
Полная версия
Братья Карамазовы. Продолжерсия
Солдатику, видимо, с трудом давалось длинное слово и «благородие» он произнес похожим на «богородие», чем вызвал улыбку на лице Ивана.
– Да не виноват… А только ты на меня словно как на девку красную лыбишься… (Иван при случае мог и сам ввернуть простонародные обороты.) Иль я тебе червонец золотой не даривал, кажется?..
– А вы меня не узнаете, ваше высоко…благородие?
Иван с удивление взглянул на солдата, и тут впервые на него пахнуло чем-то знакомым. Но опять же не пришло на ум. Иван напрягся и опять с каким-то мрачным предчувствием, резанувшим по сердцу, понял, что все это очень похоже на его сонные потуги. Несколько раз болтанув головой по сторонам и даже слегка прорычав от бессилия, он снова обратился к солдатику:
– Ну, давай, привет из прошлого, говори – не томи… Кто ты есть?
– Рядовой Кушаков.
Солдатик подобрался и вытянулся – сработала, видимо, уже успевшая въесться привычка. Но тут же вновь разъехался в широкую открытую улыбку. Иван тупо всматривался в солдата, чувствуя в себе закипающее раздражение. Солдатик по-прежнему улыбался и вдруг протянул почти нараспев:
– «Ах поехал Ванька в Питер – я не буду его ждать…» Вы батяника моего, тятьку, спасали тогда зимою… Это уж летов пятнадцать назад. Я тогда совсем отрочем бывал… А вы тогда до дома нашего доставили и врачом послали и потом ждали. А и напевали все время тогда – тожеть как не в себе были… Это песня любимая батяника нашего. Он как наклюкается, так обязательно ее и поет. А вы тожесь значит подхватили. А я рядом был, помогал с маменькоею нашею. А я сразу вас узнал, как только увидел издеся. Вот, думаю, Бог подал свидеться с благодетелем нашим…
И только сейчас Иван все вспомнил. Причем события тринадцатилетней давности вдруг выступили в сознании с какой-то почти невозможной ясностью, ясностью до боли, так что Иван на секунду даже зажмурился и сжал зубы, чтобы не застонать. Да – точно. Этот пьяный мужик со своим «Ах поехал Ванька в Питер…», сбитый им по пути к Смердякову и замерзающий на дороге… Как он его подобрал на обратном пути, сначала доставил к какому-то мещанину, где его отогрели, потом доставили домой, где ждали врача, а он продолжал возиться с мужиком, впадающим в беспамятство. И – да, был там десятилетний испуганный мальчик, который суетился тут же под руками, помогал раздевать мужика и укладывать его в постель и которому он за отлучившейся матерью оставил потом деньги. Причем, Иван все это увидел как бы со стороны, и себя самого с пугающей четкостью и в то же время с какой-то непонятною надеждой. А солдатик все так же стоял с тряпкой, поднимая ее во время разговора чуть не к носу и улыбался. И Ивану совсем не хотелось его отпускать.
– Что ж давно ты на службе?
– Да уже три года. Сначала в Сибири мы стояли, потом тронули. Говаривали, как на турку, ан нет оказалось. Я как наш полк сюда перевелись – ой обрадовался. Все ж почти у самого дома. А как к тюрьме роту мою приставили – так и вообсще.
В самом строе его простонародной речи было что-то музыкальное, казалось, что он вот-вот и запоет еще что-нибудь типа «Ваньки», да и просто слушать его было приятно, а глядеть на его простодушное улыбчивое и оттого еще более круглое лицо – тем более.
– Нас перевелись сюда, после взрыва на императорской железке, когда государя нашего кончить хотели, все строгости, строгости пошли… А после Халтурина так уж и совсем. А но и предыдущие нападения до нас доводились. С молебствованиями потом проповедовали. Да только ж это все беспользенно будет, ибо тут с именем Божиим приступили, а значит будет ранова ли поздно…
Он проговорил это с той же широкой улыбкой, и эта улыбка как-то не совсем вязалась с тем, что он только что сказал. Иван как-то даже не сразу отреагировал:
– Это ты с чего взял?
И вдруг почувствовал жгучий интерес к тому, что говорил про покушения на императора этот простой солдатик из народа, солдат, чьего отца он когда-то поставил на грань смерти, а затем и спас. И странно – судьба его отца каким-то непонятным образом связалась с судьбою государя. А солдатик, почувствовав интерес Ивана, заговорил с еще большим оживлением и при этом не теряя улыбки:
– А читал я, как брали убивцев императорских, у которых не получилось убивство ихнее. Там сказано было, что обстановка в доме их была – лампадочка, знать, как и положено в углу степлилась. Значит, с именем Божиим все замысливалось… А дальше, что буфет стоял, а на буфете кот сидел… И ведь не взяли его…
Тут солдатик Кушаков совсем рассмеялся, как-то особенно весело и заводно. При этом совсем по-крестьянски поднял руку с тряпкой, чтобы прикрыть рот.
– Кого не взяли? – досадуя на неуместный смех, заторопил Иван.
– А кота, знать, этого… Эх, дурни. Ведь это же она сама и была – смертушка императорская. Смертушка царская сидела там в образе кота, а они и не усекли того-т. Если бы взяли – то глядишь, отлеглось бы на время, али вообсще навсегда. А то ведь – колдовство там было. Верно говорю – без колдовства в энтом деле никак не обошлось. Но если бы просто колдовство – тут еще надвое могло выйти. А так – и с именем Божиим. С лампадкой, иконами, как положено, знамо. Колдовство – да еще с именем Божиим… Вишь, с именем Божиим на царя принялись. Это ж и отрочу понятно. Ведь помазанник – сказано, помазанник Божиев. На него только с именем Божиим. Одно колдовство издесь не поможет. А коли с именем – то все… Тут выйдет толк несумнительно. Так что – конченое это дело, Лександры царя-батюшки нашего. Шабаш…
– А ты как будто и рад… Радуешься этому?
– А что ж нам не радоваться-то? – простодушно подтвердил Кушаков. – Солдатик он известно чего ждет… Будет новая коронация-манифестация – и нам, вестимо, может, сроки службы-то поубавят. Домой раньше попадем.
Иван почувствовал, как волна гнева начинает подниматься у него внутри. Вместе с едва переносимым чувством разочарования. Этот крестьянский солдат, эта столь прочная прежде «опора трона», с такой наивной радостью ждет будущего убийства императора как гипотетической возможности сократить себе срок службы! И какая каша в голове – тут тебе и лампадка, и колдовство, и коты, и имя Божие! И с такой беспримерной по глупости доверчивостью говорит ему все эти слова! Как будто уверен, что нашел полностью доверенное лицо с таким же набором утробно-примитивных, да еще и столь преступных пожеланий. И опять что-то знакомое пахнуло глухой чернотой в его душе, не прорываясь в сознание, впрочем, сейчас Иван и не хотел никаких дальнейших осознаний. Надо было покончить с этим улыбчивым «доверителем».
– Да ты знаешь, что я тебя могу казнить за твои слова… Гаденыш!.. Да я тебя перед строем расстрелять велю сегодня же!..
Иван проговорил это глухим голосом на самом гребне волны поднявшейся ярости и в то же время в глубине души чувствуя, как она предательски переходит в столь же глухое отчаяние. А внешним выражением этого предательства, он почувствовал, как на его глазах выступают опять же предательские слезы. И ведь не сотрешь же те слезы на глазах этого «гаденыша» (куда подевалось его прежнее очарование!), можно только замаргивать их, чтобы, улучив минутку, отвернуться в сторону и быстренько смахнуть рукой. Все эти мысли едва связными обрывками проносились в голове Ивана и обрывались куда-то в невидимую, но такую бездонную и глухую пустоту его души.
Кушаков сначала замер, слегка отпрянув назад и зажав в обеих руках свою тряпку, затем перемены начали происходить и с его лицом. Не сходившая прежде улыбка сначала дрогнула где-то в середине растянутых губ, затем уже не только губы, но и все лицо задрожало мелкой дрожью и стало зримо сдуваться – как бы уменьшаться. Даже широкий курносый нос и тот уменьшился и словно бы приопустился, ровно как и вся фигура солдатика, в которой, как и в лице не осталось и следа бывшей приветливой улыбчивости. В несколько секунд солдат Кушаков стал воплощение страха и подавленности.
– Я… Я-с… Виноват… Ва-а-ше вы.. вы… благо… благо… род-и-е…
Еще секунда и, почти без сомнения, он бы расплакался, ожидая для этого еще, наверно, какого-то последнего слова от Ивана. Тот гадливо повел плечами и отвернулся. Потом, уже не глядя на Кушакова, повернул вновь к нему голову:
– Когда сменяешься?
– Я, я… Сейчас, зна..мо, – пролепетал тот нетвердым голосом, в котором, однако, почувствовалась уже небольшая надежда.
– Иди.
– Я, я… – залепетал тот еще что-то.
– Пошел, – прервал его Иван, – иди – готовься к построению!
Тот вышел с той же тряпкой, забыв захватить с собою ведро. Иван, подойдя к двери, двинул его ногой под умывальник и вернулся к столу. Только уже к главному столу под императорским портретом. Какое-то время он просто сидел, обхватив подбородок руками, уже даже не пытаясь смахнуть выступившие на глазах слезы и с отвращением не желая анализировать чувства, их вызвавшие. Но главным из них и без всякого анализа, безусловно, было глухое отчаяние, и в то же время к нему примешивалась непонятная почти детская обида. Иван перекосился телом и еще какое-то время сидел, развернувшись к портрету и всматриваясь в него, пока не услышал снаружи, со двора, звук солдатского рожка. Это был сигнал к построению. Иван Федорович развернулся обратно к столу, вытащил из него несколько листов бумаги и обмакнув перо в чернильницу, быстро написал: «В случае моей смерти…» Потом недовольно поморщился, скомкал лист, а на втором сделал новую надпись: «В случае моей гибели…» И тоже остался недовольным, отправив и второй лист в пустую после уборки Кушакова корзину под столом. На третьем листе только выписав: «В случае…», он вдруг усмехнулся. Ему неожиданно четко припомнилось: «Истребляю свою жизнь своей собственной волей и охотой, чтобы никого не винить». Это был еще один привет из прошлого, который на этот раз не нуждался ни в какой расшифровке, – даже удивительно было, как так дословно, слово в слово, припомнилась предсмертная записка Смердякова. Иван еще раз усмехнулся, отправил и этот лист в корзину и вытащил из другого ящика стола револьвер. Это был новенький шестизарядный «бульдог» с инкрустированной черной зернью деревянной ручкой, в котором патроны были уже вставлены в барабан. Откинув его защитную покрышку, Иван погладил указательным пальцем вставленные внутрь пули, что резко выделялись теплой желтой латунью на фоне холодного и седого металлического барабана. Словно еще что-то забытое мелькнуло в его голове, но Иван даже не стал напрягаться с попыткой воспоминания. Какое-то время он просто крутил барабан пальцем туда и сюда, словно наслаждаясь пружинным металлическом рокотом, доносившимся изнутри. Затем засунул револьвер в специально нашитую снаружи жилета полость, что-то еще нащупал внутри нее, затем надел повешенную у двери шубу и вышел наружу.
III
в караулке
Пора немного проясниться. Правда, прошу прощения у читателей, ибо не все мне доподлинно известно, особенно в отношениях Ивана Федоровича со своим начальством, но, кажется, внешнюю канву я уловил правильно. По указанию Ивана внизу готовилась инсценировка расстрела Алексея Федоровича Карамазова. А сами события разворачивались следующим образом. Удивительным образом после своей, казалось бы, смертельной травмы Муссялович жил еще три дня. Причем, производил даже впечатление вполне адекватного человека, то бишь революционера, попавшегося с поличным и на месте преступления, но ушедшего, по специфическому полицейскому и тюремному жаргону, «в запор», то есть отказывающемуся отвечать на вопросы, давать правдивые показания и сдавать своих товарищей. Иван сразу же решил подвергнуть его «процедуре расстрела». В самом деле, медлить было нельзя. Муссяловичу в виду прямой угрозы его жизни (тюремный врач неопределенно жал плечами, удивляясь, что тот еще жив и предсказывая «смерть в любую минуту»), нужно было как можно быстрее развязать язык. Церемониться было нечего. Иван до этого провел пару допросов Муссяловича, но тот держал себя не просто высокомерно и презрительно, но уже просто нагло, так что Иван несколько раз ловил себя на желании тут же и на этот раз окончательно развалить ему череп хорошо поставленным ударом. Но только Иван Федорович этот расстрел назначил и организовал, продумав весь его антураж, как Муссялович умер. Умер вечером, в тюремной больничной палате, во время разговора с врачом – тот давал ему какую-то успокоительную микстуру. Муссялович отпустил какую-то шутку, типа не отравить ли его хотят, открыл рот, да тут же и рухнул на пол, не успев глотнуть содержимое с ложки и даже закрыть рот. К удовлетворению врача, дождавшегося исполнения своего прогноза, и великой досаде Ивана.
Однако он не стал менять планы расстрела, переменив только расстрельную персону. Этой персоной, этой жертвой расстрельной постановки стал теперь Алеша. Это кажется невероятным и труднообъяснимым, поэтому мы и не будем пытаться разобраться в мотивах Ивана, может быть, со временем он сам это объяснит. Хотя, впрочем, а почему, собственно нет? Алексей Федорович Карамазов как руководитель подпольной пятерки «Народной воли» мог поведать о революционных делах, связях и своих преступных товарищах гораздо больше, чем революционный неофит Муссялович, и развязать ему язык подобным способом могло бы быть большим искушением для Ивана. Что касается личных мотивов – пока оставим их в стороне.
Итак, в тот же вечер, когда умер Муссялович, смотритель тюрьмы подполковник Матуев прочитал Алеше по указанию Ивана «решение закрытого экстренного суда» о расстреле его, Алексея Федоровича Карамазова за «преступную антигосударственную деятельность, представляющую большую общественную опасность». Исполнение приговора должно было быть произведено наутро следующего дня, то есть сегодня. В этом был глубокий психологический смысл – преступник должен был за ночь основательно «прокукситься» (по жандармскому жаргону), другими словами, психологически развинтиться и нравственно надломиться, чтобы его легче было потом «вытянуть за язык». Иван поинтересовался реакцией Алеши на сообщение о расстреле. По словам Матуева, он был «смертельно удивлен», что уже давало некоторую надежду за осуществление планов по «развязыванию языка».
Иван Федорович спустился в так называемую караулку, большое помещение на первом этаже тюрьмы, когда жандармский подполковник Матуев уже заканчивал свой инструктаж. Перед ним навытяжку стоял взвод из восьми солдат, одетых «на выход» с приставленными и уже заряженными холостыми патронами ружьями. Крайним в шеренге ближе к противоположной от входа стене стоял Кушаков.
– Смотрите, как сказал, целим в голову, все целим в голову… У преступника должна быть уверенность, что расстрел будет непременно произведен. Ты понял, Шар-р-ганов?
– Так точно, выш… благородь!.. – тут же отрапортовал самый габаритный солдат в центре шеренги с удивительно тупым выражением выпученных глаз.
– Смотри у меня… А ты, Кушаков? Стреляешь всегда с задер-ржкой. Смотри у меня на этот р-раз!..
– И я точно так… Так точно!.. – чуть запутался с ответом Кушаков, заглядевшись на Ивана. При появлении его все как бы подтянулись и еще выше вытянули подбородки, но никаких отвлечений по договоренности с Иваном Матуев делать не стал.
– Все зарядили холостые патроны?.. А ну затвор-ры – открыть!..
Солдаты в небольшой разнобой заклацали затворами. Иван Федорович и Матуев неторопливо пошли вдоль шеренги, приглядываясь внутрь затворов, и хотя патроны уже были загнаны внутрь стволового патронника, отличить холостые патроны можно было цветовой разнице – они были более светлыми.
– Во время построения на стрельбу, расстояние между стрелками полметра…
Это продолжил по ходу движения свой инструктаж Матуев. Еще не дойдя до крайнего Кушакова, Иван внезапно повернулся к Матуеву:
– Руслан Ибрагимович, пойди покажи на местности. Прокопьича-то нет с ними. Пусть точно запомнят каждый свое место. Ружья, чтоб не брякали лишний раз, здесь оставят – своди их.
«Прокопьич» – это был старый служака фельдфебель, легко управлявшийся с молодыми солдатами (призванными уже по новому военному уставу на восьмилетний срок) в том числе и с помощью кулаков. Но сейчас отлеживавшийся в санчасти из-за сильной простуды. В связи с этим непосредственные командные функции пришлось взять на себя жандармскому подполковнику.
– Ружья поставить – в кар-р-раул! – скомандовал Матуев. Ему, видимо, доставляло удовольствие грассирование на букве «р».
Солдаты подбежали к ружейной стойке и выставив их по местам, вернулись в строй.
– За мной, шагом мар-р-ш!..
И солдаты гуськом затопали за Матуевым, нелепо приподнимая колени, демонстрируя служебное рвение. У последнего Кушакова из-за его худобы ремнем была перехвачена и часть шинельного хлястика, не как положено – ремень под хлястиком – и это бросилось в глаза Ивану.
Как только солдаты покинули караулку Ивана внезапно охватило необъяснимо острое чувство одиночества, столь сильное, что он едва не выскочил вслед за всеми наружу. Едва справившись с этим побуждением, ему вдруг показалось, что за ним кто-то наблюдает из-за одного из двух окон, захваченных грязными стальными полосами и в потеках морозных кружев за двойными рамами. Он даже хотел было подойти к окну, чтобы присмотреться, но и тут справился, только зло усмехнувшись и усиленно моргая, чтобы прогнать морок. Болезнь, видимо, все сильнее захватывала его существо. Иван Федорович окончательно встряхнулся и подошел к стоящим в стойках ружьям. Крайним из них было ружье Кушакова. Иван задумчиво стал гладить отверстие дула, направленного вверх и в стену. Чуть ниже дула блестела расцарапленная от постоянных сниманий-одеваний штыка четырехугольная металлическая планка. Иван стал водить пальцем и по ней с таким глубоко задумчивым видом, будто погрузился в какое-то далекое и не до конца пережитое воспоминание.
С улицы донеслись обрывки крика Матуева. Видимо, это после рекогносцировки взвод уже возвращался обратно. Иван встряхнулся, будто что-то только что вспомнил, глубоко залез внутрь шубы и вытащил оттуда патрон. Обычный ружейный патрон, только не холостой, коими были заряжены стоящие перед ним ружья, а боевой, с выступающей из патрона туповатой пулей. Потом быстро клацнул затвором ружья Кушакова и подхватил выпавший оттуда холостой патрон, а на его место вставил боевой и даже еще успел вновь оттащить затвор, проверяя плотно ли сел патрон в патронник. Впрочем, времени уже не было: Иван быстро отошел в сторону от ружей и едва успел принять непринужденный вид, как в караулку вслед за Матуевым в клубах пара ввалились солдаты.
Неизвестно точно, как он их гонял там, только все они дышали и клубили паром, как загнанные лошади. В караулке было тоже нестерпимо жарко, раскачегаренная из соседнего помещения печная колонка дышала волнами зноя, но Ивана на этот раз даже в своей шубе подмораживало ознобом. Запыхавшиеся солдаты снова выстроились перед ним, едва переводя дыхание и не в силах его унять.
– Р-ружья р-разобрать!.. – скомандовал Матуев.
Еще небольшая сутолка и вот уже более менее ровная шеренга замерла перед Иваном.
– Смир-р-рна!..
Крайним опять же стоял Кушаков. Иван, стоя недалеко от него, заметил, как у того из-под башлыка сначала на глаз, а потом по брови на переносицу выкатилась мутная капелька пота, осторожно стала пробираться по ложбинкам переносицы, пока наконец не застыла на кончике его носа. Ивану она каким-то мучительным раздражением застряла в сознании, да так, что и глаз не отведешь. А Кушаков и подумать, видимо, не мог, чтобы смахнуть ее или хотя бы стряхнуть движением головы.
– Так, голубчики… – хрипло заговорил Иван, словно вырывая голос из неведомых душевных глубин. – Сейчас нам предстоит важное государственное дело. Будем расстреливать настоящего государственного преступника. Якобы расстреливать… Но советую вам считать, что и правда расстреливаем. Это чтобы ни у кого там ни улыбочки, ни усмешки… Понимаете? Преступник не должен ничего почувствовать. От того, как вы это сделаете, зависит его раскаяние… «Утерся бы ты!..» – при этом с раздражением мелькало в его голове постоянно, как некий «пунктик» между фразами и мыслями. – Еще раз прошу, голубчики, отнеситесь со всею серьезностью. Чтобы никого потом ни пришлось наказывать. Думайте, что этот… (Иван хотел сказать «негодяй», но почему-то не смог выговорить это слово) преступник посягает на основы нашей империи, мало того – готов был покуситься и на царственную особу, нашего государя-императора… Таковых сейчас все больше и больше на Руси. А мы ведь с вам как защитники, как последняя защитная стена перед такими цареубийцами… «Ты утрешься или нет?» – по-прежнему стучало в голове у Ивана. Капля на носу у Кушакова достигла значительного размера, стала вытягиваться от тяжести вниз, но по-прежнему не хотела отрываться от его носа. А сам тщедушный Кушаков со своим круглым лицом и вытаращенными глазами, внимающими Ивану, казалось ничего не чувствовал и не замечал. – В общем, братцы, рассчитываю на вас…
– Да утрись ты!.. – внезапно заорал Иван таким злым и безумным голосом, что все в караулке, включая Матуева, непроизвольно содрогнулись.
И при этом еще махнул рукой по лицу Кушакова, сбивая с его носа эту ненавистную каплю. И его ладонь, не до конца рассчитав дистанцию, довольно внушительно заехала по носу, не отдернувшего лицо, а просто зажмурившегося от ужаса Кушакова. Со стороны это так и выглядело – что Иван намеренно влепил оплеуху солдату. Караулка мгновенно заполнилась леденящей тишиной и ужасом. Слышно даже стало, как гудит огонь в печном дымоходе. Солдаты непроизвольно, словно не в силах вынести этот ужас, сдвинули головы в сторону, противоположную от Кушакова. А у того на кончике побелевшего носа вместо капли пота стала наливаться и повисать вытекшая из ноздри капля крови.
Иван уже овладел собой.
– Ну-ну, голубчик, прости меня… Не рассчитал… «Ах уехал Ванька в Питер, ах я не буду ждать его»… Уехал же, уехал…
Глаза у Кушакова стали быстро-быстро моргать, словно продираясь сквозь маску ужаса, сковавшую лицо. Наконец задергались и затряслись губы, все еще не в силах разъехаться по сторонам.
– Ну, утрись, утрись, голубчик… Вольно, вольно…
Однако Кушаков еще не смел пошевелиться. Тогда Иван сам провел ладонью по его лицу и носу, смазывая выступившую у того на носу кровавую каплю.
– Давайте, голубчики, на построение. Сейчас будем преступника выводить.
IV
«ах поехал ванька в питер…»
Я уже говорил, что тюрьма представляла собой вытянутую букву «П». Лицом к городу была обращена торцовая часть тюрьмы, – мероприятия же, подобные расстрелу, проводились в задней открытой части тюрьмы, выходившей к оврагам, которые тянулись далеко за город вплоть до Волчьего пруда. Недалеко от места казни росла невесть как прижившаяся на утоптанной чуть не в камень солдатскими сапогами глинистой земле береза. Сейчас в снегу и инее она выглядела особенно красиво. Иван, придя из тюрьмы на место расстрела остановился именно под ней. От березы до врытого в землю «расстрельного» столба было метров десять-двенадцать. Взвод уже стоял напротив, а Иван оказался в положении откуда было хорошо видно и солдат и столб. Ждали вывода расстрельного. Алешу должен был привести фельдфебель Прокопьич. Тот «по такому делу» несмотря на болезнь все-таки вырвался из санчасти и в последний час успел-таки присоединиться к инсценировке казни.
Было холодно, градусов двадцать. Небо оказалось затянуто мутной почти свинцовой пленкой, так что пропавшее за нею солнце не могло даже обознаться. Вдали, где-то близ монастыря поднималась большая стая ворон, и их глухое карканье долетало по морозному воздуху несмотря на приличное расстояние. Иван рукой сквозь шубу нащупал револьвер и зачем-то похлопал по нему рукой. Как будто от этого движения на него сверху стала сыпаться морозная осыпь. Это казалось неправдоподобным, так что Иван еще раз проверил связь – снова похлопав себя по внутреннему карману. Сыпь сыпаться перестала. Тогда Иван Федорович поднял голову и высоко в ветвях над головой увидел одинокую ворону, которая сидела здесь, видимо, давно, а иней стал осыпаться, когда вздумала чуть-чуть пройтись по ветке. «Ах поехал Ванька в Питер» – промелькнуло в голове у Ивана, и ему внезапно до какой-то невозможной степени захотелось ее убить – да вот так, прямо сейчас вытащить револьвер и с невероятным наслаждением всадить пулю в ее черное брюхо. Желание было столь нестерпимым, что он едва не поддался ему, только одно внезапно мелькнувшее воспоминание как бы отвлекло его. Он был еще совсем ребенком – не больше десяти лет, когда живя у своего воспитателя Ефима Петровича Поленова, пристрастился к одному не совсем благопристойному занятию – убийству лягушек. Поленов, вообще-то жил в Москве, но однажды зачем-то взял с собой в поездку в Питер и своего воспитанника. Иван уже не помнил, зачем и долго ли они там жили, но одно воспоминание сейчас пришло очень ярко. Недалеко от их дома была какая-то глубокая канава, по краям заросшая лопухами и крапивой и особо облюбованная лягушками. И вот его любимым занятием стала охота на них – «бессмысленная и беспощадная». Для этого он загодя набивал карманы особыми камушками. Они не должны были быть ни сильно большими, ни очень маленькими – ровно такими, чтобы поместиться в его ладошке, плотно обхваченными всеми пальчиками. Только так мог получиться точный прицельный «выстрел». Ивану долгое время не удавалось наверняка убить лягушку – большей частью он их или пугал, или калечил. Но однажды – получилось. И этот момент он сейчас со всею яркостью вспомнил. Та лягушка была очень большой и сидела не на берегу, а лежала прямо на воде примерно в метре от берега. Он, «Ванюша», как его тогда называл Ефим Петрович, осторожно вышел на приподнятый над канавой берег, прицелился и с коротким размахом руки со всею своею уже не совсем детскою силенкою запустил в лягушку свой удобный гладенький камень. Иван и сейчас словно чувствовал его прохладную шероховатую поверхность с неровными краями, плотно захваченными пальцами. Удар был настолько точен и удачен, что убил лягушку на месте. Она даже не успела дернуться или хоть пошевелиться. Камень попал ей чуть ниже головы и видимо, перебив позвоночник сразу парализовал ее. Она только по инерции чуть притопилась в воду и тут же всплыла обратно, даже ни разу не дернув лапкой. Камень – Иван как сейчас это видел – отскочив от спины лягушки и оставив на ней внушительную вмятину, ушел под воду, как бы даже с какой-то картинной замедленностью. А мертвая лягушка с той же картинной неподвижностью стала медленно дрейфовать в противоположную от берега сторону…