bannerbanner
Пение птиц в положении лёжа
Пение птиц в положении лёжаполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 19

Лёня неожиданно улыбается синими губами.

–Да он, блин, прикидывается! Ну его в баню! Давай уберём с дороги, чтобы не мешался под ногами!

Лёня спит у меня в углу три дня, на устах его витает синяя счастливая улыбка.

Через месяц перепланировка сделана. Совершенно бесплатно. И сколько кайфа было!

ПОЗОЛОЧЕННАЯ СЕТЬ ГАМАКА

Позолоченная сеть гамака, заплутавшая в нестарых, но корявых, покрытых голубоватой плесенью, яблонях. Расплавленное солнце, сверлящее дыры во тьме листвы. Покорные соблазнители – яблоки, глазком вниз. Светящиеся точки насекомых, оживляющих летний воздух. На подоконнике лежит труп крылатого муравья. Он на боку, лапы вытянуты, но усики расставлены твёрдо. Грушевидная головка, хоботком вниз, ни о чём уже не думает. Вместо неё думаю я. Нам равно хорошо было бы здесь…

ЕЩЁ О ПРИЯТНОМ

Приятно, когда ты дружишь с женщиной, у которой милый муж, с которым можно задушевно пообщаться, нестрогих правил, и который с тобой не переспал. Даже если общались с ним за кулисами от жены. Ничем не омрачённая дружба с семьёй – что может быть приятней.

ЕЩЁ ОБ УЖАСНОМ

Ужасно внезапно попасть на вечеринку к одноклассникам, большинство из которых не видела лет пятнадцать. При ярком искусственном освещении. В трезвом виде.

Это шок, который трудно пережить. Ужасный удар времени по лицу, по талии и ниже пояса. Время, прошедшееся жестоким утюгом по цепочке людей, ничем не связанных особо, кроме, разве что, даты в паспорте. Некая прихоть судьбы, бросившая в одну пригоршню кучку попавшихся ей под руку детей, вынужденных всю жизнь потом быть свидетелями, зеркалами друг другу и соперниками по бегу на дистанцию, длиною в жизнь. Слипшиеся зачем-то навсегда, без всякой любви и симпатии в начале, в середине и в конце. Носители медицинской тайны.

Ещё ужасней по прихоти судьбы и собственному слабоволию (а может, наоборот, от избытка крепкой воли, сумевшей превозмочь поверхностное, а может, и истинное «не хочу») – попасть в школу, в которой не был счастлив ни минуты и, уходя из которой после официальных церемоний, думала, что расстаёшься навсегда.

С любопытством и содроганием переступить нелюбимый порог, с содроганием и ужасом ожидать возможной встречи с нелюбимыми учителями. Нет, не то чтобы они обижали тебя, но были где-то за гранью твоего существования. Нет, не то чтобы тебя обуревала злорадная жажда узнать о них, как об умерших. Хотя, узнав о недавней кончине одного из них, оказавшейся, как выяснилось впоследствии, мнимой, вздыхаешь с невольным облегчением (боже, что за жизнь такая, что ни смерть, ни жизнь другого не радуют тебя).

Я с отвращением и любопытством оглядывала, как будто впервые, огромные сводчатые потолки, загнутые кишкообразные коридоры, раскрашенные убогой мармеладкой – зелёный низ, белый верх, с поблёскивающим сахарком ламп. Я ничего не помнила. Удивительно – ни-че-го! А ведь мне было 15-16 лет тогда, и бывала я в этих стенах каждый день. Память вытолкнула все подробности, оставив общее ощущение гнетущей тоски и напряжённой скуки. Что-то проклюнулось в вялых мозгах лишь при попадании в наиболее часто посещаемый класс физики. Чем же занята я была в те годы, что почти ничего извне не запало в мою память? Сексуальное созревание и пристальное всматривание внутрь себя? Одноклассников, я, впрочем, всех помнила… Атомы и пустота… Я и люди вокруг. Всё остальное – ничего не значащая, хотя удивительно мерзкая и тоскливая декорация. Достоевский был прав.

РАЗМЫШЛЕНИЕ О ПЕЙЗАЖЕ

Я смотрю на эту Вуоксу странного такого радостного цвета, это тёмное, томное голубое, коричневые тени волн, это небо, такое безобразно нагло торжествующее – нет, не мужик, напрасно торжествуя, на дровнях обновлял свой путь, – это небо напрасно торжествует, голубое до визга, в красных брызгах несъеденной рябины на деревьях. Январское солнце купается низко в Вуоксе, птицы какие-то купаются в Вуоксе и всё время норовят пролететь мимо солнечной огненной кляксы, и плюхнуться возле солнечной огненной кляксы – какие-то странные зимующие гуси, жилистые и страшно морозостойкие, плавающие в дымящейся от мороза воде – выродки какие-то, йоги птичьи, зимородки, все сами как из огня – столько в них дюжести, так энергично они преодолевают запредельный холод, в котором всё цепенеет – всё цепенеет, но не они, они только сатанеют и обэнергиваются, будто внутри них ток и кипяток, преодолевающий зябь. Я смотрю и цепенею от красоты, от этих розоватых облачков, сосен, заснеженных сахарно. Меня уже нет. Я отдалась. Пейзаж, материя вязкая, засосала меня и похитила. Так бы и сидела, вмораживаясь в обломки снежинок.

Странная я какая-то с детства. У меня есть болезнь такая, отклонение от нормы – пейзаж для меня как музыка. Как у композитора откуда-то из пространства что-то прёт, смена мажоров и миноров, сплетения и расхождения мелодий, стакатто и легатто всякие, дребезжание ударных и глубокий обморок арфы, – так и меня прёт от пейзажа. Каждое передвижение больно бьёт по нервам. Один шаг – и минор затушёванного тенями леса, другой шаг – безумный кайф солнечной поляны. А эта лепка сугробов, рябины свежевыпавшего снега! Эта мёртвая, внечеловеческая красота завораживает и похищает. На хрен люди…

Я думаю, откуда, откуда в русской советской литературе такие великолепные природоведы? Ведь нигде такого не встретишь. Никто из писателей других стран так смачно не описывает какие-нибудь рефлезии под дождём и баобабы при луне, или пургу из перелетающих фламинго… Никто не сравнится с Паустовским, или Бианки, или Пришвиным, или Сладковым. Их ненавижу я. Ненавижу чувственные пейзажи. Ненавижу мастеров зимнего пейзажа, мастеров-маринистов, Рылова, Крылова, Куинджи, Лидию Бродскую и Левитана-праотца, всех ненавижу. Их засосала материя. Их прельстило мёртвое. Они погрязли в бесконечной этой прелести. А ведь люди кругом.

Легко любить пейзаж. Любить пейзаж – это низший вид любви. Художники с их любовью к видимому – ставленники низших бесов.

Легко понять пейзажистов, выпивших природную жисть до дна в эпоху Сталина. Повернуться задом к социальным ужасам, лицом к природе, зарыться в её пышные сиськи лицом. Ма-мма! Ма-мма! И ничего и никого не видеть, ничего и никого не слышать, кроме шелеста губ Природы. Да. Приятно. Но немужественно как-то.

Нет, не буду любить пейзаж!

СБОРЫ В РАЙСОБЕС

Соседка Антонина собралась в райсобес. Леди с интеллектуальными и артистическими способностями, намного превосходящими способности многих окружающих, тем не менее совершенно не способна к добыванию денег в плотных весёлых объятиях трудового коллектива. Какая-то прореха в социализации сквозит. То ли у неё, то ли у социализации, к которой следует приобщаться члену общества. Единственный её источник доходов – это сбор справок, подтверждение инвалидности, вопль о малообеспеченности, и всё из того же ряда. Собес- «содействие бесу социализма» – такая у меня расшифровка этого слова.

Антонина крутится перед зеркалом, которое висит в тёмной прихожей: «Подожди, я сейчас. Только оденусь. Вместе пойдём. Нам по пути до метро». – «Ну ладно, подожду», – соглашаюсь я опрометчиво. Жара. Июль.

Антонина убегает в угловую комнатку, через минуту выходит с ворохом одежд в руках – сама в трусах, без лифчика. Белая, как пожилая русалка. Тело как у осетрины. Свежее, упругое, чуть желтоватое от нежного жира. Спина и бока в складочку. Ноги- как у жирненькой пионерки лет 15, уже вступившей в половую зрелость. Антонина опять исчезает.

Выбегает в одном облике – длинной плиссированной юбке из шёлка: «Нет, что-то бабское. Слишком солидно». Выбегает в зелёных брючках цвета тропикано: «Жарко будет. Не то».

Выскакивает в коротеньком приталенном платье выше колен: «Ну как? Хорошо?» Я смотрю изумлённо. Голубые глаза её широко распахнуты – наивно так, мило. Стрелки накрашенных ресниц цветочно загнуты. Солнечные волосы так прекрасно гармонируют с белой свежей кожей, чуть розовой. Возраст и жировые складочки куда-то исчезают, шёлковое платьице озорной девчонки, еле сдерживающее напряжение в боках, кажется вполне уместным. Почему бы нет? Так мило! Так задорно! Озорная бабчонка в коротенькой юбчонке!

Антонина что-то замечает в моих глазах: «Нет, не то! Слишком коротко. Всё-таки в собес иду…»

Выбегает через минуту в чём-то новом, ещё не продемонстрированном. Комбинезон, переходящий плавно в комбидресс. Короткие шорты, розовые, с очаровательными бабочками – к ним сверху пришита футболка в обтяжку, с треугольным глубоким вырезом на спине, зелёная, с цветочками. Символ лета! Боже, как ей идут эти нежные сочетания и оттенки! Она просит помочь её застегнуть молнию – от копчика до выреза на спине. Я с радостью подбегаю. С ужасом смотрю на предстоящую мне задачу. Комбинезончик явно не по размеру. Кажется – белую капроновую молнию не застегнуть ни за что. Не выдержит напора. Сломается ещё в начале пути. Антонина настойчиво требует: «Застёгивай!» – «Застегну-то застегну, – говорю я, вся вспотевшая от напряжения, стягивая её бока изо всех сил, даже чуть ли не нажимая коленом ей на зад, чтобы сбавить напряжение телес под молнией, – застегну-то застегну, а вдруг на улице разойдётся! Или, ещё хуже, – прямо в собесе!». – «Ничего, не разойдётся. Я в нём уже выходила. Сдавливай сильнее».

Наконец молния побеждена. Её приоткрытая в улыбчивом оскале пасть сомкнута. «Ну как?» – спрашивает экипированная красавица, отбежав на пару шагов назад, чтобы было видно её всю, с ног до головы.

Жирная девочка лет пятидесяти смотрит на меня широко распахнутыми голубыми глазами. Шорты чуть колеблются, подобно крыльям бабочек, над белыми пухлыми коленями. Такие же бабочки порхают вокруг плеч. Всё остальное плотно облегает сардельку тела. Попа сильно обтянута, между ногами – из-за обтянутости – видны все складочки и ложбинки. Инвалид и ветеран труда (можно догадаться с трёх раз, какого) собралась выпрашивать пособие у чиновницы, строгой дамы примерно её же лет. Лето пришло к вам, грустная осень! Некоторые сомнения одолевают меня, не скрою. Антонина вертится передо мной: «Посмотри вот так. А сбоку? А со спины? Ну как? Ничего? Не слишком ли коротко? Не слишком в обтяжку? Не вызывающе? Нет, ты правду скажи! Как тебе?» Я, в шоке, пристально осматриваю её. Очень мило. Очень. Франция. Лето в Ницце. Очень идёт! Совершенно искренне говорю: «Всё нормально! Можно идти в собес!» – «Нет, ты внимательно посмотри», – настаивает чаровница. Чем внимательнее я смотрю, тем искреннее говорю: «Да! А что? Очень мило. Вполне», ослеплённая и парализованная её артистизмом, сочетанием свежих красок, экстравагантностью, которую может позволить она себе, как по настоящему красивая женщина.

Она уже собирается подбирать сумочку к наряду, успокоенная, но на миг задерживается в прихожей, у зеркала.

Какие-то сомнения появляются у неё, когда она видит свой плотно обтянутый пионерско-пенсионерский зад. Какие-то сомнения.

«Нет, – говорит она. -Что-то не то. Всё-таки в собес иду. Надо посолидней. А то откажут… Наверняка откажут! Что же ты мне не сказала, что что-то не то!» – набрасывается она на меня возмущённо. Я смущена. Чтото происходит с моими глазами. Экстравагантная красавица начинает как бы тускнеть, терять свою соблазнительность и ауру очарования, я вдруг вижу перед собой голую, неприглядную правду – кокетку, влезшую в молодёжный наряд, зачем-то стремящаяся привлечь внимание к своим голым ляжкам и рукам. Интересно, кому это будет интересно в собесе? Может, хочет пенсионера или инвалида привлечь видом своих отцветающих, но ещё аппетитных прелестей? Какую цель преследует она? Кого хочет поиметь – даму чиновницу или посетителей? За кого её примут в собесе – можно догадаться с трёх раз.

Наконец, выходим из дома. Она – в зелёных брюках в полоску и яркой блузке цвета цветущих джунглей. Удивительно хороша. Машины на переходе бибикают нам. Одна притормаживает – в ней нам машут руками пара джентльменов, спешащих на пляж. Один постарше, другой помоложе. Может папа с сыном.

ОБ ОТЛИЧИИ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО И НЕЧЕЛОВЕЧЕСКОГО ЖЕЛАНИЯ

Бывают такие летние ночи, когда всё просит любви, когда сладкий дьявол разлит в воздухе, когда трепещет каждая жилка в теле и каждая жилка в теле ночной природы. Ни ветерка, ни колебания, ни дуновения, но в каждом листике, в каждом расцветшем древесном цветке, в каждой пышно развившейся травяной твари – во всём биение пульса и сока, в каждой птахе, уснувшей в гнезде после бурного горластого дня. Даже кошки не орут детскими своими голосами. Кошкам пристало озвучивать как бы мёртвый, безлистный пейзаж, когда всё спит ещё и не проснулось, лишь дикое преждевременное желание распирает грудь. А в такую вот летнюю ночь прилично петь соловьям – песню созревшего чувства.

В такую ночь несколько перезрелых, распираемых соками дам, вышли во двор покурить. Но чувства их переполняли, и они гоготали и ржали и хихикали, как безумные, как само лето – если бы оно обрело голос и хохотало бы сочным женским хохотом. Возможно, в иные века дамы пропели бы что-нибудь хором, подобающее случаю.

Дамы хохотали абстрактно, в пустоту, но откуда, из какой щели, из какого далёкого далёка, каким сверхчутким ухом услышал их призывный смех кавалер на машине и подрулил в 3 часа ночи в этот дворик, один из сотен в этом микрорайоне? Прямо как самец какой-то бабочки, унюхивающий одну нужную молекулу в кубокилометре насыщенного всякой всячиной воздуха.

Кавалер прилетел, хлопнул дверцей, раздалась сдавленно-страстная мужская нота в женском созвучии. Дамское ржание многократно усилилось при материализации предмета призывного веселья. Но человек иначе устроен, чем бабочка, или цветок, или птичка, или домашние животные. Кавалер кавказской национальности вскоре разрушил задушевную утончённость дамского русского призыва какими-то непотребными действиями.

Раздались дамские матерные возгласы, раздались звуки потасовки грузных разгорячённых тел, взвизги, длинный звук опрыскивания из баллончика, мужской крёхот и придушенный кашель, убегание дамских ног.

Человеческий самец, опрысканный как дурное насекомое, ругался и грозился убить дам. Дамы самца не боялись и угрожали ему ответно из форточек. Сладкая вечеринка закончилась разгромом, грубостью, лишь в природе всё противоположное предаётся совокуплению и любви, в обществе же царит разгул абстрактного, негуманного вожделения, редко обретающего плоть.

О НИЖНЕМ БЕЛЬЕ

Некоторые очень небрежно относятся к своему нижнему белью. И мужчины и женщины. И старые и молодые. Демонстрирующие своё сокровенное противоположному полу и не демонстрирующие его никому, кроме врача или соседа по туалету без перегородок.

Одна знакомая красавица лет двадцати от роду удивила меня как-то своим лифчиком. Он был штопанный-перештопанный. Это было странно – недавно вступившая в жизнь девушка, едва распустившийся бутон – а на груди у него столь быстро одряхлевшее и разваливающееся чудовище, впрочем, со следами былого блеска и красы. Красавица и притаившееся на груди чудовище.

Одна соседка любила носить старомодные трико с начёсом, столь истлевшие, что, когда она их вывешивала на батарею после стирки, они смотрелись совершенно концептуально. Фрейдистский полуистлевший, но заботливо обновляемый лес на самом сущностнопроизводящем месте. Где заблудилась когда-то Алиса.

Бабушка, моя милая деревенская бабушка, дожила до 78 лет. Бельё она до последнего дня своей жизни носила подчёркнуто городское, шёлковые или синтетические комбинации с кружевами, сшитые по фигуре. Дырявого и затёртого не носила никогда.

Она же мне рассказала байку про свою подругу. У неё был сын, который небрежно относился к своему нижнему белью. Трусы носил до того грязные и затёртые, что старушка мать как-то не выдержала, говорит ему: «Борька, чего такие трусы носишь, стыдно ведь!» Он ей отвечает: «А чего стыдиться, чай никто не видит». Она ему: «А вдруг случится чего, в морг попадёшь. Стыдно ведь!» Против этого аргумента возразить нечего.

О СПОСОБАХ УДЕРЖАТЬ МУЖЧИНУ

Соседка Антонина, глядя на меня, исстрадавшуюся, предложила попробовать испытанное средство: «Ты попробуй вот что. Одна моя подруга всё время этим пользовалась. Действует безотказно. Он приходит. А ты моешь пол. Чистоплотная хозяйка. Хорошо моешь. На четвереньках ползаешь с мокрой тряпкой. Залезаешь под все щели. Привстанешь, отожмёшь над ведром – и опять на четвереньки. К нему спиной. В коротком халате. Желательно, дырявом. Надетом на голое тело. Самое главное – без трусов».

О КОЧУЮЩИХ ТРУСАХ

В городе появились кочующие трусы. Началось с того, что после вечера поэзии, когда метро уже не работало и не было денег на такси, мы пошли ночевать к художнице Ирке Васильевой. Это была жуткая коммуналка. Кто-то из соседей настучал. В 4 утра ворвались менты и всех нас, полуголых, весь цвет творческой интеллигенции, выгнали на мороз, на улицу. У всех потерялись во время этой акции какие-то детали гардероба.

У меня пропал сиреневый лифчик. Ну и хрен с ним, пусть менты нюхают всем отделением, если это им нравится. Красивый, в кружавчиках, лифчик. Мы всему городу рассказали о пропавшей детали одежды – ради смеха.

Вот с этого то всё и началось.

Звонит мне художник Г.:

–Слушай, а ты у меня свои трусы не оставляла?

Я удивилась. Как это возможно! Я у него никогда не раздевалась. Два раза кофе пила в углу комнаты за столом.

–Я понимаю, что это невозможно! Но я даже не знаю, что и подумать! Моя мать открывает дверцу шкафа, а оттуда выпадают женские трусики в горошек! Жена от меня давно уехала, и вещей после неё никаких в шкафу не оставалось – сто процентов! Я часто в шкаф лазаю, мой шкаф мною не забыт. И кроме тебя ко мне девушки не заходят. Некому, кроме тебя, трусы было мне в шкаф подкинуть!

–В своём ли ты уме? Ты чего, думаешь, пока ты за чайником на кухню ходил, я трусы сняла и в шкаф к тебе положила? Что за бред! К тому же в горошек у меня никогда не было!

Художник Г. обомлел и сник. Странная, необъяснимая история, которая может снести крышу.

Через неделю звонит рок-певец Р.:

–Слушай, ты трусы у меня не оставляла?

–Да вы чего все, сговорились, что ли? Что за бред?

–Ну, тогда, помнишь, с моим другом в моей постели резвились…

–Прямо уж и резвились. За три минуты порезвишься, пожалуй! Ну да, ваш друг напал, утащил, кое-что снял. Вот и всё, что было. Ты же помнишь, что на минуту вышел тогда из квартиры. Ничего такого не было. Домой я вернулась во всей своей одежде. Без потерь. Сто процентов. Клянусь! Что за трусы, кстати?

–Большие, белые. Приехала жена из Парижа. Стала перебирать бельё для стирки. Нашла и удивилась. Говорит, что это не её. И сын развеселился. Говорит: «О, пап, да ты крупненьких любишь!»

–Блин, блин, ну нет у меня больших белых, хоть ты тресни! Я не понимаю, что происходит! Что, блядь, за трусы отовсюду выглядывают!

–Если это не твои, то я ничего не понимаю. Это какой-то бред!

В Москве мой друг поэт Емелин показал мне большие мужские трусы.

–Чьи это? – говорит.

–Не мои!

–Я понимаю, что не твои. Но и не мои. Чьи? У Андрюхи я спрашивал, он говорит, всё на нём. Ничего не терял. Валяются тут под ногами, понимаешь ли, мать их пинает, девушка моя их пинает.

–Да это твои, просто растянулись!

–Нет, так растянуть нельзя!

Внимание, милостивые государи и сударыни! В двух столицах появились кочующие трусы. Они вносят раздор в отношения между близкими людьми. Смущают всех, заставляют сомневаться в себе и окружающих! Найдя их в своём шкафу, засовывайте их обратно.

МУЖИЧОК-ПОДОРОЖНИК

В электричке ехал мужичок. Страшный такой, страшно одетый, со страшно загорелым лицом, с красноватыми, дико играющими глазами, будто спрашивающими – который, мол, век-то, ребята? Во рту его недоставало зубов – да и на какую пищу ему зубы, знает ли он чего, кроме хлеба да воды… Видно было, что он то ли всю жизнь пил, то ли сидел, то ли спал – в дичайшем углу жизни, типа койки мужского общежития безвестного села. Видно было, он из иной жизни занесён, что такого же точно мужичка можно было встретить и пятьдесят лет назад, и сто, и двести, и триста. Родился, жил, состарился, недоумённо глядя вокруг и ничего не замечая и не понимая, кроме простейших своих надобностей, но будучи почему-то всюду бит и презираем. За что? Зачем?

Видно, он вырос подорожником в этой жизни, в дерьме, при дороге, где вечно проходящие мимо по своим делам зачем-то задевают, не замечая даже, и больно задевают (судя по выбитым зубам), и уходят дальше, а он остаётся на прежнем месте, в сильном недоумении, сильно мятый.

Зачем такая участь, зачем такое прозябание дано, ведь не даун же, нормальный родился… «А, – вдруг осенило меня. – Такова участь подорожника, чтобы проходящие мимо разносили простодушное его семя на другие дороги, удивляясь его бесчувственному пребыванию в мире, вот зачем!»

ЕЩЁ О ГЛОБАЛЬНОЙ ТОСКЕ

Есть несколько мест в жизни, от которых веет глобальной тоской. Это школа, работа и медицинское учреждение. Иногда также комната, где живёшь, если живёшь не так, как хочется.

Бывает, кому-то весело в школе. Кое-кому весело на работе. Идёт туда, весело насвистывая в душе. Чем он там занимается? Сколько получает? В какую приемлемую для себя сумму оценил ежедневную потерю свободы?

Водители любят свою работу. Особенно дальнобойщики. Метаются по просторам свободы, убеждаясь – нигде особого счастья не видно, а передвигаться в мире, полном неожиданностей, приятно. Преподаватели и врачи иногда любят, но их любовь к работе оскверняет жадное государство слишком невыносимо маленькой зарплатой. Считает, что врач и педагог должны мало кушать и одеваться раз в двадцать лет. Должны сами платить за получаемое удовольствие – властвовать над небольшим коллективом людей безнаказанно и безраздельно.

Я видела дряхлого старичка, лет девяноста, который ежедневно приходил в 5 утра на родной завод и слонялся по нему или дублировал вахтёра. Прогнать его было невозможно. Он ловил свой трудолюбивый маленький кайф.

А вообще, очень мало в жизни дыр, где можешь быть свободен и счастлив. В основном, всё ловушки и облезлые скучные коридоры, с редким воспоминанием о точках, где сбылось яркое хотение. Или так – крестики на блёклом поле, где пересеклись «хочу» и «могу». А в остальном – ужасные очереди какие-то. Долгое сидение, когда хочется попрыгать. Или стояние, когда не прочь прилечь. Молчание, как на торжественной линейке пионеров, когда есть желание кое-что своё сказать. И пение неверным неприличным голоском в пьяном хоре о замерзающем ямщике, когда хочется промолчать, но неудобно – сочтут гордой. Жизненная муштра. Злой дрессировщик с облезлым хлыстом, похожим на хвост крысы. В награду – ломтик пряника фабричного изготовления. Никакого там тебе индивидуального подхода…

О ПОТУСТОРОННЕМ МИРЕ

У одной женщины муж уехал в длительную командировку. Вскоре выяснилось – она беременна. В положенный срок она родила мальчика. Назвала его Александром. Через сутки ребёнок умер. Женщину выписали из роддома только через неделю. Младенца похоронили где-то без неё. Где, как – она этим не поинтересовалась.

Приехал муж через полгода. Она не стала вдаваться в подробности, ничего ему не рассказала, так, кое-что о ничем не кончившейся беременности.

Прошло 18 лет. Детей у них не было, кроме того, прожившего один день. Мужчина тяжело заболел. Лежал парализованный, без памяти, тяжко страдал. Потом очнулся. Что-то произошло с ним. Время для него обернулось вспять. Он что-то говорил, было ясно – чувствует себя молодым мужчиной. Потом – юношей. Потом – подростком. Потом ребёнком. В последний день своей жизни он разговаривал так, как будто ему лет пять. Потом три. Два. Потом совсем что-то залепетал, обращаясь к жене как к матери. Она сидела рядом, держала его за руку, подыгрывала ему, говорила как с малышом. Потом вдруг замолчал. Как бы очнулся от своего бреда. Посмотрел на неё осознанно. Позвал по имени. Потом посмотрел куда-то рядом, будто кого-то ещё видит. Говорит: «Какой у нас хороший сын!» Она удивилась: «У нас нет сына». Он: «Ну как же, что ты говоришь. Вот он, стоит рядом с тобой, наш Александр. Какой прекрасный юноша. Он так похож на тебя. Только волосы и глаза мои. Прекрасный сын».

И умер.

Она была потрясена. Перед смертью он видел их умершего сына, как если бы он вырос, и в том возрасте, в каком он был бы сейчас, восемнадцать лет спустя, если бы не умер. И назвал его тем именем, которое он бы носил. За месяцы болезни его душа очистилась от страданий и стала видеть потусторонний мир. Тот, в котором вырастают умершие дети. Хотя и некрещёные, но прекрасные, как ангелы.

И мужчина и женщина были очень красивы, хорошо зарабатывали, жили, наслаждаясь материальным миром. Детей не было из-за абортов.

На страницу:
12 из 19