
Полная версия
Серпантин к Мертвому морю
Серпантин к Мёртвому морю
Серпантин повторяет с изнанки узор,хищной птицей размеченный по небу,и пока не откроется снег с бирюзой,я из Фета прочту тебе что-нибудь.И тревогу замечу, и тормоз прижму,обгоню, где разметка пунктирными.Море Мёртвое названо так потому,что не связано с жизнями рыбьими.Соль комки налепила по мелкому дну.Балансируя, как иероглифы,мы войдем в эту воду, найдя глубину,но ещё на поверхности вроде бы.И замрёшь, возвращаясь невольно, но безискажений и даже без горестик гулу близких имён, сумме прожитых мест,лёжа в этой густой невесомости.А она то без меры ласкает, то жжёттам, где мелкая ранка, царапина.А рыбёшка, что выжила, вдруг приплывёт?Всё на свете нежданно-негаданно.Приплывёт, плавниками уловит мольбу,будто острыми соли кристалламинацарапали мне твоё имя на лбу(чтоб не спутала – с инициалами).Нет потери «на время», она – навсегда,не спасёт архимедова «эврика».Здесь, в конце серпантина, ночная водаплещет, словно рыбёшка у берега.«Ещё одна жизнь не нужна, чтобы эту забыть…»
Ещё одна жизнь не нужна, чтобы эту забыть.Назад обернёшься, пейзаж размывает воздушная зыбь.На той стороне нескончаемый леса чернеет штрих-код,но память заросших тропинок его никуда не ведёт.Когда-то они выводили к полянам, на них земляника росла,картинка в учебнике школьном (и так же) у озера гнулась ветла…Горячность признаний верней, чем дидактик назойливый тон,она и жива лишь в живой навсегда круговерти времён.В отжившем поэзии больше, в раздёрганном «я вас любил» —полно продолжений прошедшее время пера и чернил.Проснувшийся принтер привычно затвор передёрнет в ночи,да было б в чём каяться и сознаваться, а нет, так молчи.Как мелочи стали глобальны, к обычным вернув нас вещам.И это пройдёт, как склонение жизни по всем падежам.Медовый почти карантин, целый месяц мы дома одни.– Читаем, скучаем, – и через плечо, улыбнувшись, взгляни.Пустыня в песочных часах
О книге Михаила Матушевского «Серпантин к Мёртвому морю»Очевидно, книга складывалась на серпантине с севера через Кумран или с юго-запада через Арад и Эйн Геди, со стороны пустыни Иуда. Подобно этим и неупомянутым топонимам прошлое в ней, как карточная колода, на всю глубину перетасовано с неотпускающим настоящим и ожидаемым будущим. Три части, как три витка этого спуска обещают простор для движения и долгое «приближение к месту своего назначения». Серпантин превращается русским языком в символ и обживается воображением и чувством.
Перед нами именно книга, а не сборник стихов. Прозрачность первого слоя книги, гармония её музыки и смысла – это достоинство, которое делает ненужным длинное объясняющее предисловие. Не нужно особенно вчитываться, чтобы заметить важную доминанту книги – обращение к прошлому, поиск в нём опоры и смысла продлевать свои дни. Оно настолько явное, что становится вызовом. А что не из прошлого? Выдуманное будущее? Толкование настоящего? Или неведомая древность, сочинённая в мифах и легендах исторических реконструкций? Владимир Соколов вовремя задаёт вопрос:
Можно ль плакать в придуманном миреот придуманной горькой обиды?И ещё одно свойство прошлого явлено в книге. Оно позволяет автору не подпускать к себе слишком близко болезненное и тревожное настоящее, отстоять последний, слишком уязвимый личный рубеж искренности. Приходится согласиться с Оскаром Уайльдом: «Немного искренности – вещь опасная, но абсолютная искренность просто фатальна».
Вечно дым воспоминаний сладок,сердце полно горечи опять…Это уже Михаил Матушевский.
«Безумных лет угасшее веселье» задает способ прочтения книги. И крепнущая с возрастом «печаль минувших дней», и потребность жить, «чтоб мыслить и страдать», и опять упиться гармонией, творчеством – словно три ключа, к каждой из трёх частей книги.
Бахтин отмечал, что «переживание есть внутренний знак». И каждый переживший будет снова и снова возвращаться к своим знакам во всей их полноте. Связанный со временем и местом, такой знак включается в авторский хронотоп, время и место которого становятся свойствами автора. Свойствами, с которыми автор породнился в воспоминаниях. Внутренние знаки и управляют стихами удалённо, как звёзды жизнью.
Всё это – переполненные дождём водостоки, круглые часы на углу, вальс в соседней школе, уличный точильщик – встречается в стихах Матушевского. В Поволжье, в Самаре (тогда еще Куйбышеве), на переправе с полынным запахом, на турбазе Проран (спасибо, google). Вот свойства хронотопа поэта. Он подобен бегуну или всаднику «с головой, повёрнутой назад» с античной вазы или барельефа, который, едва названный, становится символом.
Прошлое возвращается и тогда, когда автор избегает говорить о нём. Оно возвращается в сравнении и в деталях:
Нас помнят ночью вьюжной и пустой,с погасшей буквой «Г» на «ГАСТРОНОМЕ»…Это обращение к прошлому, к детству встречается и у других поэтов. Например, как наваждение, у Давида Самойлова:
Я б вас позвал с собой в мой старый дом.(Шарманщики, петрушка – что за чудо!)Но как припомню долгий путь оттуда —Не надо! Нет!.. Уж лучше не пойдём!..И по-другому, по-своему, это происходит у Матушевского:
Лошадки деревянной иго-го,малиной поцарапанное лето.Вчера мне не приснилось ничего,как будто я ещё не прожил это.О чём бы Матушевский ни писал, прошлое прикасается к его руке.
Всё-таки есть один особый внутренний знак. Воспоминания из первой части оказываются заговариванием, сокрытием другого события в другом месте.
Минул год. Я всё так же не знаю ответа,как не знаю вопроса! Уходом очерченный край —это рамка твоих фотографий и прежнего света,сорок раз неотсчитанный и оборвавшийся май.Рав, качаясь, читает молитву надрывно, протяжно…
Эти волны расходятся во все стихотворения книги. Время хронотопа искривилось и изменило порядок предшествования. Этот знак стал началом. Его молчаливое присутствие окрашивает и оглушает всё, происходившее до и после.
Всё это было потом, как ни обманывает нас память.
Теперь уже невозможно не заметить другую доминанту книги – это апофатизм, это Б-г даже без намёков на узнаваемую атрибутику. А может быть, Б-га для него нет? Не в этих же парафразах идиом «бог в углу, а напротив – порог», «бог не выдаст, но выдал и вырубил свет», «и я твержу “как дай Вам бог“, в заглавной букве ошибаясь»? Скорее вот эта доминанта вместе с её продолжением: «До лампочки, что свято место пусто, куда пустей раскаянье впотьмах». Но к кому же тогда обращается поэт?
Всё безжалостнее время,всё крупнее решето.На каком я свете, где я?Что ни скажешь, всё не то!Впрочем, таких обращений у него немного. Апофатизм Матушевского на грани с агностицизмом, непознаваемостью Его. И он не разрешает эту дилемму однозначно. Ясно, однако, Матушевский не обратится к Нему и в трагические моменты, он знает цену молитве и себе. Жёсткий опыт полагаться на себя определил отношения поэта с Создателем, какие уж они есть. И благодать у него своя, и в аду своём он истопник.
Не потому ли отношения в известной компании – автор, лирический герой, персонаж, читатель – довольно ровны и устойчивы? Автор и лирический герой хорошо знакомы с читателем. Поэт не обращается к читателю, а произносит стихи вместе с ним. Так объясняется ясность речи и почти интимная интонация большинства стихов. Это впечатление сохраняется и даже усиливается, когда изредка Матушевский обращается к читателю с риторическим вопросом: «Сказать еще?» На первый взгляд это напоминает Александра Ерёменко:
И то смотрю, как все поднаторели,кто в ЦэДээЛе, кто в политотделе —сказать ещё? В созвездье Гончих Псов…Матушевский звучит совсем по-другому. Вызова у него нет, а есть рискованная доверительность (по Уайльду). Это и есть его молитва:
Но постепенно наполнялся домзвучаньем, и болели дети корью,заботами он полнился, потомпривычками. Сказать ещё? – Любовью.Чтобы раскрыться и произнести «любовь», ему нужен разбег. Именно к другу, понимающему с полуслова и не замечающему слабости, обращены длинные описания, как паузы на созерцание и выравнивание настроения:
Холодеющей осени с яблочным хрустом дыханьея хотел бы вернуть, а перчатки забыть на скамье.Дольше встречи самой обнимающий миг расставаньякрупной вязки – тогда было модно вязанье —узелки и тепло помнят пальцы…Автор говорит «по-крупному, вычитая мелочи» (строка не из книги). Мастеру должно уметь прочесть свои стихи глазами другого читателя.
Стихи постепенно наполняются хрониками избывания боли в путешествиях по миру. Они определены новым хронотопом – сегодняшними днями и средой обитания, новым домом. Автор отказывается дополнить созерцание топонимов, ограничивается перечислением. Медленное примирение проходит и в Тель-Авиве («Весомее потери…»), и на Средиземном море («Качнётся мачта…»).
…Как поздно я приехал, чтоб старые печалитянули за собою, как ногу инвалид.В хронотоп автора теперь входит пустыня и как реальность отшельника, и как символ, и как место, и как время:
В пустыне и воздух другой и отсчёт,от зноя дрожащий, тягучий, как мёд.А сколько песка просто так утечёти сколько останется – всё невдомёк.Не только в ногах, правды нет и в локтях,нет выше – где клином пробит небосвод.И только пустыня в песочных часахв одном направленьи беззвучно течёт.Время течёт и песком, и водами Мёртвого моря. Сюда и приводит течение книги. Предоставим читателю решать, почему вода здесь так солона, так высока её плотность и велика сила выталкивания. Язык снова превращает банальность в символ. Море не даст нам утонуть. И это вселяет надежду.
Нет потери «на время», она – навсегда,не спасёт архимедова «эврика».Здесь, в конце серпантина, ночная водаплещет, словно рыбёшка у берега.Арон Липовецкий* * *Оформление обложки – Катерина Тришкина.
Фото Дмитрия Цехановского.