
Полная версия
Братья Карамазовы. Продолжерсия
– Как же так, Алеша?.. Выходит: ты Бога этим ковриком и прихлопнул…
– Только ковриков со временем этих накопилось слишком много. Так много – что гора получилась. И тогда осталось одно слово – мерзость. Мерзость – вот точное слово всему тому, что творится в этой жизни – и в миру, и в монастырях. Когда человек – это вошь, это пыль земная, а какой-то пыльный грязный коврик возвышается над ним как гора… Когда жандармы насилуют несовершеннолетних детей, а потом Лягавые выторговывают их как скот, когда дети надрываются на железной дороге, работая за родителей вместо того, чтобы учиться, когда люди стоят неделей на солнцепеке, а их не пускают в монастырь, а когда они туда прорвались – молотят нагайками и шашками, когда этот краснощекий Зиновий, превративший монастырь в торговую лавку, задает обед с раками, из-за ловли которых топятся дети… Да еще прикрывается именем блаженного… старца Зосимы, – Алеша почему-то с трудом выговорил имя преподобного.
– Да, старец-то твой и правда, как покрыл его. Видел, как припечатал его по клобуку… Только, Алеша, это же всегда было. Всегда была эта мерзость…
– Нет, Иван, – вдруг горячо перебил его Алеша. – Ты ведь оказался прав, но не довел свою мысль до конца. Помнишь: «Я не Бога, я мир его не принимаю»? Это же твои слова. Очень точные слова – только ты вдумайся в них глубже. Мир – это же порождение Божье. Как ни крути, как ни философствуй о грехах людей – но это в конечном счете так. И если Бог допускает такую мерзость в Его мире, то одно из двух: или Он – сам такая же мерзость, или… Или – что собственно и есть – нет никакого Бога.
– Или Его убили…
– Или Его убили, – глухо и в тон повторил Алеша. – А поскольку Бога убить нельзя, значит, Его нет…
– Или Он есть, но мы убиваем Его в своих собственных душах…
Алеша как-то тревожно и словно что-то пытаясь сообразить, взглянул на Ивана, приподняв голову. Тот с состраданием смотрел на него, опять собрав кисти в замок и покусывая большие пальцы. И что-то новое появилось в его мучительном для Алеши взгляде – как бы некое чувство вины…
Братья какое-то время помолчали. Странно, но и внутри кабака установилась на это время тишина, хотя обычно это было самое разгульное время.
– Пойдем, Алеша, поздно уже.
Они расплатились с тем же рыжим долговязым официантом, который послюнявив огрызок карандаша, что-то записал к себе в блокнот и попросил братьев сделать пометку в «бюллетене качества обслуживания».
– Европа, – усмехнулся Иван, – когда они уже вышли на улицу. На дворе уже стояла глубокая ночь. Город освещался плохо – отдельные фонари желтыми пятнами только оттеняли сгустившуюся черноту вокруг земли. Зато небо вверху светило и дрожало бесчисленными огоньками высыпавших безлунных звезд. Иван с Алешей не сговариваясь посмотрели вверх на звезды, шумно вдыхая в себя свежесть прохладной сентябрьской ночи.
– Zwei Dinge füllen die Seele ständig neue und steigende Staunen und Ehrfurcht und so mehr, als mehr und mehr in ihrem Denken beschäftigt: der bestirnte Himmel über mir und das moralische Gesetz in mir7, – проговорил Иван, задумчиво глядя в небо. – Да, Алеша, Кант прав: и звездное небо над нами и совесть в нас – это две самые чудесные и необъяснимые вещи в этом мире, и они все-таки говорят нам о Боге… Даже когда мы все сделали, чтобы Его убить… Я не знаю, увидимся ли мы еще с тобой здесь…, в этом мире… Ведь ты уже готовишься туда, даже не веря в то, что тот мир есть… Я все-таки, думаю, если мы окажемся там, то благодаря тому, что здесь, на земле, существуют они – небо со звездами и совесть… Ты будешь помнить об этом, братишка?
– Я буду.
– И я буду.
– Да, забыл, знаешь ли, что мы с Дмитрием послезавтра будем вместе с государем принимать и переносить мощи?..
Алеша как-то неопределенно повел плечом. Иван словно все еще ждал ответа:
– Странно, что тебя не привлекли тоже…, но такова была воля государя…
Алеша вновь ответил неопределенным молчанием.
Иван хотел, было, обнять Алешу – тот это хорошо почувствовал и непроизвольно напрягся – и Иван это тоже почувствовал. И как постеснялся. Только прикоснулся к плечу. Глубоко осталось почему-то это в сердце Алеши. Да и Ивана.
VI
Еще один скандал и с последствиями
Алеша спешил домой, и ему почему-то хотелось плакать. Что-то неожиданное и необычное установилось в его душе по отношению к брату. Иван не то что стал ближе и понятнее, он как-то стал роднее. И эта родственная «щелочка» словно вносила дисгармонию в, как он сам думал, «непоколебимую твердость» его души. Если не пробивала в ней брешь, то что-то размягчила в нем – и это странным образом было и нехорошо (в виду всех предстоящих событий), и в то же время приятно. Он словно отвык уже от таких «братских» чувств. И невольно сравнил свои ощущения после бесед с Митей и Иваном. От Мити осталась какая-то непроходящая тревога и непонятное чувство вины за него, а от Ивана – что-то противоположное, как будто чувство вины проглянулось в самом Иване.
Но уже на подходе к дому, непроизвольно ускоряя шаг, Алеша почувствовал нарастающее беспокойство. И не зря. Окна оказались освещенными почти во всех комнатах – никто не спал, а поднимаясь по лестничному порогу, Алеша увидел, как в окно его кабинета бьется какая-то удивительно большая и отвратительно мохнатая бабочка. Она делала два шлепка крыльями по стеклу, затем отпрядывала прочь – и вновь пара шлепков об окно – их даже было слышно. Впрочем, это только зацепилось в его сознании где-то скраю каким-то неприятным и тоже мохнатым пятном. В комнате у Lise оказалась и Мария Игнатьевна, и даже полуодетая Лизка, прикусившая край ворота своей спальной пижамы (она так делала иногда в иные минуты – неожиданности или волнения). Lise лежала на кровати, но не под одеялом, а на нем и в том же платье – только накрытая пледом, она так и не раздевалась на ночь. Но самое главное – и это разом заставило Алешу ощутить горечь новой напасти – рядом с ее белым трюмо и столиком стояло уже вытащенное из чулана кресло с колесами. Это могло означать только одно – у нее снова отнялись ноги – болезнь, которая за все время их совместной жизни после, казалось бы, выздоровления возвращалась уже два раза. Первый раз – когда она увидела в чулане Лизку с крысами, а второй – во время неожиданного визита жандармов по делу Карташова. Причем, те пришли можно сказать почти случайно – были просто посланы в качестве посыльных для сбора всех знакомых арестованного. Но на нее вид двух вошедших в сад одетых по всей форме полицейских произвел, как она сама потом говорила Алеше, «ужасное и обмирающее» впечатление. И даже «как бы нечто пророческое» – что именно, она и сама объяснить не могла. Она едва не упала, оборвав одну из штор, закрывающих окно, откуда и увидела это «непередаваемое зрелище». В ее болезни была какая-то глубокая и неподдающаяся до конца объяснению и тем более лечению нервная составляющая. Само лечение каждый раз проходило по-разному. В первом случае Lise почти месяц была терзаема нашими местными врачами, но встала на ноги словно бы независимо от их лечения и собственными усилиями. А во втором случае дело пошло на лад быстрее, ибо, по словам той же Lise, она воспользовалась «духовными средствами», и Алеша несколько раз возил ее на этом креслице в монастырь.
– Пришел, наконец, – пробормотала Марфа Игнатьевна, враждебно взглянув на Алешу. – Пойдем, Ли… Пусть разбираются сами, – она запнулась, так как хотела намеренно назвать Лизку «Лизкой», но все-таки не решилась это сделать. Она взяла Лизку за руку, и та послушно, как будто ждала этого, быстро соскользнула с кровати у ног Lise и даже раньше Марфы Игнатьевны просочилась в дверь. К слову заметим, что Марфа Игнатьевна взяла довольно большую власть в отношениях к своим господам. Хотя и Алеша и Lise тяготились этой властью, но действительно уже не могли обойтись без нее – особенно по отношению к той же Лизке, которая окончательно и бесповоротно слушалась только Марфу Игнатьевну.
Lise подняла свое опухшее от слез и ставшее от этого еще более красивым лицо от подушки. Кончик носа у нее был красен, и это сразу бросилось в глаза Алеше – он знал, что это признак ее истерического и надорванного состояния. Она молча показала ему глазами на стол, где лежала записка, и Алеша, еще не читая, понял, в чем дело. Катерина Ивановна выполнила свое обещание: на аккуратном листочке с голубыми вензельками по углам ее ровным, но каким-то «принужденным» почерком было написано:
«Лиза, не терплю влазить в чужие отношения, но и подлости к тебе не потерплю. Алексей Федорович находится в непозволительной связи с хорошо нам известной особой, чему я сама была свидетелем. Эта тварь уже погубила Дмитрия Федоровича, и вот теперь добралась и до других ее братьев».
В тексте так и было написано «ее братьев» – Катерина Ивановна, видимо от волнения совершила эту ошибку, и она сразу бросилась в глаза Алеше, придав смыслу записки какой-то необычный оттенок. Причем настолько, что Алеша, вопреки своему желанию и даже к великой своей и отчаянной досаде засмеялся. Точнее, издал пару смешков, которые безуспешно и с отчаянным видом, но так не смог подавить.
– Алексей, Алексей.., – Lise несколько раз и тоже безуспешно попробовала придать голосу строгость, но не справилась с непосильной задачей и уже бессильно добавила: – Ты смеешься?.. – И после этого снова упала на подушку, зайдясь в рыданиях.
Алеша, наконец, взял себя в руки. Он просто стал на колени перед кроватью и уткнулся головой под дрожащие руки Lise.
– Прости меня!.. Прости меня… – произнес он дважды глухим голосом, в котором тем не менее прозвенела столь твердая решимость, которую чувствительная Lise не могла не услышать и не заметить. Она снова подняла лицо и, с мукой всматриваясь в затылок Алеши, спросила:
– Что?.. Что она видела?
– Она видела все, – так же глухо ответствовал Алеша.
– Так это правда?– это уже был вопрос последней и умирающей надежды.
– Правда.
Lise снова опустила лицо в подушку и на этот раз уже не зарыдала, а заплакала каким-то уж очень детским и непереносимо чувствительным плачем, способным подвигнуть даже бесчувственные камни. Но в этом плаче словно звучало и какое-то облегчение – на этот раз его почувствовал Алеша. Он какое-то время стоял молча, по-прежнему на коленях, а потом, когда плач Lise уже пошел на убыль заговорил сам, и с первых его же слов она перестала плакать окончательно.
– Да, Лиза, ты права… (Он против обыкновения назвал ее чисто по-русски.) Ты права, моя девочка, моя чистая незапятнанная девочка – рядом с тобой оказался грязный свиной боров. Настоящий, карамазовский боров, грязный свин, когда-то мнивший о себе, что он чуть не святой, а оказавшийся просто грязной свиньей… Не держи зла на Грушу, как… Катя… Она, то есть Аграфена Александровна, тут не причем. Это все я, потому что свинья же всегда грязь найдет… И я нашел… То есть, ты понимаешь, грязь не Груша, грязь – это я… – совсем запутался Алеша и даже зарычал на себя, все так же лицом в одеяло. – У-у-у!.. Девственность – это дар, дар свыше, который дается не каждому, а кому дается – за великие заслуги только, а не просто – захочу и стану, как мы решили… У-у-у!.. Как я решил – и вот наказан, и поделом мне, грязной карамазовской свинье… Прости, прости меня, Лиза, мне сейчас как никогда нужно твое прощение… За все прости. Понимаешь, Груша не одна была – она оказалась последней… Были и другие… И грязи там еще было больше, ибо и невинные были среди них… Прости, Лиза, прости меня… И за них прости. Ибо они меня простить уже не могут… Ты знаешь, я ведь мучился этим, мучился, но ничего не мог с собой поделать. Грязная, жуткая власть плоти делала свое дело, заставляя невольно грязнить и мое отношение к тебе. Ибо грязная тень от меня не могла не падать и на тебя… Прости, Лиза, прости меня… Как я понимаю сейчас, что блуд – это огонь преисподней, что это пламя, пожирающее при жизни, а после смерти пожирающее уже навсегда, если человек, если я… Если ты не простишь меня… Прости, Лиза, прости меня!.. Я ведь сейчас понимаю, что я невольно – но всегда считал себя выше других людей, отца, да и братьев своих – особенно Мити. Мол, я блуду не подвластен, а оказался хуже и подлее всех их… Прости, Лиза, прости меня… преподобный старец велел мне идти в мир, ожениться, но быть как инок, а я не смог сдержать его завет, ибо мерзости во мне оказалось больше всех… Больше всех братьев. И ведь я – как я долго обманывал тебя и смел смотреть тебе в глаза… Прости, Лиза, прости меня… Я раньше гордился, что могу поставить под контроль естество свое, и так мерзко и глубоко пал – и ведь по справедливости. Ибо буди человек – ты есть скот и знай свое место, и не залетай высоко, будучи скотом, а не птицей… Прости, Лиза, прости меня… Прости меня и укрой чистотой твоей – под твой покров прибегаю я, мерзкий и грязный… Омой меня, Лиза, очисти, дай мне прощение…
Алеша и сам не замечал, что исповедуется перед Лизой слогом, напоминающим акафистное чтение – он был весь в своей исповеди и изливал душу так, как она сама из него изливалась. Он только почувствовал в конце, что руки Lise обхватили ему голову, а сама она все теснее прижимается к нему. Наконец ее руки почти насильно приподняли ему голову – она смотрела на Алешу горячими глазами, еще более прекрасными оттого, что в их уголках дрожали остатки слезинок.
– Алеша – да!.. Алеша – да!.. Я прощаю, я прощаю… И давай все забудем. Не было ничего – ничего-ничего… И все по-новой, все по-новой… По-новому все начнем… – она все теснее прижималась к Алеше. – Мы же до сих пор не знали друг друга… А без этого и нельзя узнать. Мы же муж и жена, Алеша… И все до этого – фальш, фальш… О, как она противна!.. Но ничего, Алеша, теперь все по-новой… Мы узнаем друг друга… Алеша, мы и даже сейчас узнаем друг друга… – И она буквально вжалась в Алешино лицо, обдавая его горячей волной любви. На какое-то мгновенье его подхватила эта волна – он вдруг ощутил в себе небывалое желание близости с Lise. Это походило на первые месяцы их совместной жизни, когда ему приходилось жестоко бороться, подавляя в себе «мужские» желания по отношению к своей законной жене. Потом острота этого желания притупилась, в последние пару лет почти даже оставила его совсем, так что он даже удивлялся. Он действительно приучил себя смотреть на Lise как на нечто возвышенное по отношению к себе, как на бесконечно более его чистую «сестру». Это ее возвышение еще больше укрепилось, когда начались его «блудные падения», особенно в последнее время – когда развивался роман с Грушенькой. И вот…
Как-то даже не веря себе, не смея даже до конца верить в такое быстрое прощение со стороны Lise, но обуреваемый желанием близости, Алеша приподнялся с колен, уже протягивая руки к трепещущий от ожидания Lise, но в этой мгновенной упавшей тишине, вдруг явственно что-то дважды толкнулось в окно. Как бы ветка от ветра… Алеша машинально туда взглянул и содрогнулся. В окно билась та самая мохнатая бабочка. Точнее, может, это была и другая бабочка – так как окно Lise выходило на противоположную сторону дома. Неужели она могла облететь через крышу и теперь биться в это окно. Но зачем?.. А если другая – то почему снова? И почему это так мерзко!.. Порк-порк, потом через паузу снова – порк-порк?.. Все эти мысли вихрем пронеслись в голове Алеши и совершенно отрезвили его. Какое-то жуткое чувство мерзости и одновременного ужаса поразило его в самое сердце. Он так и замер с протянутыми руками, а потом отрешенно сел на кровать. Lise по-своему расценила его нерешительность:
– Мне не повредит… Может, наоборот – лучше?.. Алеша, я тебе противна? – она готова была заплакать снова.
– Lise, мы все сделаем, все сделаем, но потом… Я сейчас не могу… Да и тебе лучше успокоиться, – забормотал он, только чтобы что-то сказать и хоть как-то прикрыть ужасающее его самого впечатление от какой-то ничтожной бабочки, вздумавшей биться в окно. Но чувствительная Lise уже успела встревожиться мгновенной сменой настроения у самого Алеши, его обескураженным и подавленным видом.
– Алеша, что с тобой?.. На тебе нет лица?.. Откройся мне. Я же все знаю и все вижу. Ты же обещал мне все открыть. Почему ты мне не веришь?.. Я все сохраню в тайне, я все пойму… Я все тебе простила – все, понимаешь?.. Не терзай себя. И с ногами… Тоже все пройдет. Ведь было же уже… Ты веришь в меня?..
– Да-да, Lise, я тебе все… все верю…
– Скажи мне, Алеша, ты с революционерами – да?.. – не унималась Lise, и вдруг попала в самую точку, и сама почувствовала, что попала. – Алеша, расскажи мне. Я буду твоей подругой… Это пустяки, что тогда с жандармами… Я стану рядом с тобой. Мы всех их взорвем… (Алеша тут непроизвольно вздрогнул и с каким-то даже испугом взглянул на Lise.) Только расскажи мне – не таи от меня… Неужели ты мне не доверяешь?
Алеша вдруг ощутил непреодолимое желание все-все рассказать сейчас Lise, все-все – вплоть до мельчайших подробностей, как иногда маленькие дети выкладывают свою душу. Рассказать и даже пожаловаться на жесткую Катерину Ивановну, пытающуюся подчинить его и ставящего его в двусмысленное положение перед Исполнительным Комитетом, на Красоткина, оспаривающего у него моральное право быть лидером их пятерки, на пассивного Смурова, словно греющего руки на этих внутренних раздорах, даже на с первого раза непонравившегося ему Муссяловича, которого Красоткин в обход его решения уже фактически сделал членом пятерки… Ему вдруг представилась кроткая молчаливая Ниночка – как Красоткину же хорошо с ней, с ее молчаливой поддержкой, вот если и Lise… И главное рассказать ей, что уже принят и план «Б», ради которого ему, может, придется и жизнью пожертвовать… И он опять заколебался, отчаянно борясь с собой. И только взгляд на стоящее рядом инвалидное кресло с огромными колесами помог удержать эти явно, как он не мог не сознавать, «безрассудные» желания.
Книга пятая
ж е л е з н а я д о р о г а
I
как строили
Я уже вкратце упоминал в начале нашего нового романа об обстоятельствах появления у нас железной дороги, теперь настало время рассказать об этом подробнее. И это действительно необходимо, несмотря на то, что я раньше обещал по возможности не уклоняться от главной сюжетной линии, связанной с нашим главным героем – Алексеем Федоровичем Карамазовым. Мне кажется, что вы, дорогие читатели, и сами вскорости в этом убедитесь. Я же только скажу, что в этой дороге и во всем, что с ней связано, по моему мнению, воплотился сам дух современной России, со всеми его противоречиями и контрастами, и если бы у нас она не появилась, не появилось бы и многое другое – как хорошее, так и плохое. Плохого, и даже ужасного, на мой взгляд, больше – но это мой взгляд, и я не собираюсь на нем настаивать, чтобы не выглядеть в ваших глазах ретроградом, желающим остановить настоящий технический прогресс. Ибо не выйду ли я из ума, если начну ратовать за лошадей с телегами и каретами? Но и указать на оборотную сторону всех этих технических усовершенствований тоже считаю своим долгом. Итак, дорога, являясь ответвлением главной железной дороги страны Москва – Санкт-Петербург, должна была дойти до нашего губернского центра, но к настоящему времени было закончена только ее часть – ветка от Воловьей станции до Скотопригоньевска. Это примерно 80 верст. Иван, уезжая утром от Федора Павловича и торопясь на лошадях к вечернему поезду, если вы помните, должен был потратить целый день на этот путь, теперь же на таком поезде он покрывался за какую-то тройку часов. И это еще с парой остановок. Да, как не порадоваться такому явному удобству передвижения! Но не будем торопиться. Chaque phénomène a son verso.8 Уже на этапе строительства эта «обратная сторона» явно себя проявила.
Дорога с самого начала задумывалась как «народная» и должна была строиться путем сложения усилий государственного и частного капитала. В этом, собственно, и заключалась вся ее «народность». Государство обеспечивало планирование, техническое обеспечение и предоставляло подряды на основные работы, которые должны были быть «освоены» частным капиталом, попросту говоря нашими местными купцами, главную роль среди которых играл уже небезызвестный нам Горсткин, или Лягавый. (Я все не могу окончательно определиться, как его лучше именовать в нашем романе – и в том и в другом варианте есть свой дополняющий другой вариант смысл.) Им была основана на принципе паевого участия компания «Горсткин и Ко» с ключевой долей именно его капитала. Не будем утомлять читателя подробностями экономических отношений – только скажем, что Лягавый сумел всех прогнуть и подогнать под себя так, что никто из других купцов не смел и пикнуть против него. Все трения, как правило, устранялись его угрозами выгнать «строптивых» из компании, а это для наших купчиков было бы смерти подобно – где еще можно найти такие щедрые государственные субсидии с такими твердо обеспеченными гарантиями. Все это походило на стародавнюю систему откупов. Государство предоставляло подряд и его финансировало, а вот, как были освоены эти деньги, сколько на них было заработано других денег, и сколько выжато пота из конкретных работников – это уже мало кого интересовало. Естественно, такая государственная «кормушка» оказалась привлекательной для всех наших местных дельцов с Горсткиным во главе, и он пытался везде поиметь свою выгоду. Прокладка самого пути как дело технически сложное осуществлялось государственной компанией, а вот все подготовительные работы – расчистка маршрута, его выравнивание, рытье траншей, создание насыпей, обустройство прилегающей местности, окончательная доводка шпал – все это отдавалось под подряды компании Лягавого. Но он не был бы Лягавым, если бы не попытался расширить свою компетенцию. Он даже умудрился влезть и в «святое святых» – укладку самих путей. Так, съездив в Петербург, сумел договориться с нечистым на руку поставщиком шпал и вместо положенных сосновых оных (естественно дорогих, так как они еще проходят длительный процесс глубокого смоления), пригнал заказанные где-то на недалекой лесопилки березовые, только чуть для вида осмоленные сверху. Такие бы не пролежали в земле и пары десятков лет. Лягавый тщательно пытался скрыть свои махинации, в частности, укладывая березовые и сосновые шпалы через одну. То, что подобная махинация могла вылиться в будущем даже и в крушение поезда, Лягавого не волновала. Спасло ситуацию только хорошее знание своего дела, дотошность и принципиальность Красоткина, который вел наблюдение за строительством дороги в качестве «инженерного смотрителя». Поддельные шпалы Лягавого были уложены на одном из участков пути более чем на сотню метров, как Красоткин заметил подделку. Просто потому, что березовые шпалы, да еще и недостаточно просмоленные весили гораздо меньше, чем сосновые, и Красоткина заинтересовало, как это рабочие так легко с ними управляются. Оставалось только расковырять древесину поглубже и обнаружить вместо сосны «липу», то есть березу. Он не замедлил поднять «бучу», проверил каждую шпалу из уже уложенных, выявил все березовые и потребовал с Лягавого (а его компания заведовала и доставкой шпал к месту их укладки) заменить все «липовые» березовые шпалы. В противном случае он грозил прокурором и судом. Скрежеща зубами за неудавшуюся махинацию, тот был вынужден заменить свои березовые шпалы на сосновые. Правда, и тут сумел особо не пострадать в материальном плане, ибо за замену шпал работникам практически ничего не заплатил. С этого момента на нашей стройке началась особенно жестокая эксплуатация детского труда. А сам Красоткин в этом эпизоде проявил себя как-то очень характерно, выступив неумолимым «борцом за качество», хотя и видел, что эта борьба оборачивается жестокими злоупотреблениями и страданиями простого рабочего люда и даже детей. Его за глаза, да и иногда и в глаза стали называть «железный инженер», или даже просто «Железный», и он не мог не признаваться себе, что эта характеристика ему безмерно льстила.
Итак, первоначально набранные работники – а это в большинстве своем были крестьяне из близлежащих сел (Мокрого, Ильинского и Чермашни) – задавленные эксплуатацией и безмерной жадностью Лягавого, и хотели бы разбежаться, да не тут то было. Большинство из них уже находилось в кабале у него, многие брали «авансы» вперед (а он намеренно их давал, зная, что это очень удобная петля на шее работника) – и что им теперь оставалось делать? Особенно тем из них, у кого и свое хозяйство осталось без должного попечения. Естественно – присылать на стройку вместо себя своих детей. Лягавый сначала, было, это хотел пресечь, но очень быстро распознал выгоду такого положения. Нормы выработки, там, где их можно было определить, например, на сортировке щебенки – остались практически теми же (если и уменьшились, то незначительно), а вот заплаты он урезал вдвое, а то и втрое. Подростки от двенадцати до шестнадцати лет в зависимости от качества труда получали 5-7 копеек в день. Но для этого надо было работать от зари и до зари. А детям до двенадцати лет (а таких было на стройке немало) он платил всего «копеечку» в день. Действительно – всего копеечку, но это копеечка поистине была трудовая и дорогого стоила. Целый день рубить кустарники или собирать и жечь сучья и корни, или перебирать щебенку (в соответствии с технологией сначала на грунт ложилась крупная, а сверху, под шпалу, мелкая – за этим строго следил Красоткин), или ровнять землю… Особая статья – когда стали укладывать шпалы и рельсы. По технологии шпалы нужно было перед укладкой еще раз осмолить – и вот вдоль всего пути задымили котлы с густым булькающим гудроном, а топили их, то есть жгли костры под ними, в основном те же дети. Даже появился специальный термин – «смоляные детки». Так как их легко было узнать по вонючему, ничем не сводимому запаху гудрона и темным, въевшимся в кожу от едкого дыма грязным полосам на лбу и под глазами. Про руки уже и нечего говорить – они были просто черными от несмываемой земляной смолы. К чести Красоткина, он пытался бороться и с этим злоупотреблением, только победить его оказалось сложнее, чем в истории со шпалами. Когда однажды по его настоянию прибыл на стройку какой-то «трудовой инспектор», дети, разумеется, уже запуганные своими родителями (а те в свою очередь Лягавым, пригрозившим разом собрать все «недоимки»), молчали как рыбы, и были представлены как «добровольные помощники» на «всенародной стройке». Тем все и закончилось, и дети продолжали трудиться и эксплуатироваться, часто сбиваясь в свои «стайки» и даже «артели» и даже со своими «начальниками». С одной такой «артелью», имеющей отношению к нашему дальнейшему повествованию, мы сейчас познакомимся поближе.