bannerbanner
Братья Карамазовы. Продолжерсия
Братья Карамазовы. Продолжерсияполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
21 из 59

Что ж, после такого продолжительного объяснительного вступления, не утомившим, я надеюсь, читателей, можно переходить к описанию непосредственных событий, связанных с нашими мальчиками. Уже сейчас по прошествии всех этих событий невольно содрогаешься от, казалось бы, невозможности всего произошедшего, и приходит на ум жесткий и по-прежнему недоуменный вопрос: как все могло произойти или даже кто виноват в том, что наши мальчики оказались способными на такие кощунства и жестокости? Ведь тот же Максенин Владимир, как бы трудно ему ни жилось, ведь нельзя же сказать, что он никогда не сталкивался с человеческой добротой и участием. Ему помогали и Ильинский батюшка, и отец Паисий, устроивший его в нашу обитель, да и сам Красоткин, соблазнивший его «революцией», вряд ли мог предположить, во что выльется его «покровительство». Нет, есть что-то глубоко неправильное в том, как мы пытаемся воспитывать наших детей. Впрочем, рано еще обобщать и философствовать, продолжим наше фактическое повествование.


IV

«кощуры»

Я не упоминал еще об одной черте наших мальчиков – черте столь же удивительной, сколь и отвратительной – почти все из них были атеистами. Даже не просто атеистами, а, как бы это выразиться точнее, – злобствующими и злонамеренными атеистами. Все, за исключением Славика. Опять же теряюсь в объяснении этого странного явления. Конечно, большинство наших мальчиков происходили из плохо обеспеченных семей, угнетенных бедностью и социальным неблагополучием, конечно, они видели много жестокого и злого, чего в их возрасте видеть противопоказано – и не просто видели, но и перенесли на себе… Может, в этом и состоит разгадка? В нежном и юном возрасте человек с особым доверием смотрит на окружающий его мир, и когда этот мир обрушивается на него злобой, насилием и вероломством – это практически невозможно вынести. В душе ломается что-то главное, то главное, через которое человек и общается с Богом. Но опять же снова хочу возразить себе. И добро же видели – и не просто видели, но и испытывали на себе. Добро тоже пробивалось и достигало их душ. Да и не все из них стали атеистами. Тот же Славик. Разве мало он перенес горя, злобы и издевательств? Но не сломался же!.. Не утратил самое главное – веру. Что-то же удержало его душу от слома и ожесточения. Да, трудно, как же трудно все это объяснить!.. Остается только описывать, надеясь, что со временем что-то прояснится. А пока наши мальчики словно соревновались друг с другом в богохульстве и кощунстве. Даже слово такое соответствующее придумали – «кощуры». «Кощуры» – это и они сами, и все богохульства ими изрыгаемые и изобретаемые. Максенин и здесь проявил себя по полной, придумывая все новые и новые способы этих богохульств. Им даже был изобретен специальный «узнавательный знак» для «кощуров». «Кощуры» должны были носить нательный крест задом наперед – то есть Христом, изображенным на кресте, не наружу, а к телу. «Пусть Христосик понюхает, а то и попьет нашего трудового потца», – изрек он по этому поводу, когда внедрял подобный знак в среду своих мальчишек. И ведь все перевернули кресты. Все, кроме Славика… Еще одним «кощуром» стал заход мальчишек в алтарь. Они, разумеется, во время службы входили в алтарь через дьяконские ворота, справа и слева от царских. На этих воротах были изображены архангелы Гавриил и Михаил. Так вот: при входе в алтарь мальчишки, вместо того, чтобы приложиться к архангельским дланям, показывали в последний момент, как бы дразня, языки.

То, что я сейчас опишу, произошло за день до начала нашего второго повествования – дня, когда подняли мощи преподобного Зосимы Милостивого. Мне, действительно жутко передавать все произошедшее, ибо оно просто не укладывается в мозгах, в нормальных мозгах… И только данное самому себе слово – слово честного и объективного описателя – не дает мне возможность уклониться от этого изложения. Наберусь духу и приступлю. После литургии, благодарственного молебна и заупокойной литии наш знакомый Ильинский батюшка, отец Владислав, не успев даже попить чайку, отправился на требу – отпевать неожиданного умершего у одной мещанки мужа. Сделать уборку в храме он как всегда поручил Максенину и своим алтарникам. Он всегда так делал, даже тогда, когда не бывал занят требами, немало не сомневаясь в способности «своих мальчиков» под руководством Максенина сделать качественную уборку и подготовить храм к новой службе. И никогда не обманывался. В других храмах уборкой обычно занимались благочестивые старушки, а в нашем Успенском храме из всех таких старушек была одна Василиса Тимофеевна, которую почему-то все называли не по отчеству, а по имени – Василиса. Но она заведовала единственно торговлей в храме и следила за свечной лавочкой, а по окончании службы, быстро подсчитав выручку, уходила. Все остальное лежало на плечах наших мальчиков. Наш Успенский храм был довольно большим и необычным в архитектурно-пространственном отношении. Три его престола были расположены не за одним иконостасом, а за тремя отдельными, а сам храм был вытянут в длину наподобие корабля, или длинной лодки. Возле главного алтаря находилось пространство, где, как правило, стояла только благородная публика, затем как бы коридор, уставленный по стенам иконами старинного письма еще восемнадцатого века с потемневшей от времени живописью. Затем храм вновь раздавался вширь направо и налево – под два других престола. Здесь стояла «низкая» публика – мещанское сословие, ремесленники, торговки, крестьяне местные и приехавшие по делам в город. Сюда уже с трудом доходил голос батюшки, поэтому здесь почти всегда стоял говор и болтовня, и только низкий рокочущий бас Максенина, читающий «Апостол», дающий возгласы и выпевающий «Верую» и «Отче наш», заставлял людей на время притихнуть. Архиерейское возвышение находилось как раз на границе «благородной» и «подлой» части храма, словно отделяя эти части друг от друга. Сейчас, после ударной уборки, когда уже знакомые нам мальчики под жестким и неумолимым руководством Максенина метались, выдраивая храм, выбивая ковры и чистя подсвечники, они сидели на архиерейском возвышении. Один только Славик в сторонке еще возился с кадилом, оттирая его латунные бляшки и позвоночки.

Максенин, сидя в спиной к алтарю, не спеша достал папиросу, спички и закурил. После нескольких затяжек – он передал папиросу другим мальчикам, и они одновременно с благоговейным и нарочито пренебрежительным видом, каждый после одной затяжки передавали папиросу по кругу. Это был как бы завершающий ритуал по окончании уборки храма. Покурить прямо в церкви – это было вдвойне захватывающе и привлекательно. И в плане взрослости – приобщиться к Максенину и всем нехорошим привычкам взрослых людей, и в плане кощунства – как же это сладко поиздеваться над всеми этими святостями и святыми, смотрящими на них из икон и ничего не могущими с ними сделать. Даже пожаловаться и донести батюшке! Рядом с Максениным, слева и справа от него сидело еще трое мальчиков: уже знакомые нам Кочнев Захар («Коча») и Тюхай, а также Стюлин Веня («Стюля»). Последний был, кажется, самым молоденьким – ему на вид не было и двенадцати лет.

– Макс, слышал, как наш батя грозил сицилистам в проповеди – ишь, как, все – аж и на Бога нападают… – выпустив носом струйку дыма, заговорил Кочнев. У него было лицо почти такое кряжистое, как и тело – неровности и бугры были заметны на лбу и на щеках, из-за чего левый глаз казался слегка прикрытым.

– Социлистам, дурень, – беззлобно поправил его Максенин. – Социлизм он всем страшен… Всем, кто живет за счет других. – Он потянулся крупным телом и чуть поиграл плечами, расправляя мышцы. Его лицо под шапкой густых русых волос можно было бы назвать выразительным и красивым. Его только чуть портили небольшие оспинки и крупноватый, слегка расплюснутый нос.

– А все-таки не пойму, как это-от на Бога нападают? – не унимался Кочнев. – На царя понятно, а на Бога – докудадезя на его можно нападать?

– А докуда он во главе всего стоит – понятно тебе, курья башка? Они же все, все, кто кровь пьет нашу мужицкую, под ним, под Богом этим, выстроены как шашки на картонке. Его нет, а они все равно выстроены. И выгодно это им – это, мол, он все так устроил – что есть бедные и богатые. Что бедные и должны пахать до усеру, а богатые пенки сдувать и на перинах валяться. А бедные их на горбах своих возить должны. Кто это устроил – Бог. Бог ихный, которого они и придумали. Богатые придумали для бедных. Возите – возите нас щас, а апосля там, в Царстве Небесном, мы будем вас возить… Славно придумали. Понял теперь, Коча?

Но до того, видимо, как-то трудно доходило:

– Нет, я не пойму, как на его можно нападать-то – раз его нетути?

Максенин недовольно цокнул языком и только еще собирался что-то сказать, но в разговор вступил Тюхай. Его татарское личико с продолговатыми прямоугольными глазками было выразительно и по-своему красиво.

– Коча, тут и есть вся штука. И нам еще в мечети, когда мы дома дожили, мулла говорил: Аллах создал бедных бедными, а богатых богатыми – это чтобы никто бунтывать не вздумал.

– Вот, слышал, – везде одна ахиндея, – подхватил Максенин. – Бог нужен, чтобы всех бедных держать в узде. Потому его и придумали. Понял? А нет Бога – так что я буду горбиться на какого-то дядю? Надо у этого дяди все взять – и себе забрать и поделить между такими же бедными. Вот социлизм это и говорит. Нет никакого Бога. Богатые живут за счет бедных, значит, всех их нужно пустить в расход. Чтобы не было никаких богатых. Возьмите и поделите. Понял?..

– Это-от как в расход?

– Ликвидировать значит… Тю – короче, всех к стенке, пулю в затылок – и в рай. И не будет больше богатых, все будут равными.

– Это «Железный» так говорит? – спросил Тюхай. («Железный», напомню, это была кличка Красоткина.)

Максенин не сразу ответил, но только после паузы и с кривоватой улыбочкой:

– У «Железного» самого два дома…. Был я у него. По-барски все… А тут на койке в монастырьке корячишься, а дома и вовсе на полу – ступить негде. Так что барин он и есть барин. Но он с нами, помогает – и то хорошо. Потом мы и без них обойдемся. Когда свою коммунию устанавливать будем. Социлизм – это когда все равны, это железно…

– Про сицилизм я понял, но как на Бога-дезя нападают?.. – снова заволновался Кочнев.

Бедняга, видимо, мыслил строго конкретно и никак не мог себе представить в воображении картинку, как можно нападать на Бога, которого нет. Максенин от этого непробиваемого непонятства рассмеялся, и в его смехе почувствовалось что-то жесткое и даже жестокое. Какой-то металлический призвук. Тюхай тоже заулыбался, впрочем, только одними узенькими губами, глаза же его были по-прежнему холодны. Непонятство Кочнева заставило вступить в разговор и третьего мальчика – Стюлина. Ему, похоже, и по молодости позволялось разговаривать только после старших.

– Нападают, значит, разрушают веру в него… Правильно же, Макс? (Тот кивнул в ответ.) Я читал, что это называется «просвещать народ» – говорить правду.

Стюлин, несмотря на свою молодость, отличался смышленостью. А по внешности был весь практически бел – настолько белобрыс. Белыми были даже брови и ресницы. Он происходил из семьи дьячка, рано выучился грамоте, и уже пробовал самостоятельно читать «взрослые» книги. Максенин благоволил к нему, как к «смышленышу» и иногда специально «просвещал» его. Разумеется, держа в строгой тайне свою принадлежность к революционной организации, он по совету Красоткина проводил «просветительную» работу среди своих мальчиков. И заодно присматривался к ним на предмет будущей вербовки. Вдохновленный поддержкой Максенина, Стюлин продолжил:

– Это, Коча, как бы тебе всегда говорили: в кувшине сливки, да сливки… И ты бы верил, что это сливки. А оно и выглядит как сливки – белое. А это, Коча, не сливки, а извести намешали в воду…

– Или вот талдычат, что тело и кровь Христа – а это просто хлеб и вино… – подхватил Максенин. – И ведь верят все в эту дурыстику. Насколько же тупинская тупость!.. Какое тело и кровь? И ведь едят же и пробуют – хлеб и вино!.. Нет, все равно верят – во как можно мозги засрать и задурыжить. И это же везде так. Везде эта ахиндея – сколько храмов и церквей и во всех это надувалово. По всей России. Да что там в России – по всему миру!.. Чай и в других странах – то же самое. Дураков-то везде хватает. Верят же, верят – вот дурачье!..

Стюлин едва дождался вставить еще словечко:

– Это все равно, чтобы ты, Коча, взял и попробовал, наконец, из этого кувшина, где тебе говорили, что там сливки. Ты глотнул – нет, не сливки. Не сливки же – невкусно, горько… А ты все равно веришь, что это сливки. Как наш батюн говорит, что, мол, это только по вкусу хлеб и вино, а на самом деле – это, мол, тело и кровь Христа… Вот и ты – не веришь своему языку и вкусу, а веришь тому, что тебе наговорили и продолжаешь думать, что в кувшине сливки…

Кочнев как-то неопределенно вздохнул на эти активные попытки собственного просвещения. Его бугристое личико приобрело даже какое-то обиженное выражение.

– А я слыховал, как рассказывали, что эндова какой-то гимназистик решил проверить – что там в причастии-то. Так вот-дезя решил он, что подойдет – возьмет в рот с ложки-то, а потом пойдет и выплюнет – и ему ничего не будет-от. Ну и что же – дезя… Подошел он к чаше ейной с причастием-то и это, батя ему в рот лжищу засунул-дезя и сморит-от… Это батя-то священник, сморит – а у того глаза-этоти – да ажник во как расшириваться стали. Это-дезя уже как круглые… – как-то все разгораясь и разгораясь, словно постепенно входя в раж от своих же собственных слов, продолжил Кочнев, – а балакать-от и не может-то…

– Что – в зобу дыханье сперло – от счастья что ли? – усмехнулся Максенин.

– Не… Это-дезя, у него, значит, во рту, он бает, уже не хлеб и вино, а чует, что это как взаправдашну – кровь и мясца кусочек-от… Эх!.. Такие-от пироги…

– И что дальше? – иронически, но явно заинтересовавшись рассказом, подначил Максенин. Его небольшие умные глазки еще уменьшились, словно чуть стали утопляться внутрь – это выдавало, по всей видимости, начавшуюся работу его ума.

– Да што-дезя… Батя завел его, гимназистика энтова, в алтарь и стал маливаться над ним. Чтоб-от Бог ему простил. Молился-молился, бают, пока у него опять в его роте-от кровь и мясо вновь не стало как хлеб и вино. И он смог проглотить апосля…

На какое-то время установилась тишина. Максенин все еще о чем-то раздумывал. Внимательно, хоть и недоверчиво, слушали рассказчика Тюхай и Стюлин. Никто не заметил, как привлеченный рассказом Кочнева к сидящим на архиерейском возвышении мальчишкам подошел и Славик. Он перестал чистить кадило, и теперь все его девичье личико сияло какой-то особенной чистотой и словно даже излучало нечто похожее на свет. Затюканный и заеденный мальчишками, он практически всегда держался в стороне от подобных посиделок, но сейчас словно не мог сдержаться:

– И я слышал тоже, только со взрослыми… – горячо и как-то даже больше шепотом, чем голосом, заговорил Славик. Голосок у него был тонкий и тоже больше напоминал девичий. – Это было двое военных. Один тоже решил, как ты сказал, Захар (Славик никогда не называл своих сверстников-мальчишек по кличкам), испытать причастие… Правда ли это тело и кровь Христа… Господи, прости их, грешных!.. Это его второй-то подговорил. Так вот. И вот он взял и вынес во рту причастие. И они уже вдвоем ушли тогда в лес недалече. Там и произошло все… – Славик перевел дух, болезненно втянув в себя воздух, так что вся его небольшая грудка затряслась как бы от волнения. – И вот… Тот, что вынес причастие, выложил его на пенек – высокий такой от сломанной березы. А второй стоит – смеется – давай, говорит, стреляй, посмотрим, как Христос – ох, прости их, Господи, – за себя постоит, значит… И что же?.. Навел тот свой пистоль на березу, значит, и вдруг – хлоп!.. (Кочнев чуть вздрогнул на это «хлоп!».) В обморок, значит, упал… Так вот, стоял – и упал, еще даже не успевши стрельнуть. Вот… Второй, значит, к нему подскочил, привел его в чувство и спрашивает, что, мол, случилось. А этот, значит, ему рассказывает: «Когда я навел, это, пистолет свой на березу на эту, где причастие – вдруг вижу… Господи, помилуй!.. Причастия-то и нет. А за березой, Господи, помилуй, – Христос стоит!.. Да – так и стоит. И это, значит, выходит, я ему прямо в грудь-то и целю. А он стоит и стоит, и прямо в глаза мне глянет… Я тут – и все, ничего уже и не помню». А второй-то совсем нечестивый оказался. Разъярился, аки зверь лесной… «Трус ты – трус ты и есть, раз побоялся выстрелить. Я, говорит, щас твоего Христа – прости, Господи! – на крошки разнесу». Схватил пистоль – и по березе-то ба-бах!.. Только смотрит – мимо. Надо же. Всегда метко стрелял – а тут не попал. Причастие так и лежит себе… Не остановило его это, он уже свой пистолет берет – ближе подошел и целится хорошо. Ба-бах!.. (Кочнев снова вздрогнул на «ба-бах» – он так внимательно и заворожено слушал Славика, что у него приоткрылась половина рта.) И – вот чудо дивное! – снова мимо… Рассвирепел он совсем. Да, бывает такое с нечестивцами, ум у них Бог забирает… Он, значит, снова тогда заряжает пистолю-то свою еще раз, подходит уже вплотную, наводит пистолет, значит, уже прямо к причастию… Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй!.. – Славик чуть приостановил свой рассказ троекратной молитвой с торопливыми крестным знаменьем. – И уже в третий раз это, значит – ба-бах!..

Напряжение всех троих его слушателей дошло до своей кульминации. Кочнев уже полностью открыл рот, а его обычно полуприкрытый левый глаз наоборот расширился настолько, что стал заметно больше правого. Тюхай, припавший на левую руку и вытянувший вперед шею, напоминал какое-то хищное животное, готовящееся к прыжку на свою жертву. Стюлин бегал глазками по лицу Славика, словно пытался зафиксировать и впитать в себя все его слова и малейшие движения. На лице же Максенина застыла какая-то жестокая маска: глаза его сузились в щелки, а ноздри стали подрагивать словно от едва сдерживаемого гнева…

– … И значит – раз!.. И тоже падает… Падает и за глаза хватается!.. А кровь!.. Кровь-то!.. Кровь хлещет из глаз…

– Эт-от чего?.. Христос явилси – да? – заворожено вопросил Кочнев.

– Нет, не достоин был он того… Нет-нет!.. – как-то даже запротестовал против этого вывода Славик. – Цепки!.. Две цепки – цепки с березы!.. Понимаешь, Захар?.. Всего две цепки от березы (у Славика, видимо, от волнения «щепки» стали «цепками») – он же так вплотную стрелял… Цепки – и в глаза. И выбили оба!.. Он так и без глаз остался. Вот – какая сила Господня!.. – и Славик еще раз перекрестился.

– А второй что? – спросил Стюлин. – Так и остался лежать?

– А второй, говорят, после этого случая ушел в монастырь, монахом стал. Господь его так вразумил…

– А причастие? – вдруг резко почти даже выкрикнул Максенин. – Что с причастием? А причастие так и лежит там до сих пор – да? Ну, говори, Зюся, Зюсьманская рожа твоя – договаривай свои сказки… Слышал я уже их не раз.

Славик словно бы съежился от этого резкого выпада и как потерял нить и разумение свое разговора.

– С причастием?.. Я, я… Не знаю я… Там… Когда рассказывали, не говорили…

– Это кто тебе рассказывал? Колись!.. Кому это после перепоя офицерики мерещатся? С пистолетами и березами… Или архангелы с неба слетели – в ушки твои мед вливали?.. Ну, Зюся?.. Говори!.. – и Максенин, протянув руку, схватил за воротник простой деревенской рубахи стоящего рядом с ним Славика.

– Мне папа рассказывал, – опустил голову, уже почти прошептал тот.

Максенин расхохотался:

– Ха-ха-ха!.. – я так и думал. – Папашка твой знатная алкашня… и всем известная… Ему бутылочку поставь, и он тебе после нее еще и не такие сказки насочиняет. Ха-ха!.. Так я и думал… А что ж ты не договорил, что пчелы потом вокруг этого причастия ковчежец из воска слепили – даже сень целую… И оно так там и лежит до сих пор. А пчелы его охраняют – и приблизиться к нему не дают!.. Кусают – и кусают только в глаза… О-ха-ха!.. Слышал я эти сказочки!.. Коча, рот закрой – кишки застудишь… Давно сказок не слушали, мягкоголовые? – он все не мог успокоиться и даже встал с архиерейского возвышения. – Ишь заслушались соловья Зюсьманского!.. Все бы им слушать бредни про Христосика…

Мальчики действительно устыдились обличения Максенина. Стали шевелиться, толкаться, смущенно посмеиваться, старательно боясь встретиться с «испепеляющим» взглядом Максенина. Кочнев даже громко щелкнул по лбу съежившегося Славика:

– Ишь – дезя, баечку нам засторочил… Тебе бы малым деткам-то люлечки баить…

Стюлин расплылся в саркастической улыбке, а вскочивший на ноги Тюхай даже отвесил несчастному рассказчику сзади увесистого пинка. Но Славик, обычно быстро сдающийся и надолго замолкающий после подобных атак, неожиданно поднял голову и хоть и запинающимся голоском, но произнес:

– По правде все это…

Максенина всего перекосило. Подскочив вплотную к Славику, он взял его за плечи и злобно выпалил, приблизивши свое лицо почти вплотную к лицу Славика:

– Что правда, Зюсьманская твоя сопливая морда? Что правда?..

– Правда, что Христос явился в причастии… Правда, что Бог наказал нечестивца…

Но не успел договорить, так как Максенин ударил его своим лбом в лоб. Несильно впрочем, но неожиданно – достаточно, чтобы ошеломить неожидавшего удара мальчишку. У Славика сразу потекли из глаз слезы, и он уже потерял дар речи, захлебываясь мешающими ему дышать слезами.

Но Максенину этого показалось недостаточным:

– О, гниль верующая!.. Сопливая Зюсьманская черномордия!.. О, дурье с засиранными мозгами!..

Он даже закружился на месте, чуть не скрежеща зубами от какого-то непреодолимого и буквально выворачивающего его наизнанку беснования. И в то же время в этом бесновании чувствовалось как бы что-то бессильное. Вдруг как какая-то мысль осенила его. Он перестал кружиться и, резко направившись к окну храма, выглянул в него. Оттуда его облило целым потоком солнечного света, заставившего Максенина болезненно зажмуриться. Потом он снова дернулся к мальчишкам.

– Так, батяня наш ушел, вроде, на панихиду. Причастие-то, кажется, с собой не брал – а? Или брал?..

Мальчишки с недоумением уставились на своего заводилу и начальника.

– Кажись, не брал, – пробормотал Кочнев.

Максенин еще раз резко развернулся и быстро вошел в дьяконские ворота иконостаса, забыв даже по обыкновению высунуть язык архангелу Гавриилу (за это полагался штраф – плотный «шелобан» по лбу). Недолгая пауза, и вот уже распахиваются царские врата, за которыми явился Максенин, словно мгновенно преобразившийся. Уже и следа нет волнения или бессильной ярости. На лице – отвратительная, одновременно глумливая и уверенная в себе улыбочка.

– Ну, что, кощуры – готовы?.. Готовы к новым кощурствам кощуринским?.. Сейчас будет целое представление. Представление на тему причастия… Сейчас Христос будет являться в причастии и наказывать кощуров – или не будет, а?.. Вот проверим. Готовы – а?.. Кто не пройдет проверки на вшивость – тот трус и изменник… Впрочем, я сам начну…

И он стал отвратительно извиваться в проходе царских врат, изображая самые гнусные телодвижения. И при этом несколько раз останавливался и пучился, словно пытаясь из себя что-то выдавить. Мальчишки смотрели на него как завороженные, восхищенные захватившей их дух дерзостью своего кумира. Славик плакал.

Максенину, наконец, удалось под восторженный хохот мальчишек выдавить довольно громкий нечистый дух из своего зада.

– О – это я так ссу!.. Я ссу, что аж пердухесю от страха!.. Я боюсь, как покарает меня сейчас Христосик. О – сейчас он явится покарать меня – меня, который плюнет в само причастие…

Тут только стало ясной главная цель его кощунства. На престоле, покрытый потрепанной от долгого употребления сенью, следом за Евангелием, стоял ковчежец с запасными Дарами. Он представлял собой медную чашечку, которую поддерживали два херувима, как бы охватывая ее крылами, и эта чашечка прикрывалась небольшой медной же крышечкой с крестом. Максенин взял ковчежец и снял эту крышечку.

– Итак, кальминация!.. Сейчас меня поразит Христос. Хр-р-рр!.. Хр-ррр!.. – он демонстративно собрал во рту слюну и действительно плюнул внутрь ковчежца. Мальчишки восхищенно ахнули, Славик закрыл лицо руками и заплакал уже навзрыд. Максенин наигранно зашатался в проходе.

– Сейчас!.. Сейчас-сейчас!.. Где он? Где?.. Он идет – он идет меня покарать?.. Ой-ой-ой!.. Или не идет? Нет не идет что-то!.. Эй ты – Христос! – заорал он, повернувшись внутрь алтаря. – Ну, и где же ты?.. Почему не явился мне – а? Почему не покарал меня –а?.. – И Максенин засмеялся тем же своим «жестоким» смехом. Потом поставил ковчежец обратно на престол, сбоку Евангелия, и вышел снова же царскими вратами к мальчишками.

– Ну – что, все видели?.. Все видели, как покарал меня Христосик-вседержителец?.. «Верую и исповедую, Господи, яко сие есть самая честная кровь твоя и яко сие есть самое пречестное тело твое…» Ха-ха-ха!.. Ну, что, кощуры-христопродавцы, теперь ваша очередь повторить фокус-покус… Так, кто следащий?.. Зюся, заткнись – ты последним пойдешь…

На страницу:
21 из 59