Полная версия
Всё Начинается с Детства
И вдруг – тишина. Я вздохнул, глубоко и счастливо. Все. И тут же дернулся, как под током, от нестерпимого жжения: мастер щедро протер одеколоном мой оголенный, ободранный затылок…
Я встал, обалдело потряс головой. В зеркале передо мной качнулся вправо-влево биллиардный шар – правда, был на нем приклеен зачем-то чубчик и еще маленький, как островок в океане, клочок волос на макушке. Но уши были целы – они теперь стали значительно заметнее, тем более, что все еще горели.
– Нравится? – приятно улыбаясь, спросил пузатый мастер. Я мотнул головой. Скажешь, что нет – еще потащит обратно в кресло. Уж лучше я отдохну, посижу спокойно, полюбуюсь спектаклем. Ведь настала очередь моих друзей!
После молчаливой борьбы – Колька подталкивал Эдэма, Эдэм – Кольку – кресло мастера пришлось все же занять Кольке. А Эдэм рванул к новичку, который как раз освободился.
– Полубокс, пожалуйста, – попросил Коля. Ему уже было совсем не смешно, он вспоминал мои муки.
– Полубокс не пойдет, – ответил мастер. – У тебя же был чубчик раньше…
Колька растерялся и, как всегда в таких случаях, скосив губы влево вниз начал бубнить что-то непонятное.
– Что? Чубчик? – С готовностью отозвался пузатый. – Вот и хорошо! – И тут же защелкали ножницы, Колька даже ахнуть не успел.
Теперь мне было весело. Теперь и меня распирало от смеха. Вот вцепилась в Колькин затылок машинка-истребитель. Как голодная собака, вгрызалась в его светлые волосы, прокладывая себе широкую дорогу… Ага, а теперь скребет, как лопата! Я со злорадством глядел то на Колькин затылок, то в зеркало, где отражалось его красное, как помидор, лицо. Время от времени поглядывал я и на Эдэма, дела которого обстояли нисколько не лучше: чубчик уже вырисовывался на его лбу.
…К своему дому шли три пацана. Шли, почесывая бритые затылки. Шли молча, но думая об одном: как сегодня вечером во дворе, а завтра утром в школе будут веселиться мальчишки, придумывая им клички, бесконечно повторяя слово «чубчик» и отбивая на их головах традиционные «почины». Что будет еще – кто же знает?
Но одно они знали твердо: что в эту новую парикмахерскую больше никогда не пойдут.
Глава 19. Наш дом злословит, смеётся, плачет…
Скамейка возле нашего подъезда была как бы залом постоянно действующей сессии суда, где обсуждение любой сплетни превращалось в многочасовой судебный процесс.
Но сегодня, подойдя к подъезду, я заметил кое-что непривычное: взрослых было больше, чем обычно, никто не сидел на скамейке, все стояли. И шептались. И лица у всех были очень печальные. Из подъезда вынырнул Сашка Куликов.
– Ты чо-о? – протянул он, увидев, что я с удивлением разглядываю сборище. – Ты не слыхал? Ильяс утонул!
Ильяс… Да я же только сегодня… Нет, не сегодня. Сегодня я его не видел в школе… И во дворе – тоже.
Ильяс жил в нашем подъезде на четвертом этаже. Учился уже в пятом классе. Мы, пацаны, очень уважали его – и не потому, что он был старше. Все мальчишки уважали невысокого узкоглазого Ильяса. Мало кто мог соперничать с ним, когда во дворе играли в футбол – он был ловким, быстрым, вертлявым. Но своими победами не хвастался. Вообще никогда ничем не хвастался. И был очень справедливым. За это его особенно любили. Сколько раз он прекращал споры и даже драки, к тому же еще и мирил ребят, чтобы они не расходились, затаив зло или обиду…
Ильяс… Как же это случилось?
Сашка слышал, будто Ильяс гулял с другом Петей возле канала, поскользнулся, упал на цементный борт и, наверно, сознание потерял: упал с борта в воду и не вынырнул. Не выплыл…
Мы подошли послушать, о чем говорят взрослые.
Несчастье случилось вчера днем, в воскресенье. Родители Ильяса забеспокоились лишь поздно вечером: сына все не было и не было. А дружок его – бывают же такие жалкие трусы – испугался, ничего никому не рассказал. И только когда родители Ильяса позвонили, стали расспрашивать, тут уж он не выдержал. Признался. Надеялся, мол, что Ильяс пошутил: выплыл ниже по течению и убежал домой, а узнавать боялся… Мы с Сашкой возмущались: ну и трус, нет, просто подлец! Сам Ильяс ни за что бы так не поступил!
Мы долго обсуждали это трагическое событие.
В большом доме то и дело случается что-нибудь, что привлекает всеобщее внимание. Наш подъезд так же, как и весь дом, как и весь микрорайон, а по-узбекски – махалля, жил от события к событию. Количество людей, вовлеченных в водоворот случившегося, зависело лишь от одного: от масштаба происшедшего.
Очередные загулы и выходки пьяниц были событием, так сказать, локальным, подъездным. Пьяниц было так много, вели они себя, за редким исключением, так предсказуемо и однообразно, что это особого интереса не возбуждало. Уж кто-кто, а пьяный непременно попадался вам на глаза каждый день – в автобусе, в кинотеатре, на скамейке возле подъезда, под скамейкой, в сухом арыке, где, вероятно, было особенно уютно отсыпаться…
– Васильич опять налакался, – оповещала одна соседка другую. – Бедную Веронику так отдубасил…
– Дуреха! Давно пора милицию вызвать. Он уж с каких пор в вытрезвилке не бывал…
Собственно, больше говорить было не о чем: все это обсуждалось не один раз.
Событиями похлеще, привлекавшими внимание всего дома, были скандалы или драки. Происходили они не так уж и редко, но неизменно вызывали интерес. Новость разносилась мгновенно и горячо обсуждалась возле каждого подъезда.
– Эся, Шура! – Толстая Дора энергично махала свободной от мололки рукой, зазывая мою маму и ее фабричную подружку. – Слышали, да? Как, еще не слышали? – И под неумолкающий стрекот мололки она сообщала: – Вовка Опарин разбил стекло у Васильева… Какая была драка!.. Да нет, между отцами! Морды раскровянили друг другу!
Стоило посмотреть на Дору, когда она рассказывала о подобном происшествии. Ее зрачки, увеличенные толстыми стеклами очков, расширялись до неестественных размеров, а глаза готовы были, казалось, выскочить из орбит и наперегонки побежать к месту драки. Она забывала моргать, она будто бы даже и не дышала. Ее толстое тело как бы превращалось в надутую кислородную подушку, чтобы не тратить драгоценное время на вдохи и выдохи, а только говорить, говорить, говорить…
Событием, гораздо более значимым, собиравшим вместе жителей и соседних домов, и всей махалли была чья-либо смерть.
Похороны в поселке Юбилейном происходили довольно часто. Они всегда выливались на улицу, превращались в процессию, когда молчаливую, а когда и оглашаемую воплями оплакивающих ушедшего женщин. Каким бы печальным сам по себе ни был этот факт, для нас, пацанов, похороны были большим развлечением – и насмотришься, и наслушаешься, и вообще где, кроме парадов, увидишь такое скопище людей!
Как это ни странно, самую глубокую печаль, смешанную с раскаянием, вызвала у меня и у моих друзей смерть «Хмыря» – человека, который меньше других мог претендовать на уважение махалли.
«Хмырь» – это прозвище произносилось гораздо чаще, чем его имя Анатолий, – мужик лет сорока пяти, проживал в одном из домов неподалеку. Это был опустившийся пьяница, которого мы редко видели трезвым. Правда, в отличие от других алкоголиков, Хмырь не буянил, не крыл матом нас, пацанов. Идет себе, бывало, покачиваясь, зигзагами, по нашей улице, а когда больше идти не в силах, мирно укладывается спать на одной из скамеек у подъезда. Подложит руки под голову, согнет ноги в коленках – и похрапывает, как на мягкой постели…
Может, никто бы его и не трогал, но… уж больно от него воняло. Не просто как от обычного алкаша, а как от целой заплесневевшей бочки протухших помидор. Запах мгновенно распространялся вокруг скамейки, залетал в окна, проникал в комнаты.
– Убирайся! – кричали с балконов разгневанные жильцы, изнемогая от мерзкого запаха. – Эй, Хмырь, кати отсюда!
– Его и пушка не разбудит! – откликались другие балконы.
– Опять с женой поцапался! – добавляла Дора. У нее всегда имелась свежая информация.
– От такой стервы не только напьешься, с ней ни одна собака не ужилась бы… – Это еще одна соседка давала краткую, но точную характеристику жене Хмыря, крикливой, как целый базар, Марье… – Пусть уж поспит, бедняга, потерпим уж…
А виновник торжества, лежа на скамейке, улыбался во сне и мирно посапывал. Возможно, среди его пьяных сонных мыслей была и такая: «замечательные у меня соседи, понимающие. Жалеют меня, несчастного мужика».
Увы, забывал дядя Толик – так мы, пацаны, звали его иногда, – что у этих «понимающих» соседей имеются дети, совсем уж не такие замечательные и понимающие. Наоборот, способные на выходки жестокие и непредсказуемые.
Так и случилось, когда Хмырь на свою беду заснул однажды на скамейке у подъезда, где жили Опарины. Именно в тот час, когда из подъезда во двор вышли братья Опарины, а мимо шла компания ребят, в том числе и мы с Рустэмом. И, конечно же, все мы окружили скамейку, где похрапывал Хмырь. Все же зрелище, хотя и с запашком…
– Нашел, где вонять! – злобно сказал Генка Опарин. Он-то уж никогда не упускал случая проявить свою доблесть и прочие качества будущего офицера. – Ну подожди, сейчас ты у нас попрыгаешь… Пацаны, сделаем ему «велосипед»… У кого есть бумага? Бегом за бумагой! – командовал он, а сам уже доставал из кармана спички.
Младший его братишка то ли по возрасту, то ли по натуре был помягче и пожалостливее. Он попытался предотвратить неизбежное.
– Ну, вставайте, дядя Хмырек! Ну, пожалуйста! – пискляво просил он, а сам и тряс, и теребил несчастного пропойцу.
– Отвали, «Красный Крест!» – отпихивал братишку Генка. – Жалеешь эту падаль гнилую… – И сноровисто, опыт уже имелся, приступил к делу.
Оглядевшись, не видит ли кто из окошек или с улицы, Генка стянул с Хмыря истоптанные туфли. Носков под ними, естественно, не было, торчали грязные, распухшие пальцы. А кто-то из мальчишек уже торопливо рвал газетный лист на длинные полоски и скручивал их жгутиками. Генка собственноручно заложил эти жгутики между пестрыми пальцами Хмыря. Ступни его стали похожи на два растрепанных веника… Чиркнула спичка – и веники превратились в свечки с лиловатыми венчиками бледного на дневном свете пламени…
Что произошло дальше, я видел уже из подъезда, куда все мы спрятались (а я – заблаговременно, так как был послабее духом). Бедняга Хмырь, проснувшись от боли, со стоном скатился со скамейки… Сейчас побежит, так думали мы, с ужасом и восторгом выглядывая в щелку двери. Сейчас побежит, не понимая со сна, что случилось, почему горят его пальцы – и ноги его при этом паническом бегстве будут походить на бешено крутящиеся колеса велосипеда с горящими спицами… Именно по этой причине среди нас, мальчишек, операция, которую я описал, носила название «велосипед».
Да, мы неплохо изучили эту операцию – как ни стыдно в этом признаваться, – на несчастных кошках. Но Хмырь оказался более сообразительным, чем кошки. Он нагнулся, одну за другой выхватил горящие «велосипедные спицы», пошевелил обожженными пальцами и, оглянувшись вокруг, подозрительно уставился на подъезд. Его огненно-красные щеки и багровый нос в сочетании с красными же выпученными глазами создавали такую устрашающую картину, что мы не выдержали.
– Тикайте! – первым заорал рослый Гена, и мы пулей рванули из подъезда. Впрочем, «тикайте!» мы услышали уже на ходу, ведь страх – великий вдохновитель. Он и из хромого сделает спринтера.
Я бежал к помойкам. Я не бежал, а летел. За спиной я слышал топот и прерывистое дыхание… Сейчас догонит… Что из того, что я не участвовал в злом озорстве, а только глядел и посмеивался? Он-то не знает!
– Я больше не буду, не буду, – твердил я про себя, уже чувствуя себя виноватым не меньше, чем Гена Опарин.
Так добежал я до помоек, оглянулся – а за мной никого! Это был мой топот, мое дыхание!
Бешено, так, что в ушах отдавало, колотилось сердце. Щеки горели. Лицо, волосы, спина – все было мокрое от пота. Но не успел я отдышаться, как снова услышал топот. Теперь к помойкам бежал Рустэм, а за ним действительно гнался Хмырь. Бежал грузно, но быстро, не виляя, будто и не пил. Все было именно так, как я представлял себе во время бегства!
Я юркнул за баки. Мне было видно, как Рустик у арыка взял резко влево, как Хмырь свернул за ним, как Рустик с ходу перепрыгнул через арык – и как дядя Толик, не рассчитав шагов, с разгону плюхнулся в воду…
Я охнул. Узкий арык… Грузный Хмырь небось расшибся… Но нет, вот он вылезает, весь мокрый…
О погоне уже и речи быть не могло, но и о смехе – тоже. Нас всех будто обдало водою.
Странное это чувство – угрызения совести. У взрослых оно иногда срабатывает вовремя, предупреждая тот или иной поступок, не слишком порядочный. Происходит своего рода мгновенный анализ, взвешиваются все «за» и «против». У детей же, насколько я знаю, все происходит иначе. Совесть, раскаяние, начинают мучить уже «после того».
Так случилось и с нами.
Мокрый Хмырь, растерянно оглядываясь, постоял у арыка – и поплелся домой.
Молчаливо разошлись по домам и мы. Да, нам всем, даже Генке Опарину, было как-то не по себе.
* * *Так вот этот самый Хмырь, иначе говоря, дядя Толик, внезапно скончался. Случилось это примерно через год после того, как мы так жестоко пошутили над ним. Конечно, мы время от времени встречали Хмыря, но старались обходить его стороной. И вот однажды, как обычно, возле подъезда, услышал я, что Хмырь умер… По какой причине – не знаю, хотя предполагаемые обстоятельства его смерти горячо обсуждались жителями нашего и соседних домов.
Дядя Толик был русским, а у русских, как известно, похороны самые пышные: музыка, цветы и все такое прочее. Не то что, например, у татар или евреев: закутали тело и понесли себе тихонько на кладбище… Нет, нам, мальчишкам – да и взрослым, наверно, тоже – гораздо интереснее было хоронить русских!
Похорон дяди Толика мы ожидали с волнением, но и с некоторым страхом. Умерший человек – он еще живой в вашей памяти (если, конечно, вы его знали), – и в то же время застывшее лицо в гробу и какое-то жуткое, болезненное, сосущее чувство где-то между грудью и желудком напоминают вам: это уже не он лежит, его уже нет… Как постичь эту страшную загадку?
Похороны происходили не с утра, а после того, как окончились занятия в школе. Был солнечный осенний денек. Всей нашей компанией, оживленно переговариваясь, отправились мы к дому, где жил дядя Толик. Идти было недалеко – минут пятнадцать всего ходу. И как раз мимо того угла нашего дома, где мы издевались над Хмырем. Вот арык, а вот и мусорные баки… Эх, зря мы это сделали, зря! Такого безобидного алкоголика больше и не найти… Все мы переглянулись и замолчали. Но ненадолго, ведь разговор шел очень интересный: отчего умер дядя Толик.
– Он, говорят, уксусом отравился, – сообщил одну из версий мой одноклассник и кореш Женька Андреев. – Нарочно…
– Во загинаешь! – возмутился Олег. – Не нарочно, а просто на водку не хватило!
– Да не-е, – вмешался Витька Смирнов. – Хмырь отравил себя нарочно, то есть – у-мыш-лен-но! Из-за жены… Можете не сомневаться! Из-за нее. И вот, представляете, бухаешь эту гадость… – тут Витька даже приостановился и сморщился, вообразив себя пьющим уксус, – бухаешь, а тебя, живого, прожигает насквозь! Но ты продолжаешь пить и говоришь себе: «Я докажу ей, кто я такой! Докажу!»
Мы замолкли, живо вообразив ужасающую картину гибели Хмыря. Он представился нам в новом, героическом свете…
За разговорами мы и не заметили, как дошли. Дом дяди Толика был неразличимо похож на наш, за ним тоже простиралось открытое пространство, вдали видны были холмы. Но у здешних мальчишек было одно преимущество: неподалеку находился тир. Не привозной, не фургон, а настоящий военный тир, открытый, большой – в половину футбольного поля, метров на пять углубленный в землю. Даже до нас во время учебной стрельбы танкистов из ручного оружия доносились звуки выстрелов, а уж мальчишкам из этого дома удавалось иногда и увидеть стрельбы своими глазами.
К нашему приходу у подъезда уже собралась большая толпа, пестрящая яркими женскими косынками. Вот-вот должны были вынести покойника.
Возле подъезда слышались рыдания. На скамейке сидела полная женщина в темном платье, с распущенными волосами и распухшим, залитым слезами лицом. Она раскачивалась из стороны в сторону и время от времени восклицала: «На кого же ты меня оставил, родимый!»
Очевидно, это и была та самая Марья, жена дяди Толика. У нас, мальчишек, она не вызвала никакого сочувствия. Похожа на бабу-ягу, – решили мы. Похудеть бы ей немножко – и полное сходство. Такая же растрепанная и противная, ей бы еще метлу в руки… Даже ступа не нужна. Прямо со скамейки может взлетать…
Вокруг Марьи суетились женщины, поддерживали за плечи, пытались утешить. Но рыдания и выкрики продолжались. «О-о-о-й, да как же я одна теперь жить бу-у-ду?»
Женька Андреев вздернул плечи.
– Да, уж теперь не на кого будет орать…
– Такого мужика угробила, – закивали мы, окончательно облагородив Хмыря в своем воображении. Правда, Рустэм вдруг вспомнил об одном небольшом недостатке дяди Толика и испуганно шепнул нам:
– Ой, ребята, а как же его будут хоронить? Ведь он… воняет…
Мы переглянулись, вообразив себе. что вот сейчас вынесут гроб с телом – и поплывет запах, тот самый, всем нам знакомый.
– Вообще-то ведь покойников моют, – вспомнил Женька. – Ничего, авось обойдется.
Народу тем временем собралось очень много. Пацаны, особенно те, кто пришел, как и мы, без родителей, так и шныряли в толпе. Их никто не замечал, уж слишком все заняты были захватывающе интересными разговорами. До нас то и дело доносилось: «Уксус»… «Отравился»… «Спьяну»… В толпе, варилась сейчас духовная пища для дальнейшего долгого-долгого смакования и переваривания. И завтра, и послезавтра, и неделю спустя жителям нашей махалли будет ради чего жить! На скамейках, в беседках, за партией домино, на автобусных остановках люди будут говорить об одном и том же. Смерть дяди Толика будет обсуждаться, обрастая подробностями и вымыслами, превращаясь в легенду, почти в миф…
* * *С веток дуба, куда мы с друзями предусмотрительно успели забраться, открывалась широкая панорама. Колышущееся море голов, пестрые платки, кепки, лысины, тюбетейки, вихры пацанов, косички девчонок… Негромкое гудение голосов, временами покрывавшее причитания Марьи у подъезда…
– Выносят! – крикнул Генка Опарин.
Толпа замерла. Из подъезда вынесли крышку гроба и почти сразу в открытом гробу на плечах четырех мужчин выплыл дядя Толик. Гроб поставили на табуретки.
Вопли усилились. Теперь уже причитала не только Марья – чуть ли не все женщины почему-то присоединились к ее воплям. Марья кинулась к гробу обнимать мужа, за ней кинулась еще одна, другая, третья. И все они рыдали прямо в уши покойника… Мы переглянулись. Что же, все они так уж любили дядю Толика? Где ж тогда они раньше-то были, когда он пьяный на скамейках валялся?
Но вот, наконец, одна за другой стали они отходить от гроба, кто-то оттащил голосящую Марью, и мужчины, потоптавшись, приладившись, подняли и понесли на плечах гроб. Толпа колыхнулась, потолкалась, выровнялась и двинулась следом. Теперь это уже была процессия. Она медленно двигалась посреди улицы, поровнялась с нашим деревом. Пригнувшись, замерев на ветках, мы не отрываясь глядели на гроб. Вот он уже совсем под нами. Дядя Толик… Кто бы теперь назвал его Хмырем? Такой нарядный, в белой рубашке и темном костюме. Светлые волосы, – не взлохмаченные и слипшиеся, а аккуратно зачесанные на бок, поблескивают на солнце. Хорошо выбритое лицо застыло в легкой улыбке… Будто он сам все это проделал – вымылся, выбрился, причесался, переоделся, а потом посмотрел в зеркало и, довольный своим новым обликом, спокойно лег и умер.
Когда гроб пронесли мимо, мы посыпались с веток и рванули вперед, обгоняя толпу. Мы знали, что на центральной улице, на Юбилейной, похороны будут сопровождаться музыкой. Вот они, музыканты! Уже ждут… И как только голова процессии поровнялась с ними, грянул похоронный марш.
Это был момент, которого мы особенно ждали.
Обе стороны улицы запружены народом, люди выглядывают из окон, из дверей, с балконов. Будто кого-то очень важного хоронят, члена правительства, например. Удивительно, с какой быстротой сбегаются люди на звуки оркестра. Как солдаты – на призыв горна. Но глядят-то они и на оркестр, и на гроб, и на плачущих родственников, и на всю процессию – а, значит, и на тебя! И ты, чтобы привлечь к себе внимание, идешь, как близкий родственник, с опущенной, будто отяжелевшей от горя головой. Но глазами, конечно, постреливаешь то вправо, то влево, наслаждаешься происходящим.
Вот так ты шагаешь – медленно, мелкими шажками, вместе со всей толпой. И кажется, что это огромная гусеница ползет. Голова ее – гроб с покойником. Пестрая голова, украшенная цветами. А венки по бокам гроба – разноцветные глаза гусеницы. Тело ее – толпа – колышется, колеблется плавно под звуки музыки.
«Бум, бум, бу-бу-бу – бум!» – отбивает ритм музыкант-барабанщик. Барабан так велик, что нести его приходится на широченных, пошире, чем у школьного ранца, лямках. И несет его музыкант не кругом вверх, как обычный барабан, а кругами в стороны – получаются две ударные поверхности. Если взглянуть на барабанщика издалека, увидишь мужика с огромным брюхом. А брюхо, верно, так набито, что идти трудно. Вот он и бьет колотушками по животу, чтобы все это как следует утрамбовать.
Не только барабанщик – все музыканты играют от души, полагая, надо думать, что чем громче, тем лучше. Вот, например, тот, что с металлическими тарелками. Они так оглушительно грохочут, аж вздрагиваешь от каждого удара! Кузнеца с его молотом и наковальней тут и не услышишь, кузнецу тут делать нечего.
А поглядите на скрипача! Как он извивается весь, с какой силой водит смычком по струнам! Пот катит с него градом, скрипка визжит пронзительно и жалостно, и в тон ей подвывают все бабы, что идут поближе.
Словом, мы, пацаны, были от оркестра в восторге. Один только баянист не заслужил нашего одобрения. Он никакого усердия не проявлял, вроде бы даже и не замечал, что играет на похоронах… Грузный, усатый, серьезный, он раздвигал меха своего баяна без каких-либо усилий, будто они сами раскрывались и закрывались. И лицо его при этом оставалось совершенно бесстрастным, неподвижным… Нет, – решили мы, – это плохой-музыкант! На похоронах надо играть с чувством, со слезой.
Внезапно процессия остановилась. Как, уже все? Да, все. На перекрестке стоял небольшой грузовик, борта его были опущены, кузов устлан коврами.
На эту машину и установили гроб с телом дяди Толика. Замолк оркестр, толпа рассыпалась на группы, начала рассеиваться. Грузовик и несколько машин с родственниками и друзьями уехали на кладбище.
Мы же отправились домой. Путь был неблизкий, но впечатлений хватило бы и на более долгую дорогу.
* * *Похороны Ильяса были совсем иными и никакого удовольствия нам не доставили. Может быть, потому что чувства, которые мы испытывали к Ильясу, были гораздо более полноценными, человеческими. Так или иначе, но когда заходил разговор о предстоящих похоронах, мы каждый раз ощущали грусть. Жалко было Ильяса. И все же прощаться с ним мы шли, распираемые тем же неутолимым и нескрываемым детским любопытством. Еще бы, ведь Ильяс не просто умер, он стал утопленником! Кому же не хочется посмотреть на настоящего утопленника? Бедного Ильяса нашли только через неделю после того, как он упал в воду. Тело его всплыло гораздо ниже по течению, у ограды водохранилища гидроэлектростанции. Мы почти сразу же отправились к нему домой – прощаться. Не в день похорон, а накануне.
Чтобы не было страшно, мы явились большой компанией: Колька с Сашкой и их сестра Ленка, Эдем с Рустиком, Вовка Опарин, я. Кто-то из взрослых провел нас в спальню. Наш приятель лежал на матрасике, укрытый по пояс покрывалом, голова его покоилась на белоснежной подушке, на которой особенно ярко выделялось лицо. Мы уселись на корточках вокруг матрасика и сидели молча, стараясь не глядеть на этот раздутый, синевато-белый пузырь, на котором и без того узкие глаза совсем заплыли, а нос сполз куда-то вниз, к ставшему совершенно маленьким рту. Какая-то жалкая, реденькая прядочка волос виднелась на верхней части этого пузыря… Все, что осталось от черных, как смоль, волос Ильяса!
Что-то тянуло меня посмотреть на него, но тут же хотелось отвести глаза. И когда я их отводил, я очень ясно видел перед собой прежнее лицо Ильяса.
* * *Я хорошо помню день, когда это лицо показалось мне особенно приятным, красивым и добрым. В тот день – это было за два года до гибели Ильяса – в столовой нашей школы, которая также служила и актовым, и концертным залом, заканчивались приготовления к торжеству: нас, малышей-первоклассников, должны были принимать в октябрята, а третьеклассников – в пионеры. Все столы и стулья были горой составлены в дальнем углу, отчего столовая сразу стала больше, будто и стены ее раздвинулись. В натертых до блеска полах плавал солнечный свет, лившийся из окон.