Полная версия
Город неба
«Молодая женщина помыла…»
Молодая женщина помылав тазике на кухонном столедевочку куском цветного мыла,чуть сдвигая брови, как реле.Батарея начинала греться,пар дохнул на синее стекло,со стола сбежало полотенцеи на стул отчетливо легло.На незанавешенные окнатуча уронила, как на грудь,детскую снежинку. Вытри сопли,ничего дорогой не забудь.«На холодной подножке вдвоем…»
На холодной подножке вдвоемнам бы ехать с тобой, моё солнце,на замызганном двадцать шестом,чтоб стучали о рельсы колёса.Ехать, видеть чумную весну,все её переулки, заборы,продувные дворы поутру,золотые шатры до упора.Расцветут фонари на кольце,постовой погрозит нам из будки,мы меняемся мало в лице,постового мы шлем на три буквы.И в одном поклянемся легко,что ни грусти, ни страха, ни гнева —ничего, ничего, ничего —не возьмем мы с собою на небо.Только счастье и только любовь,только свет без конца и без края,только медленный гул голосовна сырой остановке трамвая.«Избавились от крысы, что жила…»
Избавились от крысы, что жилав оранжевом контейнере для стружек.Когда сквозь двор наутро я прошла,она лежала посредине лужи.Фонарь еще горел, шумел бамбук —там снова начинался дождик серый,чтоб в луже рисовать за кругом кругс упорством переростка-пионера.И лужа, что была ее прудоми зеркалом, в которое взирала,и где лежала мертвая потом,в то утро ничего не отражала.Уже, подруга, ты не будешь впредьделить углы двора, как биссектриса.Что тут сказать? Что ты страшна, как смерть?Что шерсть твоя от ветра серебрится?«Где алкоголь больших количеств…»
Где алкоголь больших количествотечество нам заменял,пред жизнью, прожитой навычет,стоит мой друг. Он завязал.Он вшил победную торпеду,об этом написал стихи,и в них всё это, это, это,и мы ревем, как дураки.Возможно, невысоким стилемдано лишь время описать,над историческим утилемсебя бессмыслицей занять.Вергилий вписывал в эклогистроения простых дворов,а вышли у него в итогестроения иных миров.Но эти тусклые пейзажидороже всех богов подряд,вот так бы написать без фальши,чтобы растаял адресат.«В переводе, кажется, Гелескула…»
В переводе, кажется, Гелескулато стихотворение Галчинского,где он бродит посреди баракови встречает Богоматерь пленных,говорит с ней о стихах блаженныхв лагере далеком Альтенграбов.Говорят, он человек был скучный,не чурался с подлецами дружбой,послужил официальной власти,промелькнула жизнь, как в самотёке,выжили пронзительные строки,почитай их, если хочешь счастья.Видно так устроено все в мире,жизнь, и смерть, и дважды два четыре,был поэт в обычной жизни прост,хорошо он знал систему ада,по нему прошелся, как по саду,контрабандой музыку пронес.«За этими стихами мрачными…»
За этими стихами мрачнымистоит отдельный человек,измученный судьбы подачками,а не какой-то имярек.За этими сухими строчкамивиднеется – прильни к глазку —проспект с домами шлакоблочными.Все улеглось в одну строку.По-молодости все мы – бражники, —хлебни безумия вина,а зрелость ищет рубль в бумажникеи по двору бредет одна.Там в детских деревянных лодочкахплыть бы по листьям взапуски,а человек сидит на корточках,ища упавшие очки.И вспышкой памяти мгновенноюколодец неба освещен,куда со всей этой вселенноювсе глубже улетает он.Конец войны
В комнате той, где обоев шуршащий пергамент,после зимы затяжной он пластинку поставит,и наведутся на резкость знакомые вещи,будто бы зрение стало мгновенней и резче.В эркерных окнах ленивое небо до края,длинной цепочкой летят самолетные стаи,в море ныряют солдатики где-то на Кипре,на Элизейских полях души тех, кто погибли.Сызнова миру весна раздает свои роли,пчёлы вернулись на бледные желтофиоли.Снова он слышит шаги и гудение мошек,шаркает скнова игла среди чёрных дорожек.Там тишина абсолютна, где после налетаснова не лезет сирень ни в какие ворота,снова петляет река на безбрежье, бесснежье,и в облаках самолеты летят безмятежно.И в безмятежности падает свет на ограду,птицы свистят – ну так что еще, Господи, надо?Так замечательно тянутся эти квартеты,чьи-то шаги за окном, светлячок сигареты.Будто бы облагороженный новым убранством,мир снова будет таким безнадежно прекрасным,в церковь войдет пианист, крышку снимет он с клавиш:просто война раз – и вышла вдруг вся, понимаешь.«Робинзон найдет другого Пятницу…»
Робинзон найдет другого Пятницуиз большого племени Зулу.Я уеду, а друзья останутсяв некрасивом доме на углу.Слезы вкупе с леденцовой мятоюи Кровавой Мэри на борту,помашу им крыльями помятыми, —всех благодарю за доброту.Долетит до Северной Америкис голубой полоской самолетв час, когда друзья придут к Москве-реке,где как раз вода ломает лед.Купола горят, покрыты золотом,Бог часы сверяет с талым льдом.До чего же сладостны уколы тампамяти в предсердии пустом.«Кузнечик пишущей машинки…»
Кузнечик пишущей машинки,давай, товарищ, стрекочи,о нашей жизни без запинкирассказывай в густой ночи.Когда из сильного металластальные молоточки бьют,то заполняются провалына множество пустых минут.Перескажи по ходу дела,какая музыка была,подбрасывала и летела,какая там метла мела.Троллейбус банкою консервнойбольшим проспектом дребезжал,и в общепите завтрак скверныйсоциализм изображал.Пой по добру и по здоровуприлет грачей сырой весной.И первого раскаты громаперед вертушкой в проходной.В обратном крутятся порядкеночные станции в уме.Вольноотпущенной по справкеслоняться вечно по земле.«Возвращаясь из Дома печати…»
Возвращаясь из Дома печати,я свои забывала печали,проходила сквозь арку Победы,оставляла ненужные беды.Был там парк возле старой усадьбы,в нем густели столетние кроны,приезжали веселые свадьбы,перед церковью били поклоны.Поднимали стакан ветераны,в пиджаках пожилые мужчиныи на скрипке играли цыганепосредине застоя, режима.Именины большие для сердцаэтот парк на краю небосвода,скрипка, пой, улыбайся, невеста,померещься, пустая свобода.«У них есть деньги и права…»
У них есть деньги и права,у них и нефть, и лес таежный.У нас – обычные слова,чтобы построить рай дотошный.И мы построили егопод стать трехмерному по силевот здесь совсем недалекоиз лучших слов в любимом стиле.Быть может, утренний сарайнаш легкий рай напоминает,а не возвышенный сераль, —зато в нем бабочки летают.«На старой ферме вёдра молока…»
На старой ферме вёдра молока,мычит корова, всё зовет теленка,и журавлей протяжная строка,а напрокат – казенная лодчонка.На глинистом размытом берегусклонилась ива прямо над волнами,и целый век я в сердце берегу,вожу вас за собой в оконной раме.Припоминаю скошенный навеси молдаванок очередь у кассы,и весь земной надрыв в глазах небес,какой ты был, такой ты и остался.Чехов
И не то чтоб его попросили,так с каких виноватых сединедет первый писатель Россиииз Московии на Сахалин?Три недели на Волге и Камев грязно-бурую воду глядел,разговаривал там с мужикамии о цензе серьезно радел.Там такой был народ твердолобый,не народ – человеческий сброд,весь закованный в лед и сугробы,за сырую понюшку убьет.Так зачем не в веселой Европе,а в тифозном бараке странычистым золотом пишутся строки,странным отсветом озарены?А в Москве семь суббот на неделе,у Станкевича новый роман.Что поделаешь тут в самом деле?Доктор, доктор, печаль да туман.От всего, что в отчизне в ущербе,запахнуться в шинель и молчатьи, шампанского выпив, «Ich Sterbe» —да и то по-немецки сказать.«Нам надо пережить самих себя…»
Нам надо пережить самих себя,свое унынье и безделье,начнется дождь и кончится, скользяс небес на землю.Ты подойдешь к дрожащему окнуи сон засветишь,и жизнь свою возьмешь в ладонь одну,и обессмертишь.Спасешь от смерти тяжкий мир отцов,пропахший потом,и матери в твоем лице лицов сорок четвертом.Так страшное через тебя пройдетнасквозь, навылет.И врач в спецлаге к деду подойдети пулю вынет.«Стоя перед вкрадчивою бездной…»
Стоя перед вкрадчивою бездной,говорил учитель в пору смут:посмотри на птиц небесных —вот они – не сеют и не жнут.Я смотрю на этот бестиарийсквозь густого времени раствор,вспоминаю левым полушарьемвесь его естественный отбор.Если нам навязана свобода,если нам отмерена она,то такая вот полусвободалично мне, дружище, не нужна.Белый-белый снег в холодном блюдце.Твой сырой окурок не погас.Вещи так на резкость наведутся —мало не покажется подчас.Снег лежит случайно, чуть картиннов блюдце и на крашеном столе.И невозмутимы, как лепнина,голуби в стекле.«В город Дельфт возвратился Вермеер…»
В город Дельфт возвратился Вермеер,поднялся на кривой виадук,что возник ниоткуда и вдруг,длинный взгляд раскрывая, как веер.Он надолго успел разглядетьи сложить в замыканье короткомголый берег с двойным подбородкоми церквей золотушную медь.Когда солнце всходило вверх дном,он поставил мольберт на причале.Две молочницы в ведра сливалимолоко в измеренье одном.А в другом открывалось окно,чтобы выпустить женское пеньеи озвучить его полотнона века или так, на мгновенье.«Неразделенная любовь…»
Неразделенная любовь,счастливее ты разделенной,ты строишь город городов,абсиды, арки и колонны.В нем солнце, воздух и водана вкус и цвет совсем другие,катает акведук мостатакие облака живые.Под солнцем черепичных крыш,под музыку вокзальных клавиштам на перроне ты стоишьи тихо варежку кусаешь.«Что говорит вода, стекая в ванне…»
Что говорит вода, стекая в ванне,согретой отопленьем паровым?Что солнце в настоявшемся туманеза синим океаном мировым.Прозрачно-серых фонарей цепочка,заточка городских железных крыш,в гостиной дребезжит радиоточка,сосед поет в саду «шумел камыш».Встречает утро майскою прохладойи погружает всех в один туман,где тот не пьяный, но уже поддатый,больших дворов трагический смутьян.И догадайся тут поди в натуре,с зубною пастой щеря глупый рот,зачем эта вода дерет по шкуре,такую несуразицу несет.«Зеркала серебряная плоскость…»
Зеркала серебряная плоскость,свет, соединяющий в однонос прыщавый, хмурый лоб подростка —остального видеть не дано.А потом ты все это смешаешьв лотерейном уличном котле,и шагнет из зеркала товарищи пойдет товарищ по земле.То, глядишь, ракита, то рябина,то кусток заморский на пути,но болит вторая половина,где синеет надпись на груди.Там слова: «Люби меня, Алиса»выколол пророчески металл,и не суть, что этого Льюисатолько в раннем детстве он читал.«Продувная подсобка к заводу спиной…»
Продувная подсобка к заводу спиной,в чьем окне по-простецки ты машешь метлой,упирается взглядом в большой продуктовыймагазин с безголовой едой ледниковой.Рыба «хек», сорок восемь копеек кг.Пароход поднимается вверх по реке,на который не сесть, не уехать туда,где березовый лес и большая вода.Но зато, как уляжется длинная пыль(ты ее не буди в сентябре-октябре),там выходит директор и автомобильон заводит в крысином дворе.И отсюда понятие правды у нас —не как общего дела на общих правах,а как свойства спины разгибаться на разв этих голых дворах.«Мне выпал черный понедельник…»
Мне выпал черный понедельник,вторая буква каббалы,в строительных лесах осенниххрипенье электропилы.Под этот звук я и отчалю —вороны, пакля, светел путь,небритый, заспанный начальникс глазами белыми, как ртуть.Хрипи, пила, в лесах железных,участок посыпай трухой —я постою в дверях подъезда,ловя такси, махну рукой.А ведь могло быть по-другому,когда б суббота мне легла,и над дорогой невесомодругая музыка плыла.«Когда, производственный план засунув в карман…»
Когда, производственный план засунув в карман,начальник колхоза сказал нам: «Грузите без плана!» —я помню, как мягко осел виноградный туманв моей голове, понимавшей свободу туманно.Несла свои воды внизу Дубоссарская ГЭС,кричали, как чайки, тревожные куры в долине.Уже не проснуться в колхозе с названьем «Прогресс»,где мы виноград собирали и соки давили.Я вышла в тот день из барака, лежала росаи в поле, прозрачном насквозь, над чертою отрывачернела до самого неба пустая лоза,лоза наклонялась от ветра, как строчка курсива.«Внезапно спятил старый наш будильник…»
Внезапно спятил старый наш будильники по ночам заливисто поет,забыв, что в перекрученной пружинена самом деле кончился завод.Мне видится житуха в новостройках,в окне пустырь несвежей белизны,поодаль неразгаданным кроссвордомкакое-то строенье без стены.Итак, тень фонаря бежит по кругу,январь, февраль, вприпрыжку март хромой.Мы так любили в этот год друг друга,что просочились в мир очередной.Там было холодно, слетали с циферблатабумажные вороны по гудку,на корточках курили два солдата,бутылка между ними на снегу.Легко принять за чистую монетуи это вот движение руки,когда, отбросив наспех сигарету,сжимаешь пальцами мои виски.В другой зиме, в день встречи на перроне,где проводница в снег сливает чай,возьми мое лицо в свои ладонии больше никогда не отпускай.«Если буду жива – не помру…»
Если буду жива – не помру,то найдусь как свидетельподтвердить, что я шла по дворув чистом утреннем свете.Босиком, по колено в росе.Там еще были шпалы,поезд гнил об одном колесе,не пришедший к вокзалу.И тоски не скрывая своей,вор, сосед дядя Коляпо-над крышей гонял голубей.Синим «вольному воля»было выколото на груди.А он, голый по пояс,ждал и ныне все ждет: загудити пойдет его поезд.«На фотографии одной…»
На фотографии однойс официальным мрачным фономи размалеванной фигнейя отыщу тебя влюбленным.Фотограф зажигал софит,немолодой, чуть пьяный генийофициальных учреждений,болтливо-праздничных орбит.А на невесте ткань бела,на узком пальчике – колечко.Какая музыка была,цветы, увядшие беспечно?Куда прошли сквозь мокрый двор,чью тачку заводил свидетель,так долго тарахтел мотор,вдогонку ей бросался сеттер.Там обернись из пустотысквозь всю казенную унылость,чтобы увядшие цветыв руках от счастья распустились.«В ту осень я работала у „Свеч“…»
В ту осень я работала у «Свеч»в начальной школе для глухонемых,чьи голоса не связывались в речь,хотя и походили на язык.Но это был язык другой, чужой,неведомый учителям. Словарождались в носоглотке неживойи в ней же усыхали, как трава.Я на доске писала алфавит,смотрела, как они читают вслух,как судорога лица их кривит.Но видно есть на свете детский Бог.И он их вел проторенным путем,зыбучими песками немотытуда, где осыпался Вавилон,чтоб азбукой набить пустые рты.«Вытащивши стереоколонки…»
Вытащивши стереоколонкииз окна нетопленого дома,наш сосед-дальтоник в цвет зеленкивыкрасил заборчик в два приема.Выкрасил крыльцо и дверь, уверен,что теперь красиво, сине-сине.Капает в асфальт густая зелень —цвет, сказать по правде, депрессивен.Депрессивен цвет, почти безумен,но практичен, в сущности, и вечен.Он бензином пятна на костюмеоттирает. Дальтонизм не лечат.Белая бумажка на заборе,просыхает краска.Я пройду, а он стоит в дозорев синем небе посреди участка.«Державинская ласточка в застрехе…»
Державинская ласточка в застрехене вьет трудолюбивого гнезда,не рубится с дождем на лесосеке,не реет, где свисают провода.По-над прудом, где комары огромныи дождевой червяк в траве упруг,державинская ласточка, хоть лопни,в предгрозье не описывает круг.Остановилось время в лучшей одеи крылышко трёт крылышко легко,и мы с тобой совсем одни в природе,никто не понимает ничего.Квартира номер 7
Толстуха, что, с утра автомобильсвой заводя, будила весь наш дом,покончила с собой. На много мильнесвежий снег лежит в окне пустом.У изголовья, в сумраке, когдавошла в ее квартиру, тлел торшери сам себя же освещал с утра,не вмешиваясь в скучный интерьер.Впервые захотелось заглянутьв ее лицо и что-то рассмотретьпопристальней, чем позволяет мутьсоседства и дает возможность смерть,особенно самоубийцы. Нонасмешливо молчали все черты.Запомнился лишь стул без задних ног,приставленный к стене для простоты.«На пустые дворы, где зима…»
На пустые дворы, где зима,налипает отчаянье марта,как на белый квадратик письманалипает почтовая марка.Так уходит любовь в ночь весны,так смешно пожимает плечами,что о счастье узнать со спиныможно только по силе молчанья.Но в молчании том уже всезолотые частицы сюжета,что, включая окурки в стекле,март достанет потом из конверта.«Что возьмем мы с собой, покидая страну…»
Что возьмем мы с собой, покидая страну,то есть, на ПМЖ выезжая в другую,я вопрос этот с разных сторон рассмотрю,десять лет чемодан огромадный пакую.Есть у жителя скучных хрущевских домовудивительная, так подумать, причуда,эта комната столько вместила миров,странный бубен на стенке – напомни откуда.Африканских лесов рядом с ним арбалет,а напротив него – две египетских маски,и по комнате бродит безумный поэт,десять лет уже бродит, все ищет подсказки.Звуки бродят по комнате, а из углов,из портретов – глаза озабоченных предков,зеркала прячут черные стрелки усов,мир всегда состоит из деталей, оттенков.Из вопросов: «кто выведет вечером пса?».А цветы кто польет в эту пятницу? Пушкин?И как вывезти елку, что сложена всяиз мечтаний… И дальше по комнате кружим.«Свет на небе от лимонной корки…»
Свет на небе от лимонной корки,жизнь бежит, сухой песочек в колбе,и плывут кораблики-моторки,а вокруг всё небеса-задворки.Отплывает наш кораблик белый,отплывает город от причала,становясь зеленоватой пеной,желтою полоской за плечами.Нас бросало на вине и водке,нас водило на слезах и пиве,нас сводило, как с груди наколки,но, похоже, мы уже приплыли.Это в сердце пламенный пропеллер,что ж ты голову, гордец, повесил,хочешь песен? Есть у нас и песен.Но от песен в мире только плесень.«В далеких скучных снах…»
В далеких скучных снах,где лаяли собаки от дождяна чужаков и так,бродила я и встретила тебя.Острижен был под нольмой ангел и трагически хромал,струился алкогольи в небо новостроек улетал.«Черемуху» оралсоседский дурень, красный, как индюк.…Потом был интервалкак приглашенье высказаться вслух.Какая дрянь, вскричали все и ясо всеми дураками заодно.…Чтоб четче прозвучала тишина,сказал ты, это нам дано.«В благодарность за мирное детство в районе Шанхай…»
В благодарность за мирное детство в районе Шанхайи поныне окно дребезжит, и сосед Николайвсё Серегу скликает «козла забивать во дворе».И поди объясни, почему этой мирной игреидиому такую пришил наш речистый народ?Жизнь пройдет, смерть пройдет, ничего не пойметбестолковый подросток, слоняясь по сонным дворамв богоданной дыре, все с анапестом путая ямб.Там какой-то Овидий о метаморфозах пропел,а с утра Пугачева, чтоб каждый заполнить пробел,глинобитных домишек оконный заполнить провал.«Я вернулась в свой город» кричала для двух «забивал».«Я оттуда, откуда…»
Я оттуда, откудавечер теплый стоит,серых лампочек дутыхртуть по трубкам бежит.Где бегущий по шпаламсерый поезд смешной,как бегущий по шкаламртутный столбик такой.Отделенья милиций,министерства культур,куртки, узкие лица,в тамбуре перекур.Дым летит за вагоном,а навстречу дымоквыдувает с поклономочень длинный гудок.Поезда
Памяти Н. Горбаневской
Как провожают поездаи тех, кто в их окошках машет,так провожают только старших,переезжающих «туда».Туда, туда! Взвыл паровоз,дыхнул туманом и морозоми к синим безугольным звездамвозвел две фары средь полос.Мы видим столик и стакан,и кубик сахарный, что долгоне мог растаять, сразу горкойвыносит всё на первый план.Le voyage
Восхитительное освещенье кругомразливается, бьет по глазам,вспоминается площадь, вокзал под мостом,глупой жизни базар и бедлам.Это притча о том, как грохочет стеклов подстаканнике на столе,как дрожит подстаканное сереброотражаясь в вагонном стекле.Поезд шел на Урал, кто-то песню тянул —я запомнила только припев,остывающий лес, догоняющий гул,череду станционных химер.Там химеры уродства, унынья, тоскирисовались в проемах дверных,продавались в лукошках коренья земли —выбирай из грехов, мол, земных.Окунай мою душу в огонь и во тьму,по тоннелям ночным проведи,на недолгой стоянке простую едуу священника освяти.Расскажу ему все: как течет по губеэтот чай с сахарком и с дымком,и в купе украду подстаканник, он мне —сувенир в полушарье другом.«Готово ли тело к труду?…»
Готово ли тело к труду?Оно еще хочет к утру,доспать, слышь, свою ерунду —и я прижималась к бедру.К ребру твоему в темнотеребром прижималась внутри,хребтом приникала к тебеи труд посылала на три.И дальше, туда, где угломвставал над Шпалерною дым,я день посылала с рублемего трудовым.Репейник
В глухую пору увядания,когда дожди стучат в кювет,из всех цветов, что были ранее,тут ничего живого нет.Один репейник над дорогоюстоит в зеркальной мостовой,где были разные и многие, —лишь он – убогий и кривой.И он средь пустоты и серостиглядит на ржавый водосток,и даже покраснел от смелостикрасивый огненный цветок.«Стоят с собакою, со штофом…»
Стоят с собакою, со штофомвозле метро ВДНХ,куда-то едут автостопом,везут одежды вороха.А возвращаешься в столицу —они опять возле метрос какой-нибудь фигней в петлицеи с фиксою под серебро.Играет музыка в бумбоксе,сосед соседу говорит:«Я, Саня, пить недавно бросил».Хромает мимо инвалид.И возле сердца – профиль Цоя,который до сих пор поет.И вся Россия в этом вое,и пес вам лапу подает.Зимнее утро
В семь пятнадцать рассвет так похож на закат,мокрый снег полосою струится в окно,застучит из тумана дружок-автомат,автомат для газет звякнет медью о дно.На рассвете, где бешено мечется снег,это очень несложно, мой друг, проглядеть,проглядев, не заметить, понять, умерев,что в сырые газеты завернута смерть.Смерть завернута, друг, в голубые листки,настоящая смерть, смерть-война, не любовь,я газет не читаю, я прячусь в стихи,и, плохой гражданин, умираю в них вновь.И, плохой гражданин, каждый день я встаю,а встаю я, мой милый, ни свет ни заря,на вчерашнюю смерть свою дико смотрю,вспоминаю: убили совсем не меня.«Раздельно губы произносят „ча-ча-ча“…»
Раздельно губы произносят «ча-ча-ча»,мы взяли две бутылки первача,у моря черного толкалась дискотека,и это было тоже как вчера.Где вдоль полей нечёткая дорога,другая музыка у моря бьет с разбегу,считай по-нашему, мы выпили немного,ребята из советского двора.«Над промзоной на Урале…»
Олегу Дозморову
Над промзоной на Уралепролетали небеса,трубы, как валторны, распевалибез конца.Хорошо быть в жизни пионеркой,пробовать все в самый первый раз,грустно старой быть и нервной,вспоминать все в сто десятый раз!В сто одиннадцатый раз божиться:нету лучше тех людей,чем в промзоне, в той больнице,где, вдыхая запах простыней,вижу: провезли кого-то в коме,пробую привстать и не могу,вертолетом на аэродромелишь руками белыми машу.Белыми кричу вослед губами,вызывая у лежащих смех.И на всем Урале над дворами —снег, снег, снег.Пусть его и не было, дружище,просто санитар кольнул иглой,и душа скользнула в воздух нищийиз окна больницы областной.«По выходным в глухом местечке…»
По выходным в глухом местечкесоседний инвалидный домавтобусом вывозят к речке,заросшей пыльным камышом.И там они в своих коляскахсидят в безлиственном лесу,как редкий ряд глухих согласных,пока их вновь не увезут.На старости я тоже тронусьумом и сяду у реки,чтоб в пустоту смотреть, готовяськ зиме, как эти старики.И выйдет радуга из тучипосле осеннего дождя.И скажет санитар могучий:пора, родимая, пора.«Первым умер спаниель Атос…»
Первым умер спаниель Атос,ничего не объяснил домашним,что-то мирно проворчал под нос,помахал хвостом и стал вчерашним.Даже кошка в трауре была,ничего не ела две недели,мы щенка другого из селавзяли в теплом месяце апреле.Птицы звонко умирали враз,рыбы молча вверх всплывали брюхом,где-то вместе там зверье сейчас,гулят, чешут лапою за ухом.Где-то ждут, мурчат и ловят блохтам, в едином времени и месте.Если есть на свете детский бог,то погладь их, Господи, по шерсти.Отъезд
У подъезда такси просигналитна холодном проспекте, где львы,где в осеннюю хрупкую наледьзапечатан гербарий листвы.И поедет машина вдоль сада,вдоль решетчатой тени оград,вдоль прогулочного променадас непременною ротой солдат.В голом зеркале заднего планафонарей золотая строка,канцелярий, контор панорама,голубая, родная река.Много пива под шапкою пены,залпом выпито возле дверей,ночью бил сильный ключ Иппокрены,и поэтам трещал соловей.И напел, натрещал, дорогие,бесконечный полет вдоль землиза волнистые и кучевые,и далекую встречу вдали.«Простые слова принимай на хранение…»
Простые слова принимай на хранение,бумаги и авторские права,неоновых ярких витрин отражение,пробитую ленту машинки «Москва».От южных, шатающихся палисадников —до самого Черного моря потом,от наших курятников и виноградников —разлет тополиного пуха с пером.Столицу со всей бесконечной окраинойприми и подшей к деловому досье,сыграв на кирпичной и на белокаменной,на ржавой железной котельной трубе.