bannerbanner
Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена
Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльменаполная версия

Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
17 из 46

Времени у нас довольно – и я, если позволите, мадам, расскажу вам девятую повесть из его десятой декады.

Конец третьего тома

Том четвертый

Slawkenbergii fabella[75]

Vespera quadam frigidula, posteriori in parte mensis Augusti, peregrinus, mulo fusco colore insidens, mantica a tergo, paucis indusiis, binis calceis, braccisque sericis coccineis repleta, Argentoratum ingressus est. Militi eum percontanti, quum portas intraret, dixit, se apud Nasorum promontorium fuisse, Francofurtum proficisci, et Argentoratum, transitu ad fines Sarmatiae mensis intervallo, reversurum.


Miles peregrini in faciem suspexit – Di boni, nova forma nasi!


At multum mihi profuit, inquit peregrinus, carpum amento extrahens, e quo pependit acinaces: Loculo manum inseruit; et magna cum urbanitate, pilei parte anteriore tacta manu sinistra, ut extendit dextram, militi florinum dedit et processit!


Dolet mihi, ait miles, tympanistam nanum et valgum allo-quens, virum adeo urbanum vaginam perdi – disse: itinerari haud poterit nuda acinaci; neque vagin

Том четвертый

Multitudinis imperitae non formido judicia; meis tamen, rogo, parcant opusculis – in quibus fuit propositi semper, a jocis ad seria, a seriis vicissim ad jocos transire.

Ioan Saresberiensis, Episcopus Lugdun

Повесть Слокенбергия

В один прохладный августовский вечер, приятно освеживший воздух после знойного дня, какой-то чужеземец, верхом на карем муле, с небольшой сумкой позади, заключавшей несколько рубашек, пару башмаков и пару ярко-красных атласных штанов, въехал в город Страсбург. На вопрос часового, остановившего его в воротах, чужеземец отвечал, что он побывал на Мысе Носов — направляется во Франкфурт – и через месяц будет снова в Страсбурге по пути к пределам Крымской Татарии.


Часовой посмотрел чужеземцу в лицо – отроду никогда он не видывал такого Носа!


– Он сослужил мне превосходную службу, – сказал чужеземец, после чего высвободил руку из петли в черной ленте, на которой висела короткая сабля, пошарил в кармане и, с отменной учтивостью прикоснувшись левой рукой к переднему краю своей шапки, протянул вперед правую – сунул часовому флорин и поехал дальше.


– Как досадно, – сказал часовой, обращаясь к кривоногому карлику-барабанщику, – что такой обходительный человек, видимо, потерял свои ножны; он не может

am toto Argentorato, habilem inveniet. – Nullam unquam habui, respondit peregrinus respiciens – seque comiter inclinans – hoc more gesto, nudam acinacem elevans, mulo lento progrediente, ut nasum tueri possim.


Non immerito, benigne peregrine, respondit miles.


Nihili aestimo, ait ille tympanista, e pergamena factitus est.


Prout christianus sum, inquit miles, nasus ille, ni sexties major sit, meo esset conformis.


Crepitare audivi, ait tympanista.


Mehercule! sanguinem emisit, respondit miles.


Miseret me, inquit tympanista, qui non ambo tetigimus!


Eodem temporis puncto, quo haec res argumentata fuit inter militem et tympanistam, disceptabatur ibidem tubicine et uxore sua, qui tunc accesserunt, et peregrino praetereunte, restiterunt.


Quantus nasus! aeque longus est, ait tubicina, ac tuba.


Et ex eodem metallo, ait tubicen, velut sternutamento audias.


Tantum abest, respondit illa, quod fistulam dulcedine vincit.


Aeneus est, ait tubicen.

продолжать свое путешествие с обнаженной саблей, и едва ли ему удастся найти во всем Страсбурге подходящие для нее ножны. – Никогда не было у меня ножен, – возразил чужеземец, оборачиваясь к часовому и вежливо поднося руку к шапке. – Я ношу ее вот так, – продолжал он, поднимая обнаженную саблю, в то время как мул его медленно двигался вперед, – для того чтобы охранять мой нос.


– Он вполне того заслуживает, любезный чужеземец, – отвечал часовой.


– Гроша он не стоит, – сказал кривоногий барабанщик, – ведь он из пергамента.


– Так же верно, как то, что я добрый католик, – сказал часовой, – нос его во всем похож на мой, он только в шесть раз больше.


– Я слышал, как он трещит, – сказал барабанщик.


– А я, ей-богу, видел, как из него идет кровь, – отвечал часовой.


– Как жаль, – воскликнул кривоногий барабанщик, – что мы его не потрогали!


В то самое время, когда происходил такой спор между часовым и барабанщиком, – тот же вопрос обсуждался трубачом и женой его, которые как раз подошли и остановились посмотреть на проезжавшего чужеземца.


– Господи боже! – Вот так нос! Длинный, как труба, – сказала трубачова жена.


– И из того же металла, – сказал трубач, – ты только послушай, как он чихает!


– Сладкогласно, как флейта, – отвечала жена.


– Настоящая медь! – сказал трубач.

Nequaquam, respondit uxor.


Rursum affirmo, ait tubicen, quod aeneus est.


Rem penitus explorabo; prius enim digito tangam, ait uxor, quam dormivero.


Mulus peregrini gradii lento progressus est, ut unumquodque verbum controversiae, non tantum inter militem et tympanistam, verum etiam inter tubicinem et uxorem ejus, audiret.


Nequaquam, ait ille, in muli collum fraena demittens, et manibus ambabus in pectus positis (mulo lente progrediente), nequaquam, ait ille respiciens, non necesse est ut res isthaec dilucidata foret. Minime gentium! meus nasus nunquam tangetur, dum spiritus hos reget artus – Ad quid agendum? ait uxor burgomagistri.


Peregrinus illi non respondit. Votum faciebat tunc temporis sancto Nicolao; quo facto, in simun dextrum inserens, e qua negligenter pependit acinaces, lento gradu processit per piateam Argentorati latam quae ad diversorium tempio ex adversum ducit.


Peregrinus mulo descendes stabulo includit, et manticam inferri jussit: qua aperta et coccineis sericis femoralibus extractis cum argenteo laciniato περιξώµατι, his sese induit, statimque, acinaci in manu, ad forum deambulavit.

– Ничего подобного! – возразила жена.


– Повторяю тебе, – сказал трубач, – что это медный нос.


– Я этого так не оставлю, – сказала трубачова жена, – не лягу спать, пока не потрогаю его пальцем.


Мул чужеземца двигался так медленно, что чужеземец слышал до последнего слова весь спор не только между часовым и барабанщиком, но также между трубачом и его женой.


– Ни в коем случае! – сказал чужеземец, опуская поводья на шею мула и скрещивая на груди руки, как святой (мул его тем временем продолжал плестись тихонько вперед). – Ни в коем случае! – сказал он, возводя глаза к небу, – несмотря на все клеветы и разочарования – я не в таком долгу перед людьми – чтобы представлять им это доказательство. – Ни за что на свете! – сказал он, – я никому не позволю прикоснуться к моему носу, пока Небо дает мне силу. – Для какой надобности? – спросила жена бургомистра.


Чужеземец не обратил внимания на бургомистрову жену, – он творил обет святителю Николаю; сотворив его, он расправил руки с такой же торжественностью, как скрестил их, взял поводья в левую руку и, засунув за пазуху правую с висевшей на ее запястье короткой саблей, поехал дальше на своем муле, еле волочившем ноги, по главным улицам Страсбурга, пока случай не привел его к большой гостинице на рыночной площади, против церкви.


Спешившись, чужеземец велел отвести своего мула в конюшню, а сумку внести в комнату; открыв ее и достав оттуда ярко-красные атласные штаны с отороченным серебряной бахромой – (придатком к ним, который я не решаюсь перевести) – он надел свои штаны с отороченным бахромой гульфиком и сейчас же, держа в руке короткую саблю, вышел погулять на большую городскую площадь.

Quod ubi peregrinus esset ingressus, uxorem tubicinis obviam euntem aspicit; illico cursum flectit, metuens nе nasus suus exploraretur, atque ad diversorium regressus est – exuit se vestibus; braccas coccineas sericas manticae imposuit mulumque educi jussit.


Francofurtum proficiscor, ait ille, et Argentoratum quatuor abhinc hebdomadis revertеr.


Bene curasti hoc jumentum? (ait) muli faciem manu demulcens – me, manticamque meam, plus sexcentis mille passibus portavit.


Longa via est! respondet hospes, nisi plurimum esset negoti. – Enimvero, ait peregrinus, a Nasorum promontorio redii, et nasum speciosissimum, egregiosissimumque quem unquam quisquam sortitus est, acquisivi.


Dum peregrinus hanc miram rationem de seipso reddit, hospes et uxor ejus, oculis intentis, peregrini nasum contemplantur – Per sanctos sanctasque omnes, ait hospitis uxor, nasis duodecim maximis in toto Argentorato major est! – estne, ait illa mariti in aurem insusurrans, nonne est nasus praegrandis?


Dolus inest, anime mi, ait hospes – nasus est falsus.


Verus est, respondit uxor —


Ex abiete factus est, ait ille, terebinthinum olet —


Carbunculus inest, ait uxor.


Mortuus est nasus, respondit hospes.

Не успел чужеземец пройтись три раза по площади, как увидел идущую ему навстречу жену трубача: – испугавшись покушения на свой нос, он круто повернулся и поспешил назад в гостиницу – переоделся, уложил в сумку ярко-красные атласные штаны и т. д. и велел подать себе мула.


– Еду во Франкфурт, – сказал чужеземец, – и ровно через четыре недели прибуду снова в Страсбург.


– Надеюсь, – продолжал чужеземец, погладив мула левой рукой по голове, перед тем как сесть на него верхом, – что вы хорошо покормили этого верного моего слугу: – — он вез меня и мою поклажу свыше шестисот миль, – продолжал он, похлопывая мула по спине.


– Какой долгий путь, сударь, – сказал хозяин гостиницы, – — видно, важное у вас было дело! – О да, да, – отвечал чужеземец, – я побывал на Мысе Носов и, благодарение богу, раздобыл себе один из самых видных и пригожих носов, какие когда-либо доставались человеку.


В то время как чужеземец давал эти удивительные сведения о себе, хозяин гостиницы и хозяйка смотрели во все глаза на его нос. – Клянусь святой Радагундой, – сказала про себя жена содержателя гостиницы, – он будет побольше дюжины самых больших носов во всем Страсбурге, вместе взятых! Не правда ли, – шепнула она на ухо мужу, – не правда ли, роскошный нос?


– Тут что-то нечисто, душа моя, – сказал хозяин гостиницы, – нос поддельный. —


– Самый настоящий, – отвечала жена. —


– Еловый нос, – сказал хозяин, – от него пахнет скипидаром. —


– На нем сидит прыщ, – сказала жена.


– Мертвый нос, – возразил хозяин.

Vivus est, ait illa, – et si ipsa vivam, tangam.


Votum feci sancto Nicolao, ait peregrinus, nasum meum intactum fore usque ad – Quodnam tempus? illico respondit illa.


Minimo tangetur, inquit ille (manibus in pectus compositis) usque ad illam horam – Quam horam? ait illa. – Nullam, respondit peregrinus, donec pervenio ad – Quem locum, – obsecro? ait illa – Peregrinus nil respondens mulo conscenso, discessit.

– Живой нос, – и не жить мне самой, – сказала жена хозяина, – если я его не потрогаю.


– Я дал сегодня обет святителю Николаю, – сказал чужеземец, – что нос мой останется нетронутым до… – Тут чужеземец замолчал, воздев глаза к небу. – До каких пор? – поспешно спросила жена хозяина.


– Останется никем не тронутым, – сказал он (складывая на груди руки), – до того часа… – До какого часа? – воскликнула жена хозяина. – Никогда! – никогда! – сказал чужеземец, – пока я не достигну… – Ради бога! Какого места? – спросила хозяйка. – Чужеземец, не ответив ни слова, сел на мула и уехал.


Не сделал он еще и полумили по дороге во Франкфурт, а уже весь город Страсбург пришел в смятение по поводу его носа. Колокола звонили повечерие, призывая страсбуржцев к исполнению религиозных обрядов и завершению дневной работы молитвой; – ни одна душа во всем Страсбурге их не слышала – город похож был на рой пчел – мужчины, женщины и дети (под непрекращавшийся трезвон колоколов) метались туда и сюда – из одной двери в другую – взад и вперед – направо и налево – поднимаясь по одной улице и спускаясь по другой – вбегая в один переулок и выбегая из другого – Вы видели его? Вы видели его? Вы видели его? Кто его видел? Ради бога, кто его видел?

– Вот незадача! Я ходила к вечерне! – Я стирала, я крахмалила, я прибирала, я стегала. – Ах ты, боже мой! Я его не видела – я его не потрогала! – Ах, кабы я была часовым, кривоногим барабанщиком, трубачом, трубачовой женой, – стоял общий крик и вопль на каждой улице и в каждом закоулке Страсбурга.

В то время как в великом городе Страсбурге царила эта суматоха и неразбериха, обходительный чужеземец ехал себе потихоньку на муле во Франкфурт, словно ему не было никакого дела до этого, – разговаривая всю дорогу обрывистыми фразами то со своим мулом – то с самим собой – — то со своей Юлией.

– О Юлия, обожаемая моя Юлия! – Нет, я не буду останавливаться, чтобы дать тебе съесть этот репейник, – и надо же, чтобы презренный язык соперника похитил у меня наслаждение, когда я уже готов был его отведать. —

– Фу! – это всего только репейник – брось его – вечером ты получишь лучший ужин.

– Изгнан из родной страны – вдали от друзей – от тебя. —

– Бедняга, до чего же тебя истомило это путешествие! – Ну-ка – чуточку поскорее – в сумке у меня только две рубашки – пара ярко-красных атласных штанов да отороченный бахромой… Милая Юлия!

– Но почему во Франкфурт! – Ужели незримая рука тайно ведет меня по этим извилистым путям и неведомым землям?

– Ты спотыкаешься! Николай-угодник! на каждом шагу – этак мы всю ночь проковыляем, не добравшись…

– До счастья – иль мне суждено быть игрушкой случая и клеветы – обречен на изгнание, не быв уличен – выслушан – ощупан, – если так, почему не остался я в Страсбурге, где правосудие – но я поклялся – полно, тебя скоро напоят – святителю Николаю! – О Юлия! – Что ты насторожил уши? – Это только путник, и т. д.

Чужеземец продолжал себе ехать, беседуя таким образом со своим мулом и с Юлией, – пока не прибыл к постоялому двору, добравшись до которого сейчас же соскочил с мула – присмотрел, согласно своему обещанию, чтобы его хорошо покормили, – снял сумку с ярко-красными атласными штанами и т. д. – заказал себе на ужин омлет, лег около двенадцати в постель и через пять минут крепко заснул.

В этот самый час, когда поднявшаяся в Страсбурге суматоха утихла с наступлением ночи, – страсбуржцы тоже мирно улеглись в свои постели, но не с тем чтобы дать, как он, отдых душе своей и телу; царица Мэб, эта шалунья-эльф, взяла нос чужеземца и, не уменьшая его размеров, всю ночь усердно его расщепляла и разделяла на столько носов разного покроя и фасона, сколько в Страсбурге было голов, способных вместить их. Аббатиса Кведлинбургская, приехавшая на этой неделе в Страсбург с четырьмя высшими должностными лицами своего капитула: настоятельницей, деканшей, второй уставщицей и старшей канониссой, чтобы обратиться в университет за советом по щекотливому вопросу, какие надо делать прорехи в юбках, – была больна всю эту ночь.

Нос обходительного чужеземца взобрался на верхушку шишковидной железы ее мозга и произвел такую кутерьму в головах четырех ее почтенных спутниц, что всю ночь ни на мгновение не могли они сомкнуть глаз – ни в одной части тела не удалось им сохранить спокойствие – словом, наутро все они встали похожие на привидения.

Исповедницы третьего ордена Святого Франциска – монахини горы Голгофы – премонстранки – клюнистки[76] – картезианки и все монахини орденов со строгим уставом, лежавшие в ту ночь на шерстяных одеялах или на власяницах, были в еще худшем положении, чем аббатиса Кведлинбургская, – так они всю ночь напролет ворочались и метались, метались и ворочались с одного бока на другой – монахини некоторых общин исцарапали и искалечили себя до смерти – когда они поднялись с постели, с них была живьем содрана кожа – каждая думала, что это святой Антоний опалил их для испытания своим огнем, – словом, ни одна из них ни разу не сомкнула глаз за всю ночь, от вечерни до заутрени.

Монахини Святой Урсулы поступили благоразумнее – они даже и не пробовали ложиться в постель.

Страсбургский декан, пребендарий, члены капитула и младшие каноники (торжественно собравшись утром для обсуждения вопроса о лепешках на масле) очень жалели, что не последовали примеру монахинь Святой Урсулы. – — Благодаря суматохе и беспорядку, царившим накануне вечером, булочники совсем позабыли поставить тесто – во всем Страсбурге нельзя было достать к завтраку лепешек на масле – вся площадь перед собором была в непрерывном волнении – такого повода к бессоннице и беспокойству и такого рьяного расследования причин этого беспокойства в Страсбурге не бывало с тех пор, как Мартин Лютер перевернул своим учением весь этот город вверх дном.

Если нос чужеземца позволил себе забраться таким образом в миски[77] духовных орденов и т. д., то как же бесцеремонно вел он себя в мисках мирян!– Описать это не под силу моему изношенному вконец перу, хотя я готов признать (восклицает Слокенбергий с большей шаловливостью, чем я мог от него ожидать), что на свете есть нынче много прекрасных сравнений, которые могли бы дать моим соотечественникам неплохое представление об этом; но в заключительной части такого солидного фолианта, написанного для них и отнявшего у меня большую часть жизни, – разве не было бы с их стороны неразумием ожидать, что у меня найдется досуг или охота искать такие сравнения, даже если я согласен, что они существуют? Довольно будет сказать, что сумятица и неразбериха, вызванные этим носом в воображении страсбуржцев, достигли таких размеров – такую он забрал власть над всеми умственными способностями страсбуржцев – столько диковинных вещей, ни в ком не возбуждавших сомнения, рассказывалось о нем повсюду с необыкновенным красноречием и клятвенными уверениями – что он стал единственным предметом разговоров и удивления, – все страсбуржцы до единого: добрые и злые – богачи и бедняки – ученые и невежды – доктора и студенты – госпожи и служанки – благородные и простые – монахини и мирянки – только то и делали, что ловили о нем новости, – все глаза в Страсбурге жаждали его увидеть – каждый палец в Страсбурге – от большого до мизинца – сгорал желанием его потрогать.

Еще больше жару придало столь жгучему желанию, если только в этом была какая-нибудь надобность, – то, что часовой, кривоногий барабанщик, трубач, трубачова жена, вдова бургомистра, хозяин гостиницы и жена хозяина гостиницы, как ни расходились между собой их показания и описания носа чужеземца, – все сходились в двух вещах – в том, во‑первых, что чужеземец поехал во Франкфурт и вернется в Страсбург только через месяц и что, во‑вторых, был ли его нос настоящим или поддельным, сам он в полном смысле слова писаный красавец – что за статный мужчина – какой элегантный! – самый щедрый – самый обходительный из всех, кто когда-либо вступал в ворота Страсбурга; – проезжая по улицам с короткой саблей, свободно висевшей у него на запястье, – и прохаживаясь по площади в ярко-красных атласных штанах, – он держался с такой милой непринужденной скромностью и в то же время с таким достоинством, – что (если бы ему не стоял поперек дороги нос) он полонил бы сердца всех девиц, бросавших на него взоры.

Я не обращаюсь к сердцам, чуждым трепета и порывов настолько возбужденного любопытства, чтобы оправдать образ действий аббатисы Кведлинбургской, настоятельницы, деканши и второй уставщицы, пославших в полдень за женой трубача: та проследовала по улицам Страсбурга с мужниной трубой в руке – лучшим инструментом, какой она могла найти в столь короткий срок для пояснения своей теории. – Жена трубача пробыла у аббатисы всего только три дня.

А часовой и кривоногий барабанщик! – Только древние Афины могли бы тут с ними сравниться! Они читали прохожим лекции под городскими воротами с торжественностью Хрисиппа и Крантора, поучавших под одним из афинских портиков.

Хозяин гостиницы со своим конюхом по левую руку ораторствовал в том же стиле – под портиком или в подворотне конюшни, – а жена его читала лекции для более узкого круга слушателей в задней комнате. Жители города валили к ним толпой – не разношерстной – но одни к одному, другие к другому, как это всегда бывает, когда людей распределяет вера и легковерие, – словом, каждый страсбуржец рвался за сведениями – и каждый страсбуржец получал те сведения, какие ему были желательны.

Стоит отметить для пользы всех профессоров натуральной философии и им подобных, что едва только жена трубача по окончании частных своих лекций у аббатисы Кведлинбургской выступила публично, взобравшись для этого на табурет посреди главной городской площади,– она нанесла огромный ущерб другим ученым ораторам, сразу завербовав себе в слушатели самую фешенебельную часть страсбургского населения.– Но когда профессор философии (восклицает Слокенбергий) вооружен трубой в качестве орудия доказательства, скажите на милость, кто из его научных соперников может рассчитывать быть услышанным рядом с ним?

В то время как люди невежественные усердно спускались по этим трубам осведомления на дно колодца, где Истина держит свой маленький двор, – ученые не менее деятельно выкачивали ее наверх по трубам диалектической индукции – фактами они не интересовались – они заняты были умозаключениями. —

Ни одна ученая корпорация не бросила бы на этот предмет столько света, как медицинский факультет, – если бы все его диспуты не вращались вокруг жировиков и отечных опухолей, от которых он, хоть убей, никак не мог отделаться. – Нос чужеземца не имел ничего общего с жировиками и отечными опухолями.

Было, однако, весьма убедительно доказано, что столь увесистая масса инородной материи не может накопиться и сосредоточиться на носу во время пребывания младенца in utero[78] без нарушения устойчивого равновесия плода, отчего тот непременно опрокинулся бы головой вниз за девять месяцев до срока. —

– Оппоненты соглашались с этой теорией – они лишь отрицали выводимые из нее следствия.

И если бы в самом зародыше и при зачатках образования такого носа, еще до его появления на свет, не было заложено, – говорили они, – нужного количества вен, артерий и т. д. для достаточного его питания, то он не мог бы (это не касается случая с жировиками) правильно расти и держаться впоследствии.

Все это было опровергнуто в диссертации о питании и его действии на расширение сосудов, а также на рост и растяжение мышечных частей до самых фантастических размеров. – Увлекшись этой теорией, авторы ее дошли даже до утверждения, что в природе нет такой силы, которая могла бы помешать носу достигнуть величины человека.

Их противники доказали по всем правилам, что такого несчастья бояться нечего, покуда человек имеет только один желудок и одну пару легких, – ибо желудок, – говорили они, – есть единственный орган, предназначенный для принятия пищи и превращения ее в хилус, – а легкие представляют единственное орудие для образования крови; – но желудок не может перерабатывать больше того, что ему доставляется аппетитом; и если даже допустить, что человек способен перегружать свой желудок, природа все же поставила границы его легким – машина эта определенной величины и силы и может совершать в определенное время лишь определенное количество работы – иными словами, она может производить ровно столько крови, сколько требуется для одного человека, не больше; таким образом, – доказывали они, – если бы нос был величиной с человека – это неизбежно привело бы к омертвению организма; а поскольку нечем было бы поддерживать и человека, и его нос, то или нос непременно отвалился бы от человека, или человек отвалился бы от своего носа.

– Природа приспособляется к таким случайностям, – возражали оппоненты, – иначе что вы скажете о целом желудке – и целой паре легких и только половине человека, когда, например, обе его ноги отхвачены пушечным ядром?

Он умирает от полнокровия, – следовал ответ, – или станет харкать кровью и в две или три недели угаснет от чахотки. —

– Случается и совсем иное, – возражали оппоненты, —

– Не должно случаться, – получали они ответ.

Более пытливые и вдумчивые исследователи природы и ее произведений хотя и шли рука об руку порядочную часть пути, под конец, однако, так же разделились в своих суждениях по поводу этого носа, как и члены медицинского факультета.

Они дружески соглашались, что существует правильное геометрическое соотношение между различными частями человеческого тела и их различным назначением, различными должностями и отправлениями, которое может нарушаться лишь в известных пределах, – что Природа хотя и позволяет себе шалости – но они ограничены известным кругом – относительно диаметра которого эти естествоиспытатели не могли столковаться.

На страницу:
17 из 46