Полная версия
Корабль отплывает в полночь
Пока я пребывал в нерешительности, губы чуть приоткрылись, оставаясь столь же напряженными. Он заговорил, и опять впечатление разделяющего нас огромного расстояния оказалось таким сильным, что я невольно оглянулся на пыльное мерцающее окно. Потом меня охватила дрожь.
– Кольчатая тварь ползет на тринадцатый квадрат владений зеленого правителя.
Вот что он сказал – но каким голосом, я могу передать лишь очень приблизительно.
Непостижимая удаленность лишила этот голос всей звучности и богатства оттенков, так что был он пустым, плоским, слабым и траурно-жутковатым, как звучат иногда голоса в открытом поле, или с высокой крыши, или когда барахлит телефон. Возникло чувство, будто я жертва мрачноватого розыгрыша, но все же я представлял, что суть чревовещания заключается скорее в умении говорить, не шевеля губами, и ловком внушении, нежели в каком-то действительно убедительном изменении самого голоса. Против воли в голове у меня возникло видение безграничного пространства, заполненного тьмой. Казалось, меня выносит куда-то ввысь из окружающего мира, так что Манхэттен пролег подо мной, словно черный несимметричный наконечник стрелы, обведенный свинцовыми водами, и начал проваливаться со все увеличивающейся быстротой, пока и Земля, и Солнце, и звезды, и галактики не исчезли и я не оказался за пределами Вселенной. Вот до какой степени потряс меня голос Морленда.
Не знаю, долго ли еще я простоял, дожидаясь, когда он заговорит опять, среди плавающих, но не затрагивающих меня шумов Манхэттена и вспышек электрической вывески, мигающей с неуклонной размеренностью тиканья часов. Я мог думать только об игре, которая шла в этот момент, и гадать, сделал ли уже противник ответный ход и в чью пользу складывается партия. По лицу Морленда ничего прочесть было нельзя, оно оставалось напряженно-сосредоточенным. В течение нескольких мгновений – или минут, – пока я стоял там, я безоговорочно поверил в реальность описанной мне игры. Я будто сам каким-то образом спал и видел сон и был не в силах поставить эту веру под сомнение или разрушить сковавшие меня чары.
Когда наконец его губы слегка раздвинулись и я вновь испытал то невероятное, сверхъестественное чувство, будто нас разделяет огромная даль, – слова на сей раз были: «Рогатая тварь прыгает через кривую башню, вызов стрелку», – мой страх вдруг вырвался за какие-то неведомые рамки, в которых был заперт доселе, и я шарахнулся к двери.
А затем произошло то, что стало в косвенном смысле наистраннейшей частью всего эпизода. За время, которое мне потребовалось, чтобы дойти по коридору до своей комнаты, бо́льшая часть страха и впечатления полнейшей оторванности от мира, всецело завладевших мной, пока я смотрел на лицо Морленда, испарились столь быстро, что я даже забыл на какое-то время, насколько сильными они были. Не знаю, почему это случилось. Возможно, потому, что жутковатое царство сновидений Морленда слишком уж гротескно отличалось от чего-либо в реальном мире. Какой бы ни была причина, к тому моменту, как я открыл дверь своей комнаты, я уже думал: «Нет, в таких кошмарах есть явно что-то нездоровое. Наверное, ему надо все-таки сходить к психиатру. Как бы то ни было, это всего лишь сон» и так далее. Я чувствовал сильную усталость и отупение. Очень скоро я провалился в забытье.
Но некая тень исчезнувших эмоций, должно быть, все-таки застряла где-то глубоко в голове, поскольку на следующее утро я проснулся в страхе, что с Морлендом что-то случилось. Поспешно одевшись, я постучался к нему в дверь, но обнаружил, что комната пуста, а простыни все еще смяты. Я расспросил хозяйку, и она сказала, что он ушел без десяти девять, как обычно. Этот простой и ясный ответ все же не избавил меня от смутного беспокойства. Но поскольку поиски работы завели меня в тот день как раз в район пассажа, появился вполне обоснованный предлог туда заглянуть. Морленд флегматично передвигал фигуры на пару с каким-то рассеянным, взъерошенным малым славянского типа, отвлекаясь время от времени на пару шашечных блиц-партий на стороне. Удовлетворенный этим зрелищем, я не стал его отвлекать и удалился.
Тем вечером у нас состоялся длинный разговор про сновидения вообще, и я не без удивления обнаружил, что Морленд в этом вопросе очень неплохо начитан и по-научному осторожен в оценках. К некоторой моей досаде, именно я навел разговор на такие сомнительные темы, как ясновидение, телепатия и вероятность странных растяжений и прочих искривлений времени и пространства в состоянии сна. Какая-то дурацкая скрытность не позволила мне признаться, что вчера ночью я сунул нос к нему в комнату, но вскоре он и сам сообщил, что просмотрел очередную серию обычного сна. Теперь, уже поделившись испытанным, он вроде склонялся к более философской оценке происходящего. Вместе мы поразмыслили над возможными дневными источниками его сна. Когда наконец пожелали друг другу спокойной ночи, было уже далеко за полночь.
Вышел я от него с легким чувством разочарования – некой смутной неудовлетворенности. Наверное, страх, который я испытал прошлой ночью и потом почти забыл, упорно продолжал грызть меня откуда-то глубоко изнутри.
А следующим вечером все повторилось опять. Предположив, что Морленда уже порядком утомили разговоры про сновидения, я подбил его на партию в шахматы. Но посреди игры он вдруг поставил на место фигуру, которой собрался сделать ход, и проговорил:
– Знаете, а этот чертов сон становится все более утомительным.
Выяснилось, что его противник наконец развязал давно грозившее наступление и сон стал превращаться в некое подобие настоящего кошмара.
– Это почти как в шахматах, – пояснил он. – Вы играете в полной уверенности, что позиция у вас крепкая и партия движется в нужном направлении. Все ходы противника вам давно известны. Вы кажетесь себе провидцем. И вдруг он делает совершенно неожиданный атакующий ход. На мгновение вам кажется, что это просто глупость, грубая ошибка с его стороны. Потом присматриваетесь и осознаете: вы что-то полностью проглядели и атака самая настоящая. И тут вас прошибает холодный пот.
Конечно, в этом сне я и так постоянно испытываю страх, волнение и чувство огромной ответственности. Но мои фигуры всегда были стеной, которая надежно меня защищала. А теперь я вижу в этой стене одни трещины. И пробита она может быть в любом из сотни слабых мест. Как только одна из противостоящих фигур начинает трястись и качаться, я гадаю, не случится ли так, что, когда ход будет сделан, в голове у меня вдруг вспыхнет единственная и неизбежная комбинация ходов, ведущая к моему поражению. Вчера ночью показалось, что я действительно вижу такой ход, и ужас был настолько силен, что в один миг я словно провалился сквозь миллионы миль пустоты. И все же прямо в этот момент пробуждения я понял, что моя позиция, хоть и опасная, пока остается прочной. Это было так ясно и четко, что я чуть было не перенес в свое дневное сознание и ответ почему, но тут из причинной цепочки выпало сразу несколько звеньев, словно мой бодрствующий разум оказался не так велик, чтобы удержать их все сразу.
Морленд сообщил, что фиксация на «стрелке» причиняет ему все большее беспокойство. Тот наполнял его неким особенным ужасом, несколько иным по окраске, но, пожалуй, даже еще более высокого уровня, чем тот, что порождался сном в целом, – каким-то сумасшедшим, болезненным ужасом, который отличали сильнейшее чувство гадливости, перекручивающее нервы раздражение и безрассудные порывы наложить на себя руки.
– Не могу избавиться от чувства, – сказал он, – что эта тварь в какой-то нечестной, коварной манере и станет причиной моего поражения.
Мне он показался очень усталым, хотя лицо было того непроницаемого, натянутого склада, что не всегда с готовностью демонстрирует признаки утомления, и я серьезно обеспокоился за его физическое и нервное состояние. Я предложил ему проконсультироваться с врачом (не хотелось употреблять слова вроде «психоаналитик» или «психиатр») и высказал предположение, что отчасти может помочь снотворное.
– Но в более глубоком сне сновидения нередко бывают даже еще ярче и реалистичней, – возразил он с саркастической улыбкой. – Нет уж, лучше буду играть по-старому.
Я не без радости подметил, что он по-прежнему рассматривает свой сон как некий интересный временный психологический феномен. (На том, в качестве чего еще он мог этот сон рассматривать, я предпочел не останавливаться.) Даже признавая исключительную напряженность своих эмоций, Морленд всегда подавал свои высказывания в эдаком шутливом ключе. Раз он сравнил свои сны с манией преследования параноика и вскольз заметил, не пора ли ему удалиться в сумасшедший дом.
– Там я смогу окончательно забыть про пассаж и все мое время посвятить игре, – добавил он и резко рассмеялся, заметив, что я начинаю размышлять, не вложен ли в эти слова серьезный смысл.
Но некую часть моего сознания не убедили подобные заверения, и когда позже моя комната погрузилась во тьму, воображение продолжало рисовать вселенную в виде огромной арены, где всякому живому существу суждено быть втянутым в заранее проигранную игру на сообразительность против некоего демонического разума, и как бы долго ни тянулась эта игра, похожая на игру кошки с мышью, ее исход всегда известен заранее – или почти всегда, потому что каким-то чудом этот разум может и проиграть. Я поймал себя на том, что сравниваю его кое с кем из шахматистов, которые, если вдруг не способны победить противника мастерством, все равно добиваются успеха – за счет одного только поведения за доской, призванного вызвать у противника раздражение и лишить его ясности мысли.
Подобный настрой внес определенную окраску и в мои собственные неясные сновидения; не отпускал он и на следующий день. Шатаясь по улицам, я чувствовал, как меня переполняет беспокойство, и ощущал нервную натянутость и страдание в каждом промелькнувшем передо мною лице. Я словно впервые обрел способность заглянуть за маску, которую носит каждый человек, особенно в переполненном городе, и увидеть, что скрывается за ней: самовлюбленная ранимость, затаенное раздражение, страстное упрямство, крушение надежд – и над всем этим тревога, слишком трудноопределимая и чего-то недосчитывающая, чтоб именоваться страхом, но тем не менее заражающая каждую мысль и действие и делающая самые обыденные вещи пугающими. И мне казалось, что социальных, экономических, психологических факторов, даже смерти и войны недостаточно, чтобы объяснить подобное беспокойство, и что это и впрямь порождение чего-то сомнительного и опасного в самом строении вселенной.
Вечером я опять забрел в пассаж. Здесь я тоже ощутил некие перемены, ибо рассеянность Морленда была уже не той расчетливой скукой, с которой я был знаком, а усталость шокирующе бросалась в глаза. Один из трех его противников, беспокойно поерзав на стуле, напомнил, что давно сделал ход, и Морленд так вздернул голову, будто очнулся от дремы. Он немедленно походил в ответ и сразу потерял ферзя, угодив в ловушку, которая была очевидна даже мне. Немного позже он проиграл еще одну партию в результате не менее элементарного промаха. Хозяин пассажа, крупный, раскормленный тип, вперевалку подошел и с бесстрастным выражением на мясистой физиономии остановился за спиной у Морленда, словно изучая позицию последней игры. Морленд сдал и эту.
– Кто победил? – спросил хозяин.
Морленд указал на противника. Хозяин неопределенно хмыкнул и отошел.
Больше играть никто не сел. Пассаж должен был вот-вот закрыться. Я точно не знал, заметил ли меня Морленд, но через некоторое время он встал, кивнул мне и взял шляпу и пальто. Мы направились к себе в меблированные комнаты. Путь был не близкий. По дороге Морленд едва произнес пару слов, а мое ощущение нездорового проникновения в окружающий мир тоже держало меня в молчании. Он, как и обычно, шагал длинными, чуть скованными шагами, сунув руки в карманы, глубоко нахлобучив шляпу и хмуро уставившись на тротуар футах в десяти впереди.
Когда мы вошли в комнату, он сел, не снимая пальто, и произнес:
– Ну конечно, это я из-за сна проиграл три партии. Когда я сегодня проснулся, он был до ужаса четким, и я почти вспомнил точную позицию и все правила. Я тут начал рисовать схему…
Он указал на обрывок оберточной бумаги на столе. Торопливые пересекающиеся линии, в спешке не доведенные до конца, изображали нечто вроде угла неопределенно большей сетки. Там было около пятисот клеток. На некоторых имелись значки и названия фигур, а отходящие от них стрелки показывали направления ходов.
– Добрался только досюда, уже начинаю забывать, – проговорил он устало, глядя в пол. – Но я по-прежнему очень близко. Это как математическая головоломка, которую ты почти разгадал. Части доски мелькали у меня в голове весь день; казалось, одно небольшое усилие – и удастся ухватить все целиком. И все же не удалось. – Его голос изменился. – Понимаете, я на пороге поражения. Это все та фигура, которую я прозвал стрелком. Ночью никак не мог сосредоточиться на доске – стрелок словно заслонял все остальные фигуры. И что хуже всего, он на самом острие неприятельской атаки. Я просто жажду взять его. Но нельзя, ведь это еще и некое орудие, приманка в стратегической ловушке, заложенной противником. Если я возьму стрелка, то неминуемо откроюсь и партия будет проиграна. Так что приходится смотреть, как он подкрадывается все ближе – у него довольно уродливый скачущий ход с двумя изломами, – и не забывать, что мой единственный шанс – это сидеть тихо, пока противник не перехитрит самого себя и я не получу шанса контратаковать. Но этого не будет. Очень скоро, возможно даже сегодня ночью, нервы не выдержат, и я возьму стрелка.
Я с огромным интересом изучал схему и вполуха слушал все остальное – в том числе и подробное описание наружности стрелка: голова как бы из пяти долек… голова, почти скрытая капюшоном… какие-то придатки, с четырьмя суставами каждый, выглядывающие из-под мантии… некое восьмизубое оружие с колесиками и рычагами и какие-то пузырьки, будто бы для яда… поза, наводящая на мысль, что фигура целится из этого оружия… все причудливо вырезано из какого-то глянцевитого красного камня с фиолетовым отливом… выражение жестокой, сверхъестественной злобы…
Тут все мое внимание сфокусировалось на схеме, и меня пробрала дрожь, поскольку я узнал два знакомых названия, которые Морленд никогда не упоминал при мне днем, – «кольчатая тварь» и «зеленый правитель».
Ни секунды не колеблясь, я рассказал, как три ночи назад слышал его разговоры во сне и как точно совпадают с названиями на схеме странные слова, которые он тогда произносил. Все это я выложил с прямо-таки мелодраматической поспешностью. Открытие надписей на схеме, само по себе не особо поразительное, потому, наверное, произвело на меня столь сильное впечатление, что до той поры я успел забыть или загнать куда-то вглубь сильный страх, который испытал, наблюдая за спящим Морлендом.
Однако, не успев еще закончить, я заметил в его лице растущее беспокойство и внезапно осознал, что эти мои признания и открытия могут подействовать на него далеко не лучшим образом. Так что я решил умолчать о поразившей меня особенности его голоса – впечатлении разделявшего нас огромного расстояния – и о страхе, который он у меня вызвал.
Даже при этом было совершенно очевидно, что Морленд испытал жесточайший шок. Казалось, он пребывал на грани серьезного нервного срыва, когда стремительно метался взад-вперед и бросал совершенно сумасшедшие замечания, вновь и вновь возвращаясь к дьявольской убедительности сна – которую мое откровение, похоже, еще больше усилило, – и наконец разразился невнятными просьбами о помощи.
Эти просьбы произвели на меня немедленный эффект, заставив позабыть любые дикие рассуждения о себе самом. Думать теперь я мог только о том, как помочь Морленду, и происходящее опять представлялось мне проблемой, которую разумней перепоручить психиатру. Наши роли переменились. Я был уже не благоговеющим слушателем, а надежным и рассудительным другом, к которому Морленд обратился за советом. Это более всего придало мне чувство уверенности и сделало мои предыдущие размышления детскими и нездоровыми. Я ругательски ругал себя за то, что потворствовал игре его обманчивого воображения, и теперь делал все возможное, чтобы исправить эту ошибку.
Через некоторое время мои повторяющиеся доводы вроде возымели определенный успех. Морленд успокоился, и наша беседа опять стала более-менее разумной и двусторонней, хотя он то и дело продолжал интересоваться моим мнением относительно того или иного момента, не дававшего ему покоя. Мне впервые открылось, до какой степени серьезно воспринимает мой друг этот сон. Во время своих одиноких тягостных размышлений, рассказывал мне Морленд, он иногда приходил к убеждению, что, когда он спит, его разум оставляет тело и уносится сквозь немереные дали в некое межвселенское царство, где и играется партия. Возникала иллюзия, говорил он, опасного приближения к сокровеннейшим тайнам вселенной и к открытию того, что среди них одна гниль, зло и насмешка. Временами дикий страх вызывало предположение, что когда-нибудь этот переход между его разумом и царством игры «распахнется», по его словам, до такой степени, что и его тело «будет высосано из нашего мира вместе с разумом». Убежденность в том, что проигрыш в игре обрекает на какую-то ужасную участь весь мир, в последние дни только окрепла. Он провел пугающие параллели между ходом игры и ходом войны и уже начинал верить, что итог войны – хоть и вовсе не обязательно победа одной из сторон – зависит исключительно от конечного результата партии.
Иногда это становилось настолько сильным, что единственное облегчение давала мысль: что бы ни случилось, ему нипочем не убедить других в реальности своего сна. Этот сон всегда будут рассматривать как проявление сумасшествия или плод больного воображения. Не важно, насколько живой и яркий он для самого Морленда, – тому в жизни не представить твердых, объективных доказательств.
– Как и сейчас, – добавил он. – Вы ведь видели, что я сплю, правда? На этой самой койке. Слышали, как я разговариваю во сне? Разговариваю про игру. И вы нисколько не сомневаетесь, что это всего лишь сон, верно? Вам ведь ничего другого и в голову не приходит?
Не знаю, почему эти последние довольно двусмысленные вопросы должны были произвести на меня такой увещевающий эффект – притом что каких-то три ночи назад я содрогался от ужаса, заслышав доносящийся невесть откуда голос Морленда. Но они это сделали. Они как бы стали печатью на договоре между нами – относительно того, что сон был просто сном и ничего другого не значил. У меня возникло какое-то приподнято-самодовольное чувство – словно у врача, вытащившего пациента из опасного кризиса. С Морлендом я говорил тоном, который сейчас назвал бы напыщенно-сочувственным, и не замечал, с какой унылой покорностью кивает он в ответ на мои поучения.
Я даже убедил его посетить ночную забегаловку по соседству, как будто – прости меня, Господи! – желал отпраздновать собственную победу над его сном. Пока мы сидели у грязноватой стойки, покуривая сигареты и потягивая обжигающий кофе, я заметил, что он вновь обрел способность улыбаться, что лишь прибавило мне самодовольства. Я был слеп к той предельной подавленности и смиренной безнадежности, что скрывались за этими улыбками. Когда я распрощался с ним на пороге его жилища, он вдруг порывисто схватил меня за руку и проговорил:
– Хочу сказать одно: я действительно очень благодарен за то, что вы меня вытащили из этого болота.
Я отмахнулся.
– Нет-нет, не спорьте, – продолжил он. – Это и в самом деле очень важно. Ну ладно, все равно спасибо!
Уходя, я казался себе чуть ли не благодетелем. Не возникло никаких мрачных предчувствий. Я только размышлял, в этаком весьма философском плане, о том, сколь диковинные формы могут принимать страх и беспокойство в условиях нашей безнадежно запутавшейся цивилизации.
На следующее утро, едва одевшись, я бодро постучал в его дверь и машинально толкнул ее, не дожидаясь ответа. На мгновение меня ослепил солнечный свет, льющийся сквозь пыльное стекло.
А потом я увидел это, и все остальное отступило на задний план.
Оно лежало на смятой простыне, почти скрытое складкой одеяла, – штука дюймов десяти в вышину, твердая, как статуэтка, и столь же бесспорно реальная. Но с первого же взгляда я понял, что ее форма не имеет никакого отношения к какому-либо земному существу. Этот факт был бы совершенно очевиден не только профану в искусстве, но и специалисту. Также я понял, что красное с фиолетовым отливом вещество, из которого она была вырезана или отлита, отсутствует в классификации земных минералов и металлов. Наличествовала каждая деталь. Голова, как бы из пяти долек, почти скрытая капюшоном. Какие-то придатки, с четырьмя суставами каждый, выглядывающие из-под мантии. Восьмизубое оружие с колесиками и рычагами. Пузырьки, как будто для яда. Поза, наводящая на мысль, что фигурка целится из этого оружия. Выражение жестокой, сверхъестественной злобы.
Вне всяких сомнений, это была та самая вещица, которая снилась Морленду. Вещица, которая ужасала и завораживала его, как теперь ужасала и завораживала меня, которая невыносимо терзала его нервы, как теперь начинала терзать нервы мне. Вещица, служившая острием неприятельского наступления и приманкой, взятие которой – а теперь было совершенно очевидно, что она взята, – означало почти неминуемый проигрыш. Вещица, которую каким-то непостижимым образом забросило сюда сквозь необозримые пространства из царства безумия, правящего вселенной.
Вне всяких сомнений, это и был стрелок.
Едва сознавая, что движет мной, помимо страха, и какая у меня цель, я бросился прочь из комнаты. Потом сообразил, что должен разыскать Морленда. Вроде никто не видел, как он выходил из дому.
Я искал его весь день. В пассаже, шахматных клубах, библиотеках.
Был уже вечер, когда я вернулся и заставил себя войти в его комнату. Фигурки там уже не было. Никто во всем доме не признался, что хоть что-то про нее знает, – а я спросил почти всех его обитателей, – хотя некоторые отрицания показались мне чересчур уж возмущенными. Это навело на мысль, что стрелок, несомненно обладающий материальной ценностью, уже нашел дорогу в руки какого-нибудь богатого и эксцентричного коллекционера. В прошлом и другие мелкие предметы ускользали отсюда подобным маршрутом.
Или же сам Морленд незаметно вернулся и забрал стрелка с собой.
Но я был уверен, что фигуру сделали не на Земле.
И хотя есть вполне серьезные причины опасаться противного, у меня есть ощущение, что где-то – в дешевом пансионе, или меблированных комнатах, или сумасшедшем доме – Альберт Морленд, если игра еще не закончена и час расплаты не пробил, все еще доигрывает эту невероятную партию, ставка в которой слишком чудовищна, чтобы человек сумел ее осознать.
Зачарованный лес[9]
Темнота была терпкой, как листья фомальгаутской аа, едкой, как ригелианский лесной пожар, и все еще слабо подрагивала, как танцующие дома Диких. Ее наполняло низкое сердитое жужжание, так похожее на гул растревоженного улья земных пчел.
Коротко и натужно взревели механизмы. Овальный люк открылся в темноту. Внутрь просочился мягкий зеленоватый свет, а вместе с ним неповторимый, приправленный травяной горечью аромат новой планеты.
Зеленоватый оттенок свету придавали не то колючие ветви, не то корни, перегородившие отверстие люка. После утомительной монотонности подпространства ком подкатывал к горлу при виде переплетенных, толстых, как человеческое запястье, побегов.
Человеческая рука протянулась из темноты к зеленому барьеру. Тонкие, как пальцы, прозрачные шипы задрожали, слегка изогнулись, а затем рванулись вперед… но продвинулись лишь на волосок, потому что рука тут же остановилась.
Она не убралась, просто зависла у самого острия шипа – наслаждение опасностью. Резкий беззаботный смех отпечатался в обиженно загудевшей темноте.
«Нужно очистить выход от этих чертовых зеленых кинжалов, – подумал Элвин. – Впрочем, хорошо, что они вообще здесь есть. Возможно, этот колючий лес и стал той соломинкой, которая спасла катер… или, по крайней мере, меня».
И тут Элвин замер. Гудение за его спиной оформилось в неправильную английскую речь, искаженную за столетия, но, в сущности, оставшуюся прежней.
– Ты летишь быстро, Элвин.
– Быстрее любого из ваших охотников, – негромко согласился Элвин, даже не оглянувшись, и добавил: – «ВСС» означает «выше скорости света».
– Ты летишь далеко, Элвин. Десятки световых лет, – продолжил искаженный голос.
– Двадцатки, – поправил Элвин.
– И все-таки я говорю с тобой, Элвин.
– Но ты не знаешь, где я. Я прошел через слепую зону глубоко в подпространстве. Ваше ВСС-радио не могло меня засечь. Ты кричишь в бесконечность, Федрис.
– Элвин, ты можешь лететь сколь угодно быстро и далеко, – продолжил искаженный голос, – но в конце концов где-нибудь сядешь, и мы отыщем тебя.