненый что-нибудь да рассказывал. Но о судьбе 7-й роты никто, к сожалению, ничего не знал.

Вскоре меня выписали из санбата. Повязку велели пока не снимать, с неделю походить в ней. Врач пожимает мне руку.

– Ну что ж, политрук, езжай, воюй. Да не поддавайся финнам, не подставляй им щеки, ни правую, ни левую. Бей их сам, да так, чтоб с ног падали!

– Буду стараться, товарищ доктор! – отвечаю с улыбкой. – Спасибо вам за все.

И вот я снова среди своих товарищей, снова в родной 7-й роте. За те дни, что я лежал в санбате, ворваться в поселок ей так и не удалось. А людей полегло много. Главная потеря – наш командир. Да, старший лейтенант Курченко погиб в тот самый день, когда нас так строго отчитал тщедушный майор. Погиб на глазах у своих бойцов. Навсегда остались в снегу лейтенант Рудаков, старшина Губинский, рядовой Цыба. Савченко (он погиб еще при мне). Ремизов, Палкин, Гладков. Всех не перечтешь. Рота воевала без командира и политрука, потому и потери понесла большие. Не многим лучше обстояло дело и в других ротах, где командиры и политруки были на местах. И командование полка вынуждено было весь батальон вывести во 2-й эшелон, к руслу речки Лисья Оя.


* * *

Попытка овладеть поселком Великая Губа силами одной лишь пехоты, без поддержки артиллерии, без танков, закончилась так, как и должна была в этих условиях закончиться, – неудачей. Батальон понес жестокие потери, командование, надо полагать, сделало для себя какие-то выводы.

Не мне судить, почему командир батальона решил вдруг голыми руками взять хорошо обороняемый поселок. Подчинился команде сверху? Вполне возможно.

Пополнился батальон, надо сказать, быстро. Среди вновь прибывших было немало тех, кто уже побывал в боях, получил ранения и вылечился в госпитале. Были и необстрелянные юнцы. Их сразу можно было заметить: крайне неопытны, боятся.

Прибыл в роту и новый командир, лейтенант Анатолий Борзов. Родом из Ленинграда. На нем чистенький полушубок, да и лицо еще не огрубело от холода. Белое, с небольшим румянцем. С первой же встречи он проявил себя как необыкновенно добрый и отзывчивый товарищ. По возрасту немного моложе меня, в бою еще не был. Я, наверное, казался ему закаленным в боях ветераном: одна повязка на щеке чего стоила. Да и лицо обветренное, не слишком чистое (умывался снегом, и то не всегда, утирался полой полушубка). Кое-какой боевой опыт у меня действительно уже был: на войне люди учатся быстро. Борзов ценил этот опыт, прислушивался ко всему, что я говорил.

Жили мы с ним дружно, вместе готовили роту к предстоящим боям. А они возобновились довольно скоро. Недели не прошло, как Борзов получил команду вывести свою роту на исходную позицию. Как положено, он созвал командиров взводов, довел до их сведения команду, разъяснил ближайшие задачи, и мы выступили. Трехкилометровый марш-бросок рота выполнила организованно, без шума, без суеты, без отстающих. И вот мы на новом месте. Оглядываюсь по сторонам. Только что был сплошной лес, а тут – ни деревца. Следует приказ залечь и окопаться. В столь глубоком снегу сделать это просто. Однако финны могут нас заметить, поэтому надо быть осторожными, как говорится, не высовываться. А тут вдруг приносят нам обед. Я начал было отговаривать бойцов, дескать, подождем до темноты, а там уж и пообедаем и поужинаем. Однако боец, принесший термос с супом, говорит: командир роты Борзов нашел место, где можно скрытно перекусить. Что ж, раз так, идем в это укрытие. Сперва, конечно, я сбегаю, посмотрю, как туда пройти, а потом и вся рота по очереди отобедает. Преодолевать опасное место нам не впервой: короткими перебежками мчусь вслед за бойцом.

Анатолий Борзов ждет меня возле небольшого деревянного строения. Как потом выяснилось, здесь был когда-то магазинчик. Война его уничтожила, но стены и крыша остались. Слава богу, можно укрыться от ветра, а заодно и от противника. Жаль, грязновато тут и запахи отнюдь не цветочные: магазин какое-то время служил отхожим местом. Но война уже научила нас не быть слишком брезгливыми. Располагаемся в уголочке, боец расстилает белую тряпицу, кладет на нее хлеб, ложки, ставит котелок…

После нас и вся рота небольшими группами побывала в этом укрытии. Пообедали все.


* * *

После этой опять неудачной вылазки наш батальон снова отвели во второй эшелон. Однако жизнь наша мало в чем изменилась. Да, пули не свистят, не приходится и падать в снег, но опасность миновала не совсем: в любую минуту противник может обстрелять нас если не из автоматов, то из пушек. Да, мы ходим во весь рост и разговариваем в полный голос, но все понимаем: противник постоянно нас выслеживает, он тайно охотится за нами. И не дай бог, застигнет врасплох, нагрянув с тыла. Предвидя все это, командир батальона капитан Кузнецов распорядился расставить часовых так, чтобы они вовремя могли предупредить о появлении противника, откуда бы он ни подкрался. Мой новый командир роты лишился покоя. Он не совсем доверяет часовым, боится, что они могут прозевать, не дадут своевременно сигнал и рота поляжет под огнем. Борзов сам десятки раз обходил всех часовых. Кого-то пожурит, кого-то, бдительного, похвалит.

У меня как у политрука дел было не меньше. В роте пополнение. Я всех еще толком не знаю. А что это за политрук, если он не знает своих бойцов хотя бы в лицо. И я знакомлюсь с ними, стараюсь поговорить с каждым. Рассказываю им о боевом пути части. Пусть он пока не слишком велик, не так богат опытом, но и то, что есть, поможет бойцам составить хоть какое-то представление о части, в которой они очутились. Словом, работы хватает. А тут еще комиссар Ажимков то и дело вызывает к себе: доложи ему, да поподробнее, о политической работе в роте.

Работа велась, и отчеты политруков Ажимкова удовлетворяли. Но тут вдруг случились два ЧП, о которых узнали и в штабе полка, а может, и в штабе дивизии. В 8-й роте, где политруком был Шелков, пропал один боец. Погибнуть, как считали, он не мог: его видели после боя. Может, на это посмотрели бы сквозь пальцы: мало ли что могло с человеком случиться. Ранен, отстал, заблудился – чего на фронте не бывает. Пройдет день-два, объявится. И он объявился, только не в своей роте, а черт его знает где, в тылу. Там его изловили и привезли обратно в батальон. Комиссару нагоняй: «Прозевали дезертира! Плохая, значит, политическая работа в батальоне».

Вскоре случилось и второе ЧП: в роте политрука Горячева боец обморозил палец. Указательный, тот, которым нажимают на спусковой крючок. В санбате обморожение расценили как умышленное, ради того, чтоб выйти из строя и больше не воевать. Сообщили в прокуратуру. Бойца судили, дали ему 10 лет с отбыванием на передовой и вернули в роту Горячева. Товарищи встретили его насмешками:

– А ну, расскажи, как это у тебя получилось. Мороз выбрал только один палец? Добро бы всю кисть, все пять пальцев, так нет, только тот, что нужен в бою. Ну и мороз! Ну и хитрец!

Обмороженный палец болел, но боец терпел. А комиссар Ажимков при всех отчитывал его:

– Садись рядом со мной, я дам тебе бумагу, а ты пиши матери. Напиши все: какое ты преступление здесь совершил, как не хотел быть защитником Родины, как тебя осмеяли товарищи, каким негодяем ты стал перед всеми. Словом, напиши, порадуй мать.

– Нет, товарищ комиссар, – помотал головой боец. – Я писать это не буду. Я не хочу, чтоб она знала, какой я преступник! Нет, не буду, товарищ комиссар! Не буду!

– Тогда напишу я! Иль попросим написать вашего политрука. Товарищ Горячев, напишите! – повернулся комиссар к политруку роты. – И напишите еще в сельский Совет. Пусть вся деревня знает, как воюет их земляк.

– Товарищ политрук, умоляю вас, не пишите! Я прошу, не пишите. Я искуплю свою вину. Искуплю! Слово вам даю. Только на родину, матери, ничего обо мне плохого не пишите Не надо! Не пишите! – слезно умолял боец.

Я стоял рядом, видел его страдания. Видел, как из глаз его готовы были брызнуть слезы. Нижняя губа тряслась, лицо перекосилось, побелело. И я подумал: какое счастье, что это не случилось в моей роте. Комиссар Ажимков смотрел на меня совсем иными глазами, чем на Горячева. И я смело смотрел в глаза комиссара. Знал, в мой адрес ничего плохого он не скажет. Впрочем, и в моей роте есть разгильдяй, рядовой Шорин, из взвода Разумова; уж очень развязно ведет он себя. На мои замечания не реагирует, о его плохом поведении, о нарушении армейской дисциплины известно уже в батальоне. Ему и прозвище дали – Шатун. Знал о его проделках и командир батальона. А комиссар Ажимков не раз говорил мне:

– Не пойму, что за солдат этот самый Шорин?

А однажды он прямо сказал:

– С этим Шориным мы с тобой беды наживем. Займись им, а не то он ославит весь наш батальон!

Эти слова были сказаны после того, как на глаза комиссару Шорин попался с разорванной штаниной. «Шорин, – прикрикнул на него комиссар, – своим неопрятным видом ты позоришь роту, позоришь батальон. Иди сейчас же в землянку и зашей штанину». Но Шорин только кривовато улыбнулся и продолжал ходить по морозу с голой ногой. Не раз из-за этой штанины делал ему замечания и я. Наконец мне это надоело, и я сказал:

– Ты что, решил простудиться и выйти из строя? Ведь мороз-то под 30 градусов!

– А у меня иголки и нитки нет, – нагловато ответил боец. – Спрашивал у товарищей, никто не дает!

– Ах, Шорин, Шорин, до чего ты дошел. Нитки с иголкой не дают… Видать, хорош ты, друг!

В тот день я попенял бойцам, дескать, что ж это вы, братцы, иголки с ниткой для товарища пожалели. А они смотрят на меня с удивлением. Оказалось, Шорин ни к кому не обращался. Я, конечно, тут же отыскал его и сделал такой нагоняй, что он в моем присутствии взялся за иголку Брюки починил, но вскоре отличился в другом.

…В батальоне тревога. Разведка доложила, что финны обходят нас. Вот-вот они нападут с тыла. Капитан Кузнецов поднял батальон. Моей 7-й роте приказано выслать в район возможного появления противника одно отделение с задачей не допустить финнов в распоряжение батальона, вступить с ними в бой и уничтожить. А если силы противника окажутся значительными, отступить.

Выслали мы отделение Разумова. Двенадцать человек, в том числе и всем известный Шорин.

Задание, конечно, сложное: все светлое время придется лежать в снегу и зорко наблюдать. А как появится противник, вступить в бой. Мороз – 30 градусов, а бойцам не то что побегать, пошевелиться нельзя: противник заметит, откроет огонь. Жди ночи. В темноте можно походить, постучать сапогом о сапог. Правда, гораздо труднее заметить приближающегося противника.

Лейтенант Борзов условился с Разумовым: в случае обнаружения противника еще до вступления в бой немедленно уведомить роту и его – командира.

Отделение выдвинулось на расстояние полутора-двух километров, телефонной связи с ним у нас, увы, не было. И я ни на минуту об этом не забывал. Сколько придется ждать финнов? Час? Сутки? На таком морозе и за полчаса без движения окоченеешь… А если противник незамеченным подойдет вплотную? Не дай бог! Погибнут все до единого.

Лейтенант Борзов чувствовал себя гораздо спокойнее.

– Бойца на войне закалила сама природа, – философски рассуждал он. – Холод русскому красноармейцу нипочем.

– Обморозиться-то можно запросто, – заметил я.

– Этого, конечно, не миновать.

Вспомнили Шорина.

– Хорошо, – говорю, – что он штанину зашил, а то обморозился бы первым.

А Шорин оказался легким на помин: едва мы назвали его имя, как видим, бежит. И так быстро, словно за ним гонятся. Борзов насторожился. Побледнел. Глаза забегали:

– Связной от Разумова, – шепчет про себя. – Финны нас обходят. Пошли навстречу связному. Комбату надо сообщить…

И вот Шорин перед нами.

– Ну, что там, финны, близко? – спрашивает в тревоге Борзов. – Много их?

Шорин удивленно рот раскрыл:

– А я не знаю! Ни одного не видел.

– Как? – возмутился Борзов. – Зачем же Разумов тебя послал?

– А он не посылал, я сам. Полежи-ка там, в снегу. Чай, не лето красное, январь!

Мы от удивления и возмущения даже языка на время лишились. Потом Борзов приказным тоном потребовал от Шорина немедленно вернуться и выполнять указания отделенного. Но Шорин и не думал подчиняться приказу командира роты. Спокойно повернулся и ушел в землянку, где топилась буржуйка. Я растерялся. Иду вслед за Шориным. Когда это было, чтобы рядовой в боевых условиях не выполнил распоряжение командира роты… Борзов скрипит зубами, нервно ходит по тропе. Тут расстрелом дело пахнет. Но я спешу уладить конфликт. Начинаю убеждать Шорина, что он ведет себя возмутительно.

– Ты что, забыл, что мы на фронте и что слово командира – закон? Немедленно бери винтовку и отправляйся в боевое охранение!

Я из себя выходил, стараясь убедить его, усовестить. А он сидел и усмехался. Мол, говори, говори, а мне начхать на твое красноречие. Вот подброшу еще пару полешек дров в буржуйку и завалюсь спать.

Двое суток отделение Разумова пролежало в боевом охранении. Борзов каждый час докладывал комбату Кузнецову, что противник на этом участке активности не проявляет. Доложил, конечно, и о дезертирстве Шорина и спросил, как с ним поступить. Кузнецов на это коротко ответил:

– Спрашивай не у меня, а у своих бойцов, которых он предал. Бойцы подскажут, что с ним делать.

Борзов, однако, как ни был возмущен дерзким поступком Шорина, предавать дело гласности, сообщать в прокуратуру не собирался. Мысль спросить у бойцов, как поступить с Шориным, ему понравилась. Бойцы, конечно, наставят ему синяков. И как это ни противно и ни противоправно, но, видимо, ничего другого тут не придумаешь. Я же надеялся на резкую товарищескую критику. Кстати, я и сам собирался принять участие в обсуждении проступка Шорина. Однако все повернулось не так, как мы с Борзовым ожидали.

Едва отделение Разумова по распоряжению штаба батальона вернулось в расположение роты, как к нам пожаловал начальник контрразведки СМЕРШ капитан Кощеев. Он приказал Борзову построить отделение и, как советовал комбат Кузнецов, спросить у бойцов, какого наказания заслуживает дезертир Шорин.

Страшно волнуясь, Борзов построил отделение. Шорина поставили перед строем. Смотрю на него: волнуется? Конечно. Он ведь не ребенок, знает, чем все это может для него обернуться. Присутствие капитана из СМЕРШа ничего хорошего не сулит.

Борзов объяснил, в чем провинился красноармеец Шорин. Впрочем, это и без того было всем известно.

– Что же теперь будем с ним делать? – спросил комроты. – Простим его предательство или накажем? Право за вами.

В воздухе повисла тревожная тишина. Наконец правофланговый коммунист Бобков, недавно прибывший в роту, произнес негромко:

– Расстрелять. Шорин предал нас, сбежал. А за предательство у нас одна мера наказания.

Я смотрю на Бобкова, удивляюсь. Разве другой меры наказания нет? Хочется крикнуть: Бобков! Подумай! Но тут все бойцы разом зашумели. Слышатся возгласы одобрения, повторяется слово «расстрелять».

Я перевел взгляд на Шорина. Перепуган, растерян. Глаза так и бегают, а лицо белее снега. Борзов не может устоять на месте, смотрит то на меня, то на Кощеева. К расстрелу своего бойца он явно не готов, бросает умоляющий взгляд на Кощеева, словно надеется, что тот придумает нечто иное. Но Кощеев бросает коротко:

– Приводите приговор в исполнение. Он законен.

Борзов растерян. Ему не приходилось убивать людей. Взволнованно притихли и бойцы. Даже те, кто выкрикивал страшное слово «расстрелять», умолкли. Все смотрят на Шорина. Перепуганный Шорин смотрит на них. Что он думал в ту минуту? Раскаялся ли в своем поступке. А может, гневно осуждал своих товарищей? Кто знает. Сам он ни слова не обронил.

Борзов поднял наган. Я мгновенно отвернулся. Невыносимо было видеть смерть человека, с которым я так часто, пожалуй, больше, чем с кем-либо другим, встречался, разговаривал, порой ругался. Увидел я Шорина только после выстрела. Николай лежал на тропе, раскинув руки в стороны.

Днем позже капитан Кощеев меня отчитал:

– Когда расстреливают предателя, отворачиваться не следует. Надо смело на это смотреть. Нельзя теряться, нельзя миндальничать. Иначе дисциплины не будет.


* * *

Древние карельские леса. Нетрудно себе представить, как хороши они были в мирное время. Бесчисленное множество неописуемо красивых озер. По утрам над ними, конечно, туман. А тишина какая! Слышатся только пение птиц да всплески расшалившейся рыбы.

Но как же ты суров, карельский лес, в военное время! Ни одной ночи не проходит, чтоб над тобой не висело зловещее зарево пожара. И тишина вот уж полгода как ушла отсюда. Громыхание пушек не утихает ни на час. А уж татаканье пулеметов, дроби автоматов прямо пронзают уши. Особенно по ночам, когда из-за этого трудно уснуть.

В лесных дебрях Карелии мы прячемся от врага. Но лес – не всегда надежное убежище. И я по личному опыту знаю, что среди своих красивых сосен лес прячет финских автоматчиков. За любой сосной или березой может стоять, ожидая меня, противник, готовый в любой момент выпустить струю свинцовых пуль. Суров и обманчив карельский лес. За это я невзлюбил его. Ни красота его озер, ни красноствольные, высотой до неба, сосны не радуют меня. Такого же мнения о карельском лесе и мой командир роты Анатолий Борзов. Он уж не раз с гневом говорил мне:

– Выпало же на нашу долю здесь воевать! По нужде и то идешь с оглядкой: за любым деревом может скрываться противник…

И еще одна вроде бы нелепость: кругом великолепный строительный материал, а мы ютимся в землянках. Но, во-первых, в землянке куда теплее, чем в шалаше. Правда, вырыть ее в мерзлой, как бетон, земле нелегко. Но боец полон сил и энергии. Да и руки тоскуют без работы, и вот, сбросив полушубки, служивые сантиметр за сантиметром вгрызаются в землю. Несколько часов, и землянка готова. А в ней печка-буржуйка. За это спасибо нашим хозяйственникам. С печкой землянка – что тебе дом родной. Она и согреет, и отпотевшие портянки высушит. Можно и полушубок снять, чтобы плечи отдохнули. Одно плохо – освещения нет. Только буржуйка и светит чуть-чуть. А кому этого света не хватает, тот жжет провод. Правда, от него больше копоти, чем свету. Но по сравнению с печкой это все же кое-что: можно даже письмо написать. Так что каждый обрывок провода ценили, не выбрасывали. Подобным образом освещались все три роты. Даже землянка штаба батальона освещалась не лучше. Разве что провода в их распоряжении было куда больше, чем у нас.

На страницу:
6 из 17