bannerbanner
В памяти и в сердце
В памяти и в сердцеполная версия

Полная версия

В памяти и в сердце

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 17

Но нередко и после таких немецких артналетов мы несли потери. И вообще редкий день обходится без утрат, без ранений и гибели наших бойцов. Кто мог подумать, что от вражеской пули погибнет часовой у штаба батальона. Погиб. И противника ни разу не видел. Прилетела эта шальная пуля и сразила его наповал. Не обошлось без жертв и в нашей пулеметной роте.

Еще утром я заметил, что рядовой Сергеев загрустил. Стал говорить о скорой гибели и накликал на себя беду: в тот же день рядом с его окопом разорвался вражеский снаряд, несколько осколков изрешетили ему грудь. А двумя днями раньше погибло сразу пять человек. В батальон поступило пополнение. В сумерках во время ужина разместились на лужайке. Писарь начал было составлять список вновь прибывших, но тут подъехала кухня. Прервались ненадолго, загремели котелками. И вот сидят кучей, ужинают. Кругом тихо, спокойно. И вдруг – вражеский снаряд. Прямо в кучу принимающих пищу. Пятеро были сражены наповал. И самое дикое и обидное – у двоих из них не оказалось никаких документов и никто из оставшихся в живых не знал о них абсолютно ничего: ни их имен, ни фамилий, ни домашних адресов. Так и похоронили их безымянными и домашним ничего, конечно, не сообщили.

После, спустя многие годы, когда в городах и селах начали ставить памятники погибшим на войне, находились умники, которые запрещали вносить в списки героев фамилии таких вот несчастных, как эти двое, – пропавших без вести. Дескать, неизвестно, где и как они погибли. Может, сбежали к немцам. Разговаривать с такими было трудно: они везде видели измену, предательство.

Забегая вперед, скажу, что когда в селе Борисово Покровское, где я теперь живу, устанавливали такой памятник, мне стоило немало трудов составить действительно полный список сложивших голову на войне (я был в то время председателем сельсовета). Могу с чистой совестью сказать – никого не забыли. И у перестраховщиков на поводу не пошли.

Не раз и я мог оказаться жертвой войны. Но всякий раз судьба берегла меня. Не иначе ангел-хранитель был неотступно рядом со мной. А ведь был случай, когда снайперскую винтовку немец нацелил именно в меня. И на спусковой крючок нажал. Но его пуля сбила с моей головы только пилотку. И, конечно, до смерти перепугала меня. Случилось это днем, когда я возвращался от комиссара Тришина. Шел по траншее пригнувшись. Спина быстро устала, решил на секунду выпрямиться, тут снайпер и поймал на мушку мою голову. Пилотка слетела продырявленная.

– Ну, политрук, ты в рубашке родился! – воскликнул, узнав о случившемся, командир роты. – Не иначе мать за тебя Богу молится.

А неделю спустя смерть снова осенила меня своим крылом. Я шел вот так же ходом сообщения. Было раннее утро, а ночью пролил дождь. В ходах сообщения по колено грязи, ноги не вытащить. Метров пятьсот я шел, теряя силы. Гимнастерка и брюки сплошь в грязи. Дальше идти уже не мог, устал. Решил вылезти из траншеи. День, думаю, пасмурный, до переднего края далековато. Вряд ли немец заметит меня. Вылез, иду кромкой траншеи. И вдруг – д-р-р-р! – очередь. Пули взбили фонтанчики земли у моих ног. Вот тебе и пасмурный день, и передний край не близко. Углядел меня, выходит, немец. Я матюкнулся со злом. Не дожидаясь другой очереди, быстренько спрыгнул в ход сообщения.

Немец, наверное, был доволен: заставил меня снова идти непролазной грязью. А может, решил, что убил меня, прибавил единицу к своему боевому счету. Был и еще один случай, который можно отнести к разряду мистических. Правда, уже гораздо позже, ближе к концу войны. Мы отдыхали в каком-то доме недалеко от переднего края. Сидели на скамейке, мирно беседовали и чувствовали себя в относительной безопасности. Зашла санинструктор. Я вежливо подвинулся.

– Садись рядом.

И почти в ту же минуту грохот. Мы попадали на пол. Встали, в воздухе кирпичная пыль клубится. В стенах дыра. Противотанковая болванка пробила стены насквозь. Никто не пострадал, кроме санинструктора – ей начисто снесло голову.

Будь снаряд осколочным, мы бы все там остались. Не подвинься я…

Был ли это случайный выстрел, сделанный впопыхах, или артиллерийский корректировщик заметил движение вокруг дома и вражеские артиллеристы целили именно в него, а заряжающий по ошибке вставил в ствол бронебойный снаряд – трудно сказать. Но теперь не оставляет меня мысль, что именно молитвы матери берегли меня.


* * *

Наши бойцы, надо сказать, не дремали. Особенную активность проявлял снайпер. Жаль, что был он один на весь батальон.

Каждое утро этот спокойный и немногословный боец брал винтовку с оптическим прицелом и отправлялся на охоту. Он так и говорил: «На охоту пошел». Место его было на левом фланге батальона. Очень удобное место! Щелкал он немцев умело и вскоре отучил их болтаться на виду. Наших винтовок они не боялись, не всегда доставал их и «максим». А снайперская винтовка била метко. Впрочем, потом и пулеметчики наловчились стрелять.

Со дня на день ждем наступления противника. Ждем в полной боевой готовности. Для отражения атаки стоят наготове и пушки, и пулеметы, и противотанковые ружья. Готовы и бойцы. Но противник что-то не торопится, прячется в своих окопах. Нет и нам приказа о наступлении. В оперативных сводках Совинформбюро каждый день одно и то же: «Бои местного значения». Хотелось бы приободрить бойцов, сказать им о близком окончании войны, почитать газетную статью на эту тему. Но таких статей в газетах нет. Правда, часто печатается Илья Эренбург. Его статьи я читаю бойцам, и они слушают с интересом. Но и в этих статьях – ни слова о приближающейся победе.

В конце мая пришло, наконец, сообщение: в районе Харькова наши войска перешли в наступление. Я тут же побежал с этой вестью к бойцам. Рассказываю и от волнения захлебываюсь, а у бойцов улыбка не сходит с лица. Наконец-то наша армия приступила к изгнанию врага!

Но при обсуждении этой вести голоса бойцов разделились. Одни говорили, что немцу нас не одолеть, потому он и с наступлением на нашем фронте не торопится. Другие считали, что немец еще силен и на Москву он обязательно пойдет: недаром же нас об этом предупредили. А в Харькове, мол, наши пошли в наступление из тактических соображений, чтобы отвлечь силы противника от Москвы.

Да, радость была велика, но продержалась недолго. Мы, политработники, каждый день ждали сообщений о победах наших войск, об освобождении городов, но сводки Совинформбюро были настолько скупы, что солдатам и сказать-то было нечего. Приду во взвод, окружат меня: «Ну, как там, на юге? Какие города освободили?» А я молчу: сказать нечего. Как потом выяснилось, наступление в районе Харькова, предпринятое по настоянию самого верховного главнокомандующего Сталина, почти тут же захлебнулось; тысячи наших командиров и красноармейцев попали в плен… А я-то мечтал оказаться там, под Харьковом. Да и товарищи звали. С ними я подружился еще в Горьком, более недели был с ними в Ельце. Всем хотелось быть вместе, но судьба нас разлучила: они поехали на юг, под Харьков, а я один оказался среди защитников Москвы. У многих был мой домашний адрес. Кое-кто успел со мной списаться. Но после тех боев я ни от кого не получил ни одного письма. Не иначе все они погибли или попали в плен.


* * *

Пара слов о нашем окопном житье-бытье.

Не знаю, как на других фронтах, а у нас, хоть мы и были на главном направлении, с кормежкой было плоховато. Кормили два раза в день. Норма хлеба – четыреста граммов. Полученные на взвод буханки старшина делил поровну на каждого. Кто-то из бойцов отворачивался, чтобы не видеть эти куски, а старшина клал руку на один из них и спрашивал: «Кому?» Боец отвечал: «Иванову». «Петрову» или «Политруку», «Старшине». И так – до конца, пока весь хлеб не будет поделен.

Котелки были не у каждого, выдавали их, как правило, один на двоих. Я, например, ел вдвоем со своим заместителем Таракановым. Он, как мы договорились, следил за чистотой котелка. Вымоет и вместе с ложками отнесет в наш КП, то есть в погреб. Там, на специальной полочке, хранились и наши гранаты, и патроны, и вот этот видавший виды котелок, а также ложки.

Поделюсь кое-какими наблюдениями.

Заметил я, что тот, кто должен скоро погибнуть, начинает как-то беспричинно тосковать. Так было с Сергеевым, о котором я уже рассказывал. И вот заместитель командира роты сержант Осмоловский тоже вдруг нос повесил. Тянет с утра до вечера заунывную песню: «Не для меня придет весна, не для меня Дон разольется». От этой песни и у меня мороз по коже. «Прекрати, – говорю, – не ко времени твоя песня. И сам встряхнись, держи выше голову». А сержант только горько улыбнулся. И опять за свою похоронную песню. Уж я и ругал его, и стыдил, а он знай ведет себе эту мелодию: «Не для меня придет весна…» И что же? Суток не прошло, как немецкий снайпер уложил его наповал.

Был у нас командир роты химзащиты лейтенант Корогот. Этот, с кем бы ни встретился, твердил одно: «Всё! Погибнем здесь! Перебьют нас всех! Никому не спастись!»

Я уважал Корогота, считал, что он не из трусливого десятка. И понять не мог, откуда на него нахлынула эта паника: «Погибнем. Никому не спастись!»

Я послушал и говорю:

– Глупости все это. Жертвы, конечно, будут, но всех никогда не перебьют. А вам и бояться-то нечего: вы не на передовой, а в тылу.

– Нет, нет, все погибнем! Погибнем! В первом же бою!

Я пожал плечами. А Корогот, как оказалось, искал попутчика в наш тыл. Бежать к немцам с пропуском в руках он не решался, а пристроиться где-нибудь в тыловых частях был не прочь.

И вот однажды слышу от Тараканова:

– Начхим-то наш, Корогот, пропал!

– Как пропал? Убит?

– Сбежал, видать. Ни в живых, ни в раненых, ни в убитых его нет.

Неделю спустя узнаем: действительно сбежал. Подговорил молодого бойца из своей роты и подался в тыл. В Белеве их задержали. И, как рассказывали, судили. Вернули на передовую искупать вину кровью. Хотелось мне увидеть его, поругать, но он, к сожалению, был направлен в другой батальон. И, говорят, разжалован в рядовые. Дальнейшую судьбу его узнать мне не удалось.


* * *

Приближалось лето 1942 года – первая годовщина Великой Отечественной войны. Участились разговоры об этой «круглой» дате. Думал ли кто год назад, что война так затянется: ведь мы привыкли думать, что любого врага разобьем «малой кровью, могучим ударом»… Вспоминаем, кто, где и как узнал о начале войны, что делал в тот роковой день, 22 июня 1941 года. В штабе батальона родилась идея день начала войны отметить огнем. Ожесточенным огнем по врагу. Показать ему нашу силу.

– А может, и немцы тоже готовятся к этой дате? – высказал предположение наш командир роты Анисимов. – Обрушатся на нас, вот каша будет!

– Если немцы готовятся, тем лучше! – заметил на это комиссар Гришин. – Дадим отпор! Как в прошлом году, врасплох, они нас не застанут.

Политрукам дано указание: разъяснить всем, что в наступление мы не пойдем. Ограничимся стрельбой. Постреляем, и на этом все! Но разъяснение мало кого успокоило. Если мы не пойдем в наступление, пойдут немцы. Что тогда? Появилась тревога, пулеметчики заметно приуныли. Мы с Таракановым всячески подбадриваем их. Дескать, пойдет немец, встретим своей силой, проявим мужество и храбрость!

И вот наступил этот день, 22 июня, 4 часа утра. Ждем, что предпримут немцы. А они молчат: ни выстрела, ни шума моторов, ни человеческих голосов. Могильная тишина.

А наш батальон? Не только батальон, но и весь полк нацелил свои орудия в сторону немцев. И ровно в четыре часа минута в минуту, прозвучала команда: «Огонь». Заработала наша артиллерия, застучали пулеметы, забухали винтовки. Не знаю, что подумали немцы, но в ответ они не сделали ни единого выстрела. Может, ждали нашей атаки и хотели подпустить нас поближе, чтобы бить наверняка? Но мы команды «Вперед!» не получили, оставались все на своих местах. Но свои, по крайней мере огневые, возможности немцам показали. И правильно сказал в конце этого дня мой заместитель сержант Тараканов:

– Здорово придумали! Доказали немцам, что мы не те, какими были год назад.

Любопытно, что и после нашего огневого налета, когда все стихло, и потом до самого вечера немцы не проявили никакой активности. Зато, по дошедшим слухам, они перешли в наступление в районе Харькова. В газетах об этом писали мало. Да и получали мы их нерегулярно. Случалось, по целым неделям я оставался без газет. А газета для политрука – хлеб. Выручал меня один красноармеец, москвич. Родные присылали ему почтой «Известия» и «Правду». Он бегло их просматривал и приносил мне. А я уж с ними шел к пулеметным расчетам. Обсуждали каждую интересную статью, запоминали фамилию автора. Особенно полюбился всем Илья Эренбург: пишет коротко, но емко.

Когда все узнали, что наступление немцев на юге провалилось, солдаты мои приуныли. Противник контратаковал и развивал наступление на Сталинград, рвался к главной водной артерии страны – Волге. В сводках Совинформбюро стали появляться удручающие фразы: «После ожесточенных боев наши войска оставили город такой-то». Всех потрясло известие о падении Ростова-на-Дону.

А на нашем фронте – тишина. Столько времени ждем наступления немцев, а они и из окопов не показываются. В сводках только и читаешь: «Бои местного значения».

Наконец командир дивизии полковник Перерва принимает решение – от обороны перейти к наступлению. И все в нашей жизни разом поменялось. То сидели, как кроты, в земле, а теперь придется подниматься, идти во весь рост на пули врага, взламывать его оборону. А она за эти месяцы сделалась, наверное, неприступной.

Мне невольно вспомнился Карельский фронт, наши безуспешные попытки взять эту окаянную Великую Губу…

Как-то сидим на своем КП: я, Анисимов и Тараканов. Говорим о немцах, об их силе, умении отбивать наши атаки… Лица у моих собеседников невеселые. Я и сам подавлен, но стараюсь скрыть смятение. Но где там! Разве его скроешь!

Наступление назначено на пятое июля. Июль – середина лета, самый жаркий месяц. Уж сколько дней солнце палит нещадно. В траншеях и окопах наконец-то сухо, земля от жары потрескалась. Пыль тучами носится в воздухе, то тут, то там завиваются вихревые столбики. Еще с вечера все мои пулеметчики приготовились к предстоящей битве. В вещмешке уложен провиант – сухой паек на трое суток, фляжка наполнена водой, на месте ложка и котелок.

На рассвете мы с Таракановым прошлись по всей роте, поинтересовались настроением бойцов. Настроение у всех было боевое. Даже Игнатьев, постоянно засыпавший на посту, и тот, увидев нас, спросил:

– Ну как там решили? Наступать? Или…

– Наступать, наступать, – ответил ему Тараканов. А командир взвода Лобанов слегка улыбнулся. Но и сквозь улыбку я уловил волнение. Его не скроешь, ни один бой не обходится без потерь (К счастью, в предстоящем бою нам не пришлось участвовать: батальон получил приказ оставаться на своем рубеже, быть готовым к отражению возможных контратак противника.)

Первой в назначенный час заговорила наша артиллерия. Воздух наполнился гулом пушек, грохотом рвущихся на переднем крае противника снарядов и мин. Появились и два наших самолета. Они сбросили на немецкую оборону бомбы и тут же повернули обратно.

Артподготовка длилась примерно час, потом орудия смолкли. До нас стали доноситься ружейная стрельба, шум моторов: по-видимому, наша пехота пошла в атаку, ее поддерживают танки и самоходки. Мы ликуем: наконец-то противника отбросят, на новых рубежах закрепиться ему не дадут. И будет он драпать до самой границы. Но была и настороженность: вдруг противник устоит? Отобьет атаку и обрушится на наш батальон. Выдержим ли мы его удар?

К счастью, никто на нас не обрушился. Наступал соседний батальон, там рвалось и грохотало. А противник, державший оборону перед нами, молчал.

Вскоре там, где шел бой, появилось черное облако дыма. Неподалеку от него – другое. Слышатся выстрелы пушек, разрывы снарядов. Анисимов все понял, сказал удрученно:

Танки горят. Наши танки…

Тем не менее в успехе соседнего батальона мы не сомневались.

Бой продолжался весь день. С наступлением темноты он стих, до нас стали доноситься только редкие выстрелы да отдаленный стрекот автоматов. А на другой день все повторилось. Продолжилась стрельба и на следующий день. И только 8 июля на всем участке обороны нашего полка воцарилась тишина. Анисимов пришел от командира батальона хмурый:

– Три дня мы глаз не смыкали – и все напрасно: провалилось наше наступление. Сколько ни бились, сколько ни рвались вперед, а немцы все наши атаки отбили. Вот так.

Все это для нас уже не было новостью, мы и без Анисимова знали: наступление сорвалось. Горько, обидно было. Анисимов лег на дощатый настил, укрылся шинелью и скоро заснул. Мы с Таракановым ушли в роту.


* * *

После неудачного наступления нашей дивизии настроение у моих пулеметчиков тягостное. Придешь к бойцам, видишь, как они ждут от тебя приятных новостей, а тебе и сказать нечего. Единственное, что я мог сделать, это оставаться с ними и днем и ночью, вместе есть, вместе спать, вместе наблюдать за противником. На КП, в погреб к Анисимову, я наведывался теперь редко и ненадолго. Тараканову приказал постоянно находиться во взводе сержанта Лобанова. Сам пребывал я у Кузнецова. Но мы ежедневно встречались, обменивались мыслями и наблюдениями. Чаще стали выпускать теперь боевые листки. Находкой для меня стал рядовой Дорофеев: он хорошо рисовал, особенно карикатуры на немцев. Увидят их бойцы, за животы от хохота хватаются. А смех – первое лекарство от тоски и уныния.

Командир роты предпочитал чаще находиться на своем КП. Был у него связной Сергей Опрятов из города Сапожка. Исполнительный, безотказный, умный. Анисимов гордился им. И этот связной, или, как его еще можно назвать, ординарец, берег нашего командира. Как-то вскоре после неудачного наступления дивизии я шел на КП Анисимова. Встретил меня Опрятов. Я спросил его: «Где Анисимов?» – «Лег отдыхать. Вы уж не тревожьте его. Он за эти дни так нанервничался. Сказал: “Сил больше никаких нет”. Мечтал: в эти дни мы продвинемся далеко вперед, будем где-то за Болховом. А мы все на том же месте, все в этом сыром погребе. Готов был волосы на себе рвать, сейчас успокоился, уснул. Вы уж не тревожьте его, товарищ политрук».

– Что ж, пусть отдыхает, – сказал я, выслушав Опрятова. И в душе позавидовал своему командиру: таких ординарцев поискать.


* * *

Получил письмо от мамы. Сперва, конечно, обрадовался, а когда прочитал, загрустил. Какие же неимоверные тяготы выпали на долю матери. Было у нее четыре сына, и все мы жили рядом с нею. И вдруг осталась одна: сыновья ушли защищать Родину. Младший, Михаил, 24-го года рождения, но и его призвали в армию. А ему 18 исполнится только в ноябре. Как-то ему будет служиться? Застенчивый, никуда из дома не отлучался и дела никакого еще толком не познал. Кроме книжки, в руках ничего не держал. И вот держит винтовку, должен убивать немцев. Справится ли он с этой задачей? Вряд ли. Был бы он смелее, решительнее, сорвиголова, как Славка Олюнин, за него и беспокойства было бы меньше. Но он – как красна девица… Чует мое сердце: не вернуться ему обратно. Не увижу я его больше. И в памяти останется то, как я проверял его тетради, как он спрашивал меня, что ему читать, что выучить наизусть.

Весь день мне было грустно. Как там мама одна, без нас? Наступит вечер, а ей и словом обмолвиться не с кем. А тут еще редкий день, когда в деревню не приходит похоронка. Ох, сколько их уже пришло! Сколько слез по погибшим пролито. А воюем всего только год. Один год! И когда эта убийственная война кончится, один Бог знает. Плачут наши матери. Плачут. Только одна Груня Канцырева не плачет: ее сын Енька уклонился от призыва. Его ищут всюду: в деревне, в лесу. Милиция обшарила уже все чердаки и погреба, все овраги. Нигде нет Груниного Еньки, как в воду канул. А Груня спокойна. Ни слезинки не пролила, ни тревоги какой-либо не проявила. И к народу выйти не стыдится.

Прочитал я про все это в материнском письме и в великий гнев пришел. Енька Грунин, как его звали в деревне, смолоду был лиходей. Удивляюсь, как его на Соловки в свое время не сослали. Болтун был страшный. Колхозы презирал, колхозников высмеивал. Советскую власть не уважал. В открытую говорил: «Случись война, защищать ее не буду!» И как оказалось, это не было пустым бахвальством. Война идет, а он прячется. Люди гибнут, а он сидит где-то в затишке. Да еще, может, и посмеивается по обыкновению: вот, мол, я какой умный: вы воюете, кровь проливаете, а мне хоть бы хны.


* * *

Успехи немцев на многих фронтах, наши фатальные неудачи, бесконечные отступления, сдача в плен и т. д. заставили Сталина 28 июля 1942 года подписать приказ № 227, известный в народе как приказ «Ни шагу назад». О, это был знаменитый приказ. Читать его без волнения было невозможно. В приказе откровенно говорилось, что мы оставили врагу – целые республики с их заводами и фабриками, плодородные земли Украины, Кубани и Дона, Донецкий угольный бассейн и т. д., что дальнейшее отступление было бы гибельным для страны. Ни шагу назад! Немцы у себя давно уже создали так называемые заградительные отряды, и они успешно борются с трусами и паникерами, пытающимися бежать с переднего края. Врага не только надо побеждать, говорилось в приказе верховного главнокомандующего, но у него надо и учиться. Тогда-то и у нас были созданы и заградотряды, и штрафные батальоны для бойцов и разжалованных командиров, приговоренных судом военных трибуналов.

Заградотряды располагались в тылах наших войск; вражеские пули до них не долетали. Они и в бою не принимали участие; их задача одна – останавливать паникеров и трусов, силой оружия заставлять их идти в бой.

Столь строгий приказ как вынужденная мера, конечно, сыграл свою роль. Пусть отступление Красной армии на юге не было приостановлено, но на нашем участке фронта я точно могу сказать: пойди немцы в наступление, ни один наш боец не дрогнул бы, не бросил оружие и не побежал бы с поля боя. Каждый отчетливо понимал: побежишь – пулю наверняка схлопочешь. Приказ главнокомандующего был доведен до каждого бойца. К нам в батальон приехала небольшая группа командиров и политработников. Недалеко от переднего края подобрали хорошо укрытую балку. И туда прямо с передовой, из окопов командиры взводов приводили небольшие, в 10–12 человек, группы бойцов.

Начали с нашей пулеметной роты. С первой же группой бойцов в балку прибыл и я. Комиссар Гришин приказал мне обязательно выступить и призвать бойцов к стойкости и бесстрашию. Ни шагу назад! И если уж суждено погибнуть, так только от пули врага. Тот августовский день был солнечный и жаркий. Представитель полка, мужчина средних лет с тремя шпалами на петлицах, четко, с выражением зачитал приказ Сталина № 227. Я стоял рядом с подполковником и смотрел на своих пулеметчиков. Лица у всех серьезные, внимательные. И вот приказ прочитан, слово для выступления предоставляют мне. Не помню, когда еще я был таким собранным и сосредоточенным. Слова, казалось, сами слетали с языка. Я говорил о Родине, над которой нависла смертельная опасность. А кто может ее сейчас спасти? Только мы. Мы, защитники Родины, будем верны ей до конца! Смерть на поле боя во все времена была почетной. Так будем же стойкими! Ни шагу начал! Умрем, но не отступим! Противник не так уж силен, как порой кажется. Били же немца под Ельней! Били под Москвой! Будем бить его и здесь, на тульской земле. А назад ни на шаг не отступим! Наша задача – только вперед! Вперед, на разгром врага! – этим призывом я закончил свое выступление. Оно было не бог весть каким новым по содержанию, но, что называется, от души.

После выступления я собрался было вести пулеметчиков к их огневым точкам. Но подполковник положил мне руку на плечо и скачал:

– Они дойдут и без вас. А вы останьтесь здесь. Так же горячо выступите и перед другими группами.

– Есть! – ответил я.

И едва мои пулеметчики скрылись из глаз, как в балку спустилась новая группа бойцов. И все повторилось сначала: подполковник зачитал приказ, затем предоставил слово мне. И так весь день, пока в балке не побывали все бойцы. Сталинский приказ был доведен до каждого.

После, когда я вернулся в свою роту, командир взвода сержант Кузнецов и говорит мне:

– Ну, политрук, теперь, можно считать, наша возьмет! Отступать нельзя, наши пристрелят. Уж если погибать, то лучше, как ты сказал, от немецкой пули. А еще лучше вовсе не погибать, идти вперед. Смелого пуля боится, смелого штык не берет, как поется в одной песне.


* * *

…Исполнилось ровно три месяца, как я безвылазно на передовой, рядом со своими пулеметчиками. И все время в земле: то в нашем сыром и грязном погребе, то в красноармейских окопах и траншеях. Командирская форма моя настолько пропиталась потом и грязью, настолько залубенела, что едва не ломается на сгибах. Да разве только у одного меня так – у всех. А тут еще вошь окаянная накинулась. Днем, когда двигаешься, эти паразиты вроде затихают. Но стоит только присесть, а особенно прилечь, как они тут же набрасываются на тебя со всей яростью, как цепные собаки. Все тело горит, как от крапивы. До сих пор помнятся стихи, напечатанные в одном агитплакате той поры:

На страницу:
10 из 17