Полная версия
Голомяное пламя
– Не надо, ему будет больно!
Так и стояли в опасном прижиме, пока барану не надоела слабость жертвы и он не ушел сам. А после не было у Сереги мысли хотя бы камнем издали обидеть наглеца.
Еще он очень любил птиц. Часами мог смотреть, как парит в воздухе, в высоком синем воздухе большая птица, на расстоянии становившаяся маленькой птахой. Днями возился с голубями, таскал их за пазухой, шептался с ними. Таких, как он, легко принимает алкоголь. Они не имеют сил сопротивляться его мощному, стремительному течению. Лет через двадцать, после месячного слезливого запоя, он повесился на бельевой веревке, и на его могиле всегда были крошки хлеба, крестики-следы и легкий птичий пух, запутавшийся в высокой, бестолковой траве.
Париться начинали за пару часов до ужина. Сначала в баню шли женщины. Возглавляла их вереницу всегда бабушка, и было смешно смотреть, как она, важно, по-утиному переваливаясь с ноги на ногу, ведет за собой стайку присмиревших молодух. «А-вой-вой, натопили как, нельзя зайти», – доносился из бани ее радостный голос, и Гриша с Серегой довольно переглядывались – это была похвала им.
Женщины парились недолго, по первому пару было тяжело. Уже через час они в таком же порядке возвращались в дом. Головы их, обмотанные мокрыми полотенцами, раскрасневшиеся лица, плавные, томные движения были наполнены какими-то редкими, даже странными неторопливостью и спокойствием. Какой-то мудростью и отрешенностью. Какой-то стойкой покорностью. Это было недолго. Едва войдя в дом, они начинали суетиться, бегать, готовить ужин. Бабушка командовала, но не напористо, жестко, а мягко и с юмором. Тут и там доносилось ее жалобное «а-вой-вой», одновременно жалевшее и подгонявшее нерасторопных неумех.
Мужики шли, когда баня уже сама была как печь. Неистово-красный жар раскаленных углей таился в кирпичной глубине, тихо и опасно вздыхая. Закрывали вьюшку. Становилось невозможно дышать. Невозможно жить. Мутилось в голове, и хотелось выскочить на волю. Подгибались ноги, и казалось, что наступил тот край, за который – только лежа. Но дед или отец легонько подталкивали Гришу, заставляя залезть на полок. Доски были горячи до солоности во рту. Сидеть невозможно, казалось – ягодицы сейчас заискрятся и вспыхнут тяжелым, влажным пламенем. Гриша подкладывал под себя кисти рук – ладони терпели лучше. Только он потихоньку устраивался, только начинал оживать и оглядываться, как дед открывал дверцу каменки и, кивком предупредив остальных, ухал в черный зев полковша кипятку. Внутри раздавался взрыв, и яростный бесцветный пар вырывался наружу, сметая на пути всё живое. Уши, ноздри, ногти закусывало раскаленными клещами ослепительной боли, Гриша визжал и пытался удрать, спрыгнув с полка и прорвавшись между взрослых тел. Дед был начеку. Он быстро прихватывал Гришу за предплечье, ловким движением укладывал на живот и начинал хлестать готовым уже, заранее запаренным веником. Гриша кричал и брыкался. Спина горела, было нечем дышать, в голове роились разноцветные шары. «Терпи, сиг, терпи, залётка», – приговаривал дед серьезно, но где-то глубоко слышалась усмешка. Грише казалось, что наступил предел, что кончилась его маленькая жизнь, но дед поддавал еще пару и прорабатывал ему живот, грудь, плечи. Потом отпускал. Гришу подхватывал отец, ставил на пол. Дед брал ведро холодной воды и окатывал внука с головы до ног. Мгновенный острый холод на сиятельный жар, жидкая тяжелая жизнь на раскаленную смерть заставляли Гришу приседать, словно сверху ложилась на него благословляющая длань. После этого он, удивляя себя и вызывая смех у других, выпрямлялся на дрожащих ногах и как-то по-взрослому крякал. Дед заворачивал его в простыню и выносил в предбанник. «Что, залетка, хорошо?» – спрашивал и нырял обратно в ад. Гриша сидел, жадно пил воду из большой алюминиевой кружки, слушал крики и секущие удары из бани. В голове было пусто и прекрасно, словно в чистой скорлупе яйца. Тело пело. Душа трепетала внутри.
Спину деда он впервые увидел тоже в бане…
1913, п. Пряжа; 1943, Карельский фронт, Ленинградская область
Я знаю, Федор, я помню через поколение – ты очень хотел взять медведя. Тапио – лесной дух, бог болот и сосновых лесов – ты всё помнил.
Тебя завораживали рассказы стариков, как брали зверя на рогатину. Дед твой, старый охотник, говорил основательно. Как нужно выбрать березку хорошую, с расходящимся надвое стволом. Чтобы именно в размер медвежьей шеи угол этот был. Чтобы не гнилая, крепкая и здоровая, ведь от нее потом жизнь твоя будет зависеть. Можно и распорку меж стволов вставить или, наоборот, слегка стянуть их веревкою, и нужный вид она за пару лет сама примет. Всё строго нужно делать, мгновения потом не поймать между жизнью и смертью, если что не так пойдет. Не даст медведь тебе ни одного шанса, чуть поскользнись. Как найти зверя, как раздразнить его, чтобы на тебя пошел. Михаил так-то не злой, лучше уйти захочет, чем биться, если только детей его или добычи дело не касается. Поэтому лучше его на приваде брать, он своего отдавать не захочет. Как на задние лапы его поднять, чтобы он в ярости на тебя пал сверху. Как рогатину успеть подставить, чтобы шею его зажала, и в землю другой конец упереть. Не ошибившись ни на секунду, ни на сантиметр. И тогда, пока медведь будет с себя ее срывать, будет у тебя шанс подскочить под него и финским ножом в сердце не промахнуться. И вейче[1] твой должен быть такой закалки, чтобы ребра медвежьи, как бумагу, прошил…
Дед твой сам ковал и точил ножи. Когда готово было лезвие, красное, раскаленное от жара, брал берестяной туес, наливал в него наполовину воды, наполовину льняного масла. А потом протыкал туес ножом посередине, чтобы режущий край в воде был, а верхний в масле. И жало тогда закалялось так, что гибким становилось, не хрупким, а рубить можно хоть дерево, хоть кости – не тупилось совсем. После мелким напильником доводил вручную – тшцц, тшцц. А потом забивал гвоздь в бревенчатую стену и срубал его напрочь новым ножом. И не оставалось на жале ни зазубрины.
А помнишь, как однажды он взял медведя и привез разделывать домой? Ты поразился тогда когтям зверя. Они были словно черные толстые спицы – длинные и острые. Дед еще смеялся, положил медвежью лапу себе на макушку, и когти доставали до подбородка.
– Смотри, – говорил, – Федя, силища какая.
Говорил с уважением и даже каким-то восхищением:
– Если захочет да разозлится, не убежишь от него, не скроешься. Ни на лошади не ускачешь. Можно иногда на дереве спастись, Михаил когда большой, ему лень становится по деревьям лазать, тяжело. Но и то может любое дерево повалить. Корни подроет да повалит. Это сильно его обидеть нужно, зимой из берлоги поднять или ранить. Еще ранней весной он злой бывает, когда голодный сильно. Или медведица медвежат своих защищать будет. А так он мирный. Ходит, пасется. Ягоды собирает, корешки разные. Человека почует, так постарается уйти незаметно. Ни сучок под лапой не треснет. Только взгляд его иногда можешь в лесу почуять. Холод по спине побежит – значит, смотрит на тебя откуда-нибудь с горы. Ты поэтому в лесу ходишь – шуми да пой погромче, чтобы ушел, не прощаясь. Иногда, когда внезапно на него выйдешь неслышно, он сам испугаться может и броситься со страха. А так Бог медведя человеку покорил. Опасается он нас.
Всё это дед твой говорил, снимая черную тяжелую шкуру. А ты опять поразился, насколько медведь без шкуры стал похож на голого человека. Ноги, руки, плечи. И только косматая голова с огромными оскаленными клыками источала нечеловечью ленную силу.
– Недаром у финнов шестнадцать имен для медведя есть. Всё для того, чтобы настоящее имя его не произносить, уж больно оно страшное. Да и приманить, позвать его можно, если произнесешь вслух. Поэтому Тапио – лесной дух – самое подходящее. И бояться его не нужно. Это огромное счастье, если в лесу какого зверя увидишь. Значит, природа тебе свою сокровенную тайну показала. Зверя бояться в лесу не надо. Человека бойся.
Дед твой помрачнел и замолчал, задумавшись.
А тебе повезло быстро.
Ты шел за грибами по лесной тропинке. Была ранняя осень, и птицы еще вовсю веселились и сновали меж ветвей. Чириканье там, клёхтанье здесь. Лист еще стоял зеленый, лишь кое-где на березах сверкали ярким дешевым золотом желтые пряди. Ты шел по тропинке в хорошо знакомом лесу и снова удивлялся и радовался новостям – эта осинка подросла и стала совсем красавицей в ярко-красном сарафане, а камень змеиный в этот раз оказался пустой – уползла гадючка куда-то по своим делам. Тропинка была древней дорогой. Какие-то могучие старики выворотили огромные валуны и сложили их в кучи по сторонам. Они же, наверное, вырыли широкую канаву вдоль нее, и в болотистых местах дорожка оставалась сухой. Кто знает, каких времен это были дела, тех ли, когда карелы еще крестились левым кулаком, или позже, когда, устав от обид северных пришельцев, собрались в поход дети десяти карельских племен и сожгли старую столицу викингов Сиггуну. Но сегодня лес был веселый и усмешливый. Заливисто хихикало под теплым ветром лиственное мелколесье, а вековые сосны тихонько гудели далеко вверху свои древние песнопения.
И вдруг совсем рядом раздался страшный рев. Он сотряс воздух, словно гром начинающей грозы. Ты знал уже, что сентябрь – время гона лосей, когда идут друг другу навстречу два могучих исполина, чтобы биться за любовь. Их берут тогда на реву. В такой момент лучше не попадаться лосю на пути. Ты стал присматривать дерево покрепче да поудобнее, но что-то мгновенно изменилось вокруг. Рев смолк, вместо него раздался сильный треск, и совсем рядом с тобой закачались мелкие березы. Ты не успел даже отпрыгнуть в сторону, как метрах в трех на мелкую болотину выскочил сохатый. Он уже не шел напористо, он убегал. Стремительно проскочив лесную проплешину, он прыгнул через полную воды и тины канаву и не достал до края ее, глубоко, в веере сверкнувших на солнце брызг, увязнув задними ногами. Оперся передними на сухой отвал и стал с усилием выбираться. Но мгновение вслед за ним выскочила из лесу покрытая черной шерстью скала, и в огромном прыжке, с коротким «Рррряяя» оказалась на лосиной спине. Размашистый удар лапой, и к ногам твоим откатился пульсирующий кровью кусок вырванного с мясом и шкурой хребта…
Как ты бежал в тот раз! Ветер свистел в ушах, а ноги стремительными скачками несли тебя через валуны, через столбы поваленных деревьев к дому, к людям. Но никто не гнался за тобой. Хозяин взял свою добычу.
Я очень мало знал тебя. Ты ушел, когда мне было шесть. Несколько детских рыбалок вместе. Несколько рассказов об охоте. Ночной твой кашель, тяжелый, почти рев, когда ты пытался очистить простреленные, прокуренные легкие. Твой хмурый взгляд и жесткие слова, когда тебя звали на митинги ветеранов и героев. «Герои те, кто в земле лежат», – говорил ты.
Короткие строчки наградных документов на два ордена.
Твоего отца звали Трифон. Твой дед остался для меня безымянным. Кем были, куда сгинули твои мать и бабушка? Были ли братья и сестры? Я ничего не знаю.
Почему ты на озерах ловил щук поморскими снастями, ставил яруса? Не потому ли меня так тянет на Белое море, не здесь ли химия любви к нему?
И если ты родом оттуда, как к началу войны оказался в вологодских краях, не в лагерях ли? Потому что призвали тебя на войну рядовым в штрафной батальон. И вдруг тогда отец твой и дед пропали в Ухтинском восстании, когда поднялись всегда склонные раньше к русским беломорские карелы, тут не выдержав обид и поборов, когда отнимали последние скудные плоды северных земель. Спасла ли тебя мать, затолкав в вагон проходящего поезда, идущего всё равно куда, лишь бы не попал ты на черные невозвратные баржи, о которых до сих пор помнят в поморских деревнях?
Ничего не знаю. Нет ответов. Остается лишь гадать, искать скупые следы среди коротких строчек наградных документов. Карельский фронт. Рядовой штрафного батальона. Шестнадцать разведок боем. Два ордена. Старший лейтенант. Потом капитан. Командир штрафного батальона. Контузия. Ранение.
Ты очень хотел взять медведя. А он всё не давался тебе. Почему-то. Ты даже стал думать, что если без шкуры медведь похож на человека, то не станет ли человек, напялив шкуру, похожим на зверя. Шкуру на душу. Может, тебе тогда не хватало этого звериного внутри? А может, медведь вовсе не враг тебе? Потому что лосей, волков и кабанов ты легко брал десятками.
Помнишь, тот случай на охоте. Ты долго выслеживал его и наконец настиг. Он мирно пасся на болоте, лакомясь клюквой. Ветер был с его стороны, патрон в патроннике, предохранитель снят. Твой боевой пес молча рвался с поводка, почуяв добычу. И вдруг он сорвался, не выдержал карабин. Он прыжками понесся к медведю. А тот ничего не видел, увлеченный едой. И вдруг на середине пути из густого ельника выскочил матерый волчара и набросился на пса, схватил его за загривок и потащил в лес. Тебе ничего не оставалось, как стрелять волка. Ты убил его и спас пса. Медведь же потихоньку улизнул. Израненная собака не могла идти, и ты тащил ее на руках десять километров. Было тяжело, но ты не бросил ее, донес. Не так ли потом тащили тебя с рваными дырами выходных отверстий в спине. А следом волокли визжащую от ужаса добычу. Ночь была белой от разрывов.
За три часа до того ты точил свой финский нож, свой вейче. Точил так, как учил дед: «Тщцц, тщцц, тщцц». Так, чтоб он мягко проходил сквозь ребра, как сквозь бумагу…
Наверняка ты думал о многом в тот момент. Вспоминал свою жизнь. То, о чем никому не рассказывал.
Я снова и снова перечитываю твои документы. «Лично расставил несколько сотен противотанковых мин, в два раза больше противопехотных, еще больше фугасов.
Лично руководил разведками боем. В одной из них первым ворвался в траншею противника. Двумя гранатами взорвал землянку с пятью солдатами и офицером. При отражении контратаки противника из ручного пулемета уничтожил более двадцати гитлеровцев. Умело перевоспитывал бойцов-штрафников».
Я долго не мог понять, как вы смогли. Как после месяцев отступления, после многих тысяч сдавшихся в плен, после всех предыдущих обид на власть и страну вы смогли повернуть всё вспять.
Думал и не мог понять, пока не познакомился с интересным человеком. Мой ровесник, полковник, Герой России. С золотой звездой на груди. И когда мы приняли на грудь по маленькой, по ноль пять горькой и белой, я решился об этом спросить.
– Понимаешь, русские воюют всегда не за кого-то или что-то, а против несправедливости. Не за Родину, Сталина и прочее. А против немцев, когда поймут, что они враги и добыча. Те ведь тоже не дураки были, пытались играть на исторических чувствах, церкви открывали. Наши мужички думали и присматривались до определенного момента. А когда поняли и разобрались, решили, что пора ломать хребет. И тут уже не важно было всё остальное, – так сказал мне друг-полковник.
Немец пер весело и нагло, как лось на осеннем гону. С ревом и фанфарами. А потом его остановили…
Ты закончил точить свой нож. Взглянул на часы и коротко сказал: «Пошли».
Накинув шкуры маскхалатов, взвод молча полз. Ни одна ветка не хрустнула под тихим движением. Взвод стелился по земле, сливаясь в одно могучее лесное тело. Которое уже чувствовало близость добычи. «Вперед!» – крикнул ты на последних метрах. «Ррря!» – рявкнул взвод в коротком прыжке…
Кондак, глас 3
Всё умное свое желание к Богу вперив и тому невозвратно от души последовал еси, и житейския молвы отринув, в молитвах и слезах и злостраданиих плоть свою изнуряя, добре подвизався противу невидимаго врага кознем и победив я, веселяся прешел еси к небесным чертогам, и ныне со Ангелы Святей Троице предстоя, отнужу же и Всевидящее Око твоя труды видев, даром чудес по преставлении обогатило тя есть, иже тебе верою почитающим, приходящим же, и честным мощем твоим покланяющимся от честнаго ти гроба исцеление подаваеши невидимо и молишися непрестанно, сохраняя отечество свое и люди от враг видимых и невидимых, ненаветны, да вси тебе вопием: преподобне отче наш Варлааме, Христа Бога моли непрестанно о всех нас.
2005, Ловозеро
– Сёй, сёй.[2] – Баба Лена всё подкладывает в тарелки дымящейся вареной оленины. Она – карелка. Дед Андрей – коми. Коми-ижемец – он явно гордится происхождением.
В маленькой лесной избушке тепло. Это самое главное – еще полчаса назад мы с Володей дрожали крупной звериной дрожью, насквозь промокнув под брызгами злых, острых волн озера Любви (как еще на русский перевести Ловозеро).
Дед Андрей – маленький, сморщенный, быстро пьянеющий старик с пронзительными голубыми глазами. У настоящих алкоголиков они мутные, постоянно слезятся. Здесь же этого нет и в помине.
– Ты не смотри, что я сейчас в лесу живу. Я мно-о-огое прошел… – Он постоянно в движении. Присядет за стол, вскочит подкинуть дров, помешать парящее варево на плите. – Я в поселке раньше жил. А еще раньше оленеводом работал, бригадиром в бригаде. Двадцать человек у меня было, и все девушки…
Он сладко жмурится.
– Комсоргом я у них был, – продолжает после паузы, отхлебнув черного, полкружки сахара, чаю. – Взносы собирал.
– А какие взносы были, сколько? – Мне вдруг стало интересно, вспомнилась красная книжица с фиолетовыми размытыми штампами внутри «Уплачено. ВЛКСМ».
– Сколько-нисколько. Палка – взнос. – Дед Андрей радостно смеется, хороша была комсомольская юность.
– А раньше где жили? Происхождения какого? – допытываюсь я. Мне интересно, я в тундре всего второй раз. Но уже чувствую, как страшно давит меня красота здешних мест. Она нереальная, жесткая – голубая быстрая речка, окаймленная неширокой полоской свеже-зеленого, летнего северного леса, за ним – широчайшее серое пространство болот. Вдалеке над всем мирным пейзажем жутко нависают Ловозерские тундры – голубые горы со сметанно стекающими с вершин белыми снежниками.
– Из Коми мы, с Ижемского района. Сюда пригнали нас оленей пасти, на Кольский. Восемь детей было. Осталось два. Вот тебе и коммунизм.
Дед Андрей помрачнел и внезапно замкнулся. Пришлось подлить ему в стакан разведенного спирта.
– А как места здесь вообще, интересные?
Я сам немного знал, читал, но хотелось услышать от местного жителя. Местные чем и хороши для пытливого слуха – много разных тайн знают. Расскажут, если захотят.
Дед Андрей как-то по-особому остро посмотрел на меня:
– Куда как интересные. Сейдозеро в стороне от вас останется, так что сейдов[3] не много увидите. Но Куйва[4] за вами присмотрит. – Он странно хихикнул: – Скалы пройдете, Праудедки называются. Рисунки там наскальные есть. Капища. Место особое есть – Чальмны Варэ. Если дойдете, конечно.
Он опять помолчал, задумчиво жуя кусок мяса. Потом снова встрепенулся.
– Да нет, ничего жизнь была. Хорошая. Тяжелая только.
Дед обхватил граненый стакан широкой ладонью, опрокинул в себя. Затем медленно залез на огромный, в полдома, топчан, что тянулся вдоль всей стены. Пятнадцать человек легко могли разместиться на нем. Одеяла, шкуры, но чистые. Не было в них заскорузлого запаха человечьего отчаянья. Из грубых досок сколоченный, приземистый и крепкий, он казался очень уютным и теплым – за стенами продолжал бушевать ветер, окошко текло водой дождя. Было слышно завывание озера Любви.
Володю увела куда-то баба Лена. Он всю жизнь прожил среди степей, украинец по национальности. В лесу, в тундре – первый раз. Поэтому порой наивен, как новое ведро на краю колодца, – стоит, сверкая солнцем цинка, на краю, не зная о грядущем полете вниз. Хорошо, что есть цепь.
Мне не спалось. Тот самый мандраж, невероятный для сорока лет страх, который поселился в душе задолго до похода, не давал ни на минуту расслабиться. Лишь иногда получалось на мгновение задушить его глубоким, колодезным глотком алкоголя, но и тогда он лишь помогал упасть в оленьи шкуры сна, пробуждение от которого было еще более пугающим.
Я не знал, почему так в этот раз. Позволял себе немного догадываться. Но никак не мог окончательно определиться.
Дед Андрей похрапывал на топчане. Я в очередной раз достал из рюкзака карту и описание маршрута. Развернул карту и стал всматриваться в заученные изгибы рек. Одна из них носила странное имя – Афанасия. Ко второй, огромной, безлюдной и величественной, – предстояло прийти. Поной – Собачья река в переводе с саамского. Не самое веселое имя…
Не знаю, что за странная прихоть ведет меня на Север. Она неодолима. И часто, опять собираясь, укладывая вещи в рюкзак, думаешь со страхом и упованием – бесы ли манят, промысел ли божий. Так и мучаешься в сомнениях, пока не дойдешь до края, где открывается всё. Там узнаешь – благодарить или бежать.
Я еще раз прочитал описание маршрута. На сгибах уже начали протираться дыры. Да, безлюдье на сотни километров. Да, четвертая категория. Да, на сплавах предыдущих лет погибло одиннадцать человек. Но неотвратимо и ласково манила зелено-голубая карта северных земель. Были в ней обещание и загадка, как в красивой испуганной женщине, уже покорной, уже сдавшейся. И нужен очень трезвый глаз, чтобы за нежной податливостью этой суметь увидеть мгновенный острый стальной взгляд из-под трепещущих в страхе ресниц.
– Мама, я знаю, что нужно делать, чтобы мальчик за тобой погнался, – говорила одна четырехлетняя прелестница моей знакомой. – Нужно подойти, улыбнуться и побежать…
Всё, хватит. Карту опять в рюкзак. Сапоги на ноги. В дверь, наружу. На мне брезент энцефалитки, на поясе нож, в ногах твердость, в груди – решимость, в голове – задор. Сделав глоток спирта и закусив куском оленины, я вышел из дома.
Посреди белой ночи, в северной глуши стояла черная избушка. Черная она потому, что стены из тонкомера снаружи обтянуты толем – таков кольский стиль. Поверх толя зачем-то маскировочная сетка, скорей всего, для красоты. Низкая крыша из почерневшего от времени шифера была полога – сугробы снега наверху давали зимой лишнюю толику тепла. Маленькие окошки тоже берегли жизнь от лютого холода. Хлипкая изгородь, сплетенная из тонких березок, – не от человека или зверя. Задерживая снег, она принимает на себя удары ветра с озера. Еще был огород – два метра вскопанной земли, из которой торчала пара былинок лука да робко пробивались листья клубники – ягод нужно было ждать к сентябрю.
Курьих ножек у избушки не было. А может, и были, просто она низко, нахохлившись, присела на землю.
По двору бродили две добрые собаки-лайки. Я сразу подружился с ними за оленью кость. Поодаль была привязана собака злая. Помесь сенбернара и кавказской овчарки, она когда-то была сильно обижена людьми. Поэтому бросалась молча, без предупреждения. Лишь внезапный звон толстой цепи мог спасти от смертельной опасности. Которой не почуял черный кот Василий, и спина его была без шерсти – страшные зубы сорвали шкуру с обоих боков и сверху. Теперь кот был черно-розовый, непонятно как выживший, но по-прежнему ласковый и ждущий рыбы. Добрые собаки иногда шутливо прихватывали его то за голову, то за шрам. Он игриво отбивался, не выпуская когтей. Цепь же обходил далеко.
– Пойдем, Володя, я тебя с собачкой познакомлю. Чтобы не покусала случайно, – донесся из-за изгороди голос бабы Лены.
Следом за ней покорно шел Володя. Бывший чемпион по плаванию, двухметрового роста, он по жизни был слегка задумчив – водная среда медленнее, тягучее воздуха. Длинноволосый, с черной бородой, он для пущей красоты надел в лес спортивный костюм, память былых достижений, с золотой надписью Kazakhstan на спине. Основные же цвета его были желтый и голубой, символизируя, возможно, происхождение бывшего пловца. «Ну что, пираты в городе», – так приветствовал его вчера первый встреченный на кольской земле. Действительно, большая серьга в ухе Володе бы очень подошла.
Еще когда собирались дома, я много говорил про Север. Про тревоги и опасности. Про то, что непонятно на самом деле, как зайти на Поной, слишком много изгибов на пути к нему. Что так же непонятно, как с него выйти, – река впадает в Белое море у самого горла его, на границе с Баренцевым, где из жителей только пограничники, а из возможных средств выброски лишь теплоходик «Клавдия Еланская» с таинственным расписанием да вертолеты, возящие американских рыболовов на элитную рыбалку. «Выход, похожий на вход», – глубокомысленно изрек тогда Володя. А я принялся шутить.
– Володя, на пограничников надежды мало. На «Клавдию» меньше того. Один реальный выход – суровый вертолетчик. Ты, красивый и видный мужчина, должен суметь очаровать вертолетчика. Денег для алчного Икара у нас мало. Поэтому придумай что-нибудь.
– Выход, похожий на вход, – уже радостно хохотал Володя. Отчего бы не поскабрезничать двум взрослым мужикам. Но больше смеялся я, когда в магазине продавщица протянула Володе голубой спальник, внутренность которого была отделана веселой байкой с пушистыми котятами на ней. Володя хмурился уже. От другого спальника – траурно-черного цвета – отказался наотрез.