bannerbanner
Воспоминания о далёком
Воспоминания о далёком

Полная версия

Воспоминания о далёком

Язык: Русский
Год издания: 2020
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

Людмила Юрьевна была совсем, ну вообще не сексапильной в моём представлении: с длинным носом, худощавой, угловатой в движениях, не фигуристой и даже плоской, как ни посмотришь. Но она была очень человечной, она была педагогом и другом детей. Просто олицетворение добра. Её терпение с нами останавливало нас от баловства. За это я её любил и к ней тянулся. Мне хотелось учиться.


5-й «В» класс, школа №90, Одесса, Новый 1960-й. Слева направо: учительница Людмила Юрьевна, Саша Давидюк, Аня Рознерица и Аркаша Макурин.


Так вот, моя бабушка нашла у меня на этажерке моей собственной рукой созданные эротические рисунки – обнажённых красоток, а ещё стишки с весьма определённым содержанием. Мне ничего об этом не сказала и, возложив вину на школьное воспитание или неправильное воспитание в школе, отправилась в школу не столько разобраться, сколько навести порядок. Как назло, меня в то утро в школе не оказалось. Прогульщиком я был ещё тем. Не обнаружив внука в школе и не получив разъяснений, где это он болтается без учительского надзора, бабушка просто взбесилась от страха за меня. Она всё время опасалась за меня, помня гибель младшего сына. Возник нервный срыв, бабушка была разгневана и утратила над собой контроль. Сделав скороспелый вывод, она разбрасывалась оскорбительными определениями, не задумываясь о справедливости и последствиях для молодого педагога. Всё происходило в классе при учениках. Хорошо, что меня там не было. Я бы на месте от стыда и несправедливости сдох или выбросился из окна. Когда я появился в классе к третьему уроку, главных участников трагедии уже не было. Соученики смотрели на меня косо и даже враждебно. Одна из девочек, кажется, Инна мне в общих чертах тихонько рассказала, что произошло.


1956 год, Одесса. Первоклассник


Скандал перерос в личную трагедию молоденькой и невинной учительницы. Она была публично унижена, при всём классе моей необразованной и нездоровой бабушкой, обвинена во всех женских грехах и была вынуждена тут же уволиться. Больше я никогда её не видел, не знаю её судьбы. Совесть до сих пор мучает меня. Что могла сказать своим родителям любимая дочь в тот день, вернувшись посреди дня из школы в слезах и в истерике?! Для них это был конец света. Что она могла сказать, как объяснить?! Она любила детей. Настоящий педагог! Но разбитое не склеить. Всё равно получится разбитое. Это по моей вине расплатилась моя учительница своей профессиональной карьерой и психическим здоровьем! Каким она теперь станет педагогом? Кому она будет доверять? Напуганная и опозоренная. Я был причиной разбитой судьбы человека. Я дал моей бабушке повод, не представляя, какую лавину горя и страданий это за собой рванёт. Никто не учил меня рисовать голых женщин, и никто не запрещал мне это делать. Виновным во всём был я сам и мои близкие. До сих пор фантомной болью напоминает о себе та рана.

У людей разная степень устойчивости психики к стрессу. Формы реакций на стресс тоже очень разные. У кого-то, к примеру, стресс вызывает инфаркт миокарда, бронхиальную астму, язву желудка, а у кого-то – психическое опустошение и маниакальную депрессию вплоть до самоубийства, как у Офелии в «Гамлете». Также не в состоянии были выдержать глубоких психических ран ни сам Гамлет, ни король Лир.


В этих стенах учился по вечерам мой дед-биндюжник. А днём учились моя мама с моим дядей, но не доучились из-за войны. Учился и я. Все по очереди.


Бабушка сама была так побита жизнью, что её разум не выдержал тех трагедий, как не выдержал разум миллионов, переживших войны и гибель и искалеченность близких и дорогих людей. Получилась цепная реакция передачи последствий горя одного человека на жизнь, на судьбу другого. Так война колесит по поколениям, кромсая новые судьбы. На одной мемориальной стене памяти в Германии, посвящённой двум мировым войнам, начертано: «Мы искали и искали, но так и не нашли последнего». Жертвы войны – это не только павшие в боях, это – и искалеченные физически и психически. Им нет числа. Война прокатывается по всем.

Я осмыслил себя в том трагическом эпизоде и понял, что меня самого это так потрясло, что тогда я стал в поведении неуправляемым. Я стал плохо относиться к бабушке, совершенно не слушался, избегал общения с ней. И ко мне отношение соучеников стало очень холодным, до враждебности. Порвалась дружба, я стал чужим среди своих. Слухи вышли за школу, и появились «поборники справедливости», местное хулиганьё, поджидавшее меня после школы, чтобы отомстить за училку, которую они и не знали, но руки у них чесались. Один раз меня защитил старшеклассник. А со второй попытки я получил по зубам. Поэтому, видимо, педсовет вынужден был перевести меня в параллельный класс в надежде, что я начну новую жизнь в новом коллективе и всё во мне «устаканится». Это как будто постепенно удалось.

Вскоре навестил нас мой двоюродный дядя Миша, аспирант-журналист из МГУ, со своей супругой, домашним педагогом Лилией, тоже выпускницей МГУ, и четырьмя дочерями. Они как раз и как назло приехали навестить Одессу и нас. Меня дома не было. В выходной я, как обычно, весь день до самого вечера в одиночестве болтался по моей любимой Одессе. Скорее всего, моя бабушка сдала и ему мои рисунки, конечно, с вопросом: «Что с ним делать?» Там не было танков или ружей, не было окопов и блиндажей, там не было солдат. Там были совершенно голые женщины, как их видел в нарастающих грёзах подросток. Там были и мои первые «тематические» стишки, плагиаты, какие-то романтические глупости.

Вечером «московский университет» не поленился нас снова навестить. Ведь шла речь о спасении души ребёнка! И перед моим носом зашелестели изящными телами рисованные девушки на утерянных мной страницах. Дядя Миша строго спросил сквозь проникновенные роговые, страшно близорукие очки: «Что это такое?!» Меня тогда уже можно было брать в разведку – я чистыми глазами соврал, что это не моё. Какие-то ребята мне просто дали посмотреть, я должен срочно отдать, но бабушка всё арестовала, а то бы я отдал уже давно. Молодые и праведные «нравоучителя» с целью улаживания конфликта сделали вид, что поверили, мирно попили чай и ушли.

Эффект, конечно, из этой маленькой трагедии был. С искусством живописи я завязал намертво и навечно. Описать могу, сфотографировать могу, подолгу любоваться могу. А нарисовать – нет. Что-то во мне отсохло. Этот эпизод трагично разбитых судеб постепенно истирается из истории человечества с уходом из жизни её участников. Когда уйду и я, исчезнут со мной и последние муки совести. Но мир продолжит заполняться снова и снова большими и малыми трагедиями, за которыми будут десятилетиями тянуться безутешные страдания душ.

Бабушка Ева иногда по выходным брала меня, ещё совсем малыша, на базар – на «Одесский Привоз». Она покупала у «спекулянток» какую-то частичку от курочки – иначе то количество купленного назвать нельзя. Эти бедные «спекулянтки» были недобитые и недовывезенные в Сибирь при раскулачивании украинские селяне из-под Одессы.

Вспоминая этих бедных, запуганных властью селян, бегающих по привозу с почти пустой чёрной сумкой, я проникаюсь глубокой благодарностью выкормленного с их помощью ребёнка. И скольких тысяч таких, как я? В их чёрных сумках на дне валялся желудочек от последней курицы или пулька от задавленного подводой петушка. Эти селяне выживали сами и давали выжить мне. Они вынуждены были врать ментам, когда их заловят при продаже, что просто показывали знакомой, что только что сами купили у каких-то спекулянток для своего ребёнка. При этом сельхозпродукт как «незаконно купленный» конфисковывался, и дело не заводилось «за отсутствием нарушителя правил советской торговли». Особую опасность представляли подосланные ментами тётки. Бедные спекулянтки стали физиономистами. Ошибка в выборе партнёра для продажи потрошков могла стоить свободы на пару лагерных лет.

Однажды, когда я уже подрос достаточно, чтобы заглянуть вместе с бабушкой в таинственную чёрную сумку, я своими глазами увидел нищенский кусочек обескровленного шматка курицы под условным названием «четверть». Наверное, это была сильно недокормленная четверть. Но сделка не состоялась – не сошлись в цене. Тогда я ел что-то другое. Голодным я себя в детстве не помню. Потому что едок я был никакой и пищу в меня нужно было вдавливать, заталкивать, впихивать и втряхивать. Помню, кто-то хотел меня чем-то угостить. Бабушка говорила: «Да ему хоть золотые горы подавай, есть не станет». У неё был свой личный горький опыт со мной.

В детском саду приходилось есть разбодяженную манную кашу. Зато дома по воскресеньям я получал десертную тарелку молочной манной каши с кусочком растаявшего жёлтым озерцом сливочного масла и с ярко-оранжевым яичным желтком посередине, который бабушка тщательно размешивала. Каша становилась шафранового цвета и лоснилась от масла. Бабушка научила меня есть горячую кашу, сперва размазывая её для охлаждения по плоскому краю тарелки, чтобы собрать её ложкой. И так, размазывая, есть. Было очень вкусно. Я помню и вкус каши, и то, как блаженно на меня смотрели бабушка и мама, сидя рядом с обеих сторон. Меня садили на маленький стульчик перед табуретом, на котором на полотенце вместо скатерти стояла большая тарелка с кашей.

Я вырос. Приехав студентом на каникулы, обнаружил в посудном шкафчике ту тарелку. Это была не тарелка, а красиво разукрашенная тарелочка. И ложка была не ложка, а мельхиоровая, с узорами десертная ложечка. Они были приобретены на базаре ещё до моего рождения и предназначались для девочки. Потому что моя мама мечтала родить себе помощницу. Ну какой помощник ей пацан? Так и произошло. Родился для одинокой женщины-инвалида никакой помощник – пацан, одни убытки.

Когда меня угощал кто-то (всё же считался я сиротой: без отца, и мать – «полчеловека»), то бабушка говорила: «Бери, пока дают». Или: «Дают – бери. А бьют – беги». Это запомнилось. Как-то днём шёл из столовой домой. Меня остановили четверо моих сверстников с нашего квартала. Вожак стаи встал против меня и приказал расставить ноги. «Так, – думаю, – хотят побить». Пока думал, получил удар в подбородок. Тут же всадил кулаком этому парню прямо в нос и раздал удары в обе стороны обступившей меня банде. Полилась кровь из носа вожака. Я дал дёру, как на самую короткую дистанцию. За мной гнались двое. Но не догнали. Тогда я понял, что являюсь чемпионом и по боксу, и по бегу. К 15 годам я уже освоил бокс, борьбу и лёгкую атлетику. Больше меня из столовой не встречали. Да и я стал посматривать по сторонам. Жизнь учит осторожности. Вот милосердию бабушка меня не учила, не помню. Потому рос я эгоистом. Жутким эгоистом, вспоминая свои деяния. Грехов было так много, что упоминать все нет места, а рассказать об одном – значит скрыть множество. Нет, я не был жадным, никогда ни у кого ничего не отбирал и не подличал. Но не умел ни помочь, ни посочувствовать.

В третьем классе я влюбился в одноклассницу, в чудную девушку Аню Рознерицу. Она была отличницей, видимо, от рождения. Послушной и обаятельной. Голубоглазая блондинка с нежными, правильными чертами и двумя косичками. Поначалу и я ей нравился. Но, как позже оказалось, я не был её достоин. Об этом откровенно мне сказал в седьмом классе староста класса Аркадий Макурин. (Мы втроём на одном фото – приложено.) «Макуша» был старостой того В-класса, из которого я был после скандала с бабушкой переведён в А-класс. На мой вопрос, придёт ли Аня на вечер танцев, Аркаша, староста её класса, ответил просто: «Ты её не достоин». Я верил Аркаше. Он зря не скажет. Сильно расстроился, но промолчал. Я не ожидал, что могу быть чего-то недостоин или что это могут мне так откровенно сказать. И действительно, я же нормально не учился, никем не воспитан, пропускал уроки, болтался по улицам или в зоопарке в учебное время. Я воспитывал себя сам, читая книги и просвещаясь научно-популярными журналами. «Да, – признался я себе, – Аркаша прав, я недостоин её».

Достойным оказался Генка Поляковский. Он остался с Аней в одном классе, и она привыкла к нему. После танцев пошли провожать наших девушек, и я наблюдал, как впереди шла эта сладкая парочка. Аня молчала. Во всяком случае, её услышать было нельзя, она говорила всегда тихим и нежным тоном. Рядом с красиво приталенной Аней шёл худой, как жердь, угловатый Поляковский и, размахивая руками, непрерывно о чём-то там громко распространялся. Я с ним не дружил. Считал его болтуном. Особенно после того, как он меня поучал, как надо правильно ставить ноги при беге. Он поучал меня, человека, занимавшегося лёгкой атлетикой в спортивной школе! Жилистый Поляковский пробегал мимо меня на несгибаемых своих тощих ходулях, как Дон Кихот на Росинанте. Тогда я понял, что он демагог. Впоследствии эта сладкая парочка поженилась. Короче, он её уболтал. А в тот вечер, помню, мы как раз танцевали под финскую песенку: «Если к другому уходит невеста, то неизвестно, кому повезло». Я шёл сзади, уже не спеша и отставая всё дальше от болтуна с его подругой, повторяя про себя такие мудрые слова Владимира Войновича. Так я незаметно отстал от всех и свернул в переулок в сторону дома.

В шестом классе пришло время становиться нормальным пацаном. Мои товарищи по школе уже стали – они уже давно курили. Я оставался последним, кто ещё оставался ребёнком. Однажды после игры в футбол на школьной спортплощадке все встали в круг и распределили пачку сигарет с фильтром. Принёс, конечно, агент-распространитель. Цель – нас втянуть, и рынок контрабанды обеспечен. Сигареты были импортные – кажется, Pall Mall. Досталось и мне. На этот раз ломаться уже не стал. Взял сигаретку в рот, мне её подожгли, я затянулся и в этот момент заметил идущую за забором по улице мою бабушку. Закашлялся в едком дыму. Тут же затушил и спрятал сигарету в карман. Пришёл домой. Никого дома. Решил докурить на кухне у печки. Затянулся раза два-три… Думал, удовольствие какое получу, как все наши курцы «кайфуют». Ни кашля, ни кайфа. Слегка затошнило. Об этом меня предупреждали. Потом, мол, привыкается. Но кайфа не было! Тогда зачем? Смысла не стало. Я вбросил сигаретку в печку и проветрил лачугу сквознячком.

Вечером пришли вместе бабушка и мама, и стало мне «веселей». После ужина мама говорит: «Санечка, вот бабушка сказала, что видела тебя возле школы курящим! Я ей не поверила! Мой сын не может курить! Вот скажи бабушке, что она ошиблась. Скажи». И я сказал: «Бабушка, ты ошиблась, я не курил». И мне стало страшно стыдно, что я соврал. У меня загорелись уши и заполыхало лицо. А мама продолжала: «Бабушка, мой сын никогда не врёт. Ты ошиблась, это был не он». Совесть меня чуть не задушила. Мне стало жалко бабушку. Признаваться было уже поздно. Но в своей жизни я больше ни разу не держал во рту сигареты, какие бы ни были для этого соблазны. А врать?!

Мне всегда кажется, что если я совру, то на моей роже будет написано: «Врёт», – и все это прочитают. Нет, ничто не наказывает так жестоко, как собственная совесть. Легко живётся бессовестным! Правда, им чаще по тюрьмам живётся. Совесть потерять нельзя. Она всё равно догонит и замучает.

Помню, влюбился я в одну девочку старше меня на класс. А звали её очень для меня романтично – Настенька Калафати. Вот её я точно не был достоин. Это была греческая богиня Одессы. Она и была гречанкой – наполовину. Описывать её портрет, навсегда живой в моих глазах, нет никаких достойных слов. Она была так прекрасна, так умна и так добра!

Стоять рядом с ней, разговаривать с ней!.. Со мной что-то происходило. Происходило что-то такое, что не могло остаться незаметным. Это обратило на себя внимание моей учительницы Розочки. Она как-то мне наедине осторожно сказала:


Санечка Барбос в седьмом классе у катакомбы под Одессой.


– Саша, тебе нравится Настя. Это слишком заметно.

Спустя пару лет, когда я уже стал студентом, Розочка, ставшая моим большим и настоящим другом на всю жизнь, меня как-то спросила:

– Саша, ты ещё помнишь Настеньку?

– Помню ли я Настеньку! – громко и с восторгом вспыхнул я.

Розочка тут же тихо добавила:

– Забудь. Родители увезли её в Канаду.

На этом детство моё закончилось. Я уже был совершенно другим человеком. Ни Санечкой и ни Барбосом. Другим. Но всё равно глупым, доверчивым и влюбчивым. И слава богу, что человек способен влюбляться! Однолюб, утративший свою любовь, обречён от горя и одиночества сойти с ума. Не нужно захлопывать своё сердце, как дверь ковчега. Не потоп же всемирный, не конец света.

Перепись населения

В третьем классе я оказался в украинско-немецкой школе №90. Сразу подружился с Вадиком Турко и сразу был приглашён к нему домой. Жил он, как оказалось, на территории Лермонтовского курорта, в особняке в курортном парке санатория, у самой кручи над Чёрным морем. Его отец был управляющим курортами города Одессы и области. Вадик был младшим в семье. Были сестра и брат, заканчивающие школу. В семье была старенькая няня. Вахтёры на воротах быстро запоминали друзей Вадика и распахивали огромную калитку, завидев меня издали.

Вадик оказался очень добрым пареньком. Он всегда всё делал с улыбкой и разговаривал улыбаясь. Он никогда не смеялся громко. А я… по-моему, вообще не смеялся. Вадик был очень изобретателен на всякие проделки, чтобы себя и нас, своих дружков, чем-нибудь занять. Всем, чем угодно, кроме уроков. То мы бегали по кручам над морем, то со стройки на территории воровали карбид, запихивали его в бутылки из-под шампанского, что курортниками кругом разбросаны, подливали немного воды и затыкали пробками, ставили их вверх дном в уголок на «графских развалинах» – разрушенных временем зданиях курорта – и, придавив бутылку сверху камнем, успевали отбежать в укрытие в ожидании подрыва самопальной гранаты. Взрыв! Осколки пулями разлетались мимо нас. В эти секунды мы ощущали себя как на войне. А то, бывало, бегали к солярию подглядывать за загорающими голыми женщинами через заранее заготовленные Вадиком съёмные планки непроницаемой, но хорошо вентилируемой ограды.

Вадик знал, когда на курорте состоятся концерты гастролёров, и водил нас бесплатно. Так мы приобщались к искусству. А если детей не пускали, то он устраивал нас на каменном заборе летнего театра. Мы – это я и ещё один наш одноклассник, Колька. Однажды мы с этим пареньком из-за чего-то повздорили, и он меня обозвал «жидом». Впервые услышал это слово. По интонации, по взгляду на меня и обстоятельствам я понял, что меня оскорбили. Вмиг набросился на него и прибил его мордой к случайно под ногами оказавшейся ступеньке мраморной лестницы Колькиной квартиры. Вадик меня с трудом оттащил. Я в гневе выкрикнул бывшему дружку, что в голову в тот момент влетело: «А ты хохол!» Вадик меня поправил: «Хохол – это я, а он кацап». Тогда я выкрикнул тот же расистский слоган с уточнением. Колька больше в нашей усечённой команде не появлялся. Так меня познакомили с моим полу происхождением.

С Вадиком дружить было не только интересно, но и сытно. Когда бы я ни прибегал за ним «погулять», всегда его мама с улыбкой сперва усаживала меня за столик на веранде и кормила пирожными с чаем. Его мама работала медсестрой в санатории. Вадика отца, полноватого мужчину с «козацькымы вусами», я видел очень редко. Уж он-то был точно «козацького роду». Тогда я всех этих вещей не знал и считал себя частью «семьи единой». В моей семье никогда не было разговоров о чьей-либо национальной принадлежности. Старой и больной бабушке и однорукой одинокой маме было не до того.

Мне всё же не хотелось быть ни жидом, ни евреем. Я чувствовал себя легко уязвимым для унижений и оскорблений. Зато с Вадиком со временем становилось интереснее. Однажды, прогуливаясь по зелёным и остриженным аллеям санатория, я узнал от него, что такое физика. Слово какое-то странное, впервые услышал. И Вадик мне объяснил, что это наука о природе. Вадик черпал знания от своих старших сестры и брата. «Как хорошо иметь старших братьев и сестёр, – подумал тогда я, – можно и в школу не ходить, всё будешь знать». Но физика меня с тех пор очень заинтересовала.

Однажды к нам домой пришли очень прилично одетые молодые люди и стали записывать нас для переписи населения. Я услышал вопрос о национальности, и мама ответила: «Евреи». Так как слово «перепись» я понимал как возможность что-то переписать, то есть написать по-новому, написать иначе, то я вдруг спросил: «А можно меня переписать русским?» Я думал, что русские – это все, кроме евреев, которых можно оскорблять кому не лень. Всё, что я знал, это то, что быть евреем значит слышать оскорбление «жид». Само слово «жид» ничего не выражает. Оскорбляло выражение лица, ехидство или ненависть нееврейской рожи, от которой это словцо выскакивало. И вот я придумал такую отмазку. Все рассмеялись, кроме бабушки, которая меня очень любила и, видимо, сочла мой выпад предательством. Её любовь выражалась не в словах или поцелуях. Она, маленькая, щуплая женщина, носила меня, барбоса здорового, на шее по несколько километров, чтобы я не устал. Почему носила, а не возила на трамвае? Потому, что жили мы очень бедно и бабушка вынуждена была экономить. Каждый понимает любовь по-своему. Кто-то много говорит о любви и осыпает поцелуями, а кто-то молча носит на горбу любимого человека.

Я помню свои мысли, чувства и обстоятельства в том возрасте. В школьном буфете меня кормили только стаканом разбодяженного кефира, хотя стоял запах варёных сарделек, которые раздавали по каким-то спискам – видимо, совсем сиротам или с родителями без ног. Хотя и я был сиротой. Не только без отца, но матери моей была даже не половина. Я тогда так и подумал: мол, наверное, мне не дают сардельку потому, что я еврей и таких врагов, как Колька, полно. Но потом я услышал, что есть дети, которым ещё хуже, чем мне. Моя мама была инвалидом третьей группы, а давали сардельку детям инвалидов второй и первой групп. Я тогда задумался: а почему моей маме не дали вторую группу? Она же без руки и беспомощна! Но чувство несправедливости, побуждаемое голодом, за каждым завтраком разбодяженным кефиром, со временем затихало в смирении.

Тогда, при переписи населения, я подумал, что моё решение учли и меня записали русским, потому что никто не сказал мне «нет», и вопрос больше не поднимался.

С Вадиком Турко мы дружили года три, пока наши судьбы навсегда не разошлись, растворились в миллионном городе. Одесса росла новыми районами. Семья Турко переехала, и Вадик после летних каникул не вернулся в класс. Он перевёлся в другую школу. Но всё же однажды, много лет спустя, когда нам было по 17, судьба нас свела ровно на две минуты. Я работал санитаром в травматологической клинике профессора Герцена. Как-то медсёстры радостно меня позвали в приёмный покой, где обо мне спрашивал один санитар «скорой помощи». Я спустился и обалдел от неожиданности. Передо мной стоял взрослый, но совсем с той же доброй и легко узнаваемой улыбкой Вадик Турко! Он расширился в лице и стал похож на своего отца. Вадик стал студентом медицинского института, куда даже моих документов для поступления под преступным предлогом не приняли. Мы всматривались друг в друга, молчали. Вадику надо было ехать. Больше мы не виделись. Я не вспомню в моём детстве другого такого человека, с которым было так просто и интересно дружить.

В 16 лет я получил свой паспорт гражданина Советской империи с пятой графой моей национальной принадлежности к великому еврейскому народу, о котором я ничего ещё не знал. Вообще ничего, кроме того, что за эту принадлежность меня могут оскорбить и мне придётся снова драться. Записали как будто специально для того, чтобы меня можно было притеснять и никуда вверх не пускать. Это меня огорчило. К тому времени я уже знал, что придётся жить трудно. Но не знал, что мог записаться русским, чтобы облегчить себе задачу на всю жизнь, ведь евреем я был лишь наполовину или даже на четверть.

Через год, уже работая на «скорой помощи», попытался подать документы в Одесский медицинский институт. Собрал всё по обязательному списку. Член комиссии глянул в паспорт:

– У вас нет комсомольской характеристики.

Документы не приняли. Пошёл в горком, райком – всё закрыто, все в отпуске. Кто-то из врачей «скорой помощи» подсказал, что всё это уловка, чтобы не взять документы. Это было противозаконное требование, поступали и не комсомольцы. Аттестат с оценками является единственной моей характеристикой. Дошло – то было простое «мочилово». Так я получил у чиновников чёрную метку – «еврей», хотя в себе еврея я не ощущал, хоть убей. Вообще я никого в себе не ощущал, никого! Я ощущал себя живым, просто живым – и всё.

На страницу:
3 из 6