
Полная версия
Моя дорогая Баттерфляй
Наскоро помывшись и заканчивая вытираться, я услышал стук в дверь – он был тихий, но требовательный, словно говорил: «Вы меня сами пригласили, вот и открывайте без промедления!» Я заволновался, запутался в полотенце и чуть не грохнулся в ванной, на скользкий и холодный пол. Поспешно натянул брюки, машинально обнюхал подмышки – они все равно пахли потом, плохо помыл, слишком торопился. Стал натягивать рубашку, но пальцы не слушались, время шло, в дверь постучали второй раз, чуть более требовательно, чем прежде. Я не выдержал и открыл дверь как был – в полузастегнутой рубашке, с виноватым видом выдавил «Sorry!» И получил в ответ молодое хихиканье. Да, она была совсем молоденькая, эдакая дурочка с Дикого Запада, блондинка, хорошенькая и наивная. Я ожидал, честно говоря, другой тип – постарше, холеную, пахнущую тяжелыми духами, женщину, а не девочку. А тут была девчонка лет двадцати трех максимум. Я даже ощутил себя немного Гумбертом. Но ведь у нее тоже есть вагина, подумал я и подивился своему цинизму; как быстро, однако, переключился я на эротику. Да, естественно, у нее есть вагина, и молодая при этом. Я немного испугался, что с такой молодой девчонкой почувствую себя неловко, но она была такая раскованная. И вдобавок горячая штучка, как здесь говорят. И почему бы мне, старому козлу (вовсе не старому, просто по сравнению с ней я все еще чуть-чуть комплексую), не порезвиться с молоденькой манденкой? Очень даже неплохо. Если полез за вагиной, так лезь до конца, ныряй в нее с размаху, получай удовольствие, carpe diem! Так я подбадривал себя. Но девчонка и сама была не промах: несмотря на юный возраст, она очень хорошо умела обращаться с такими, как я…
Все прошло быстро, весело и легко. Мы вместе смеялись над моей неуклюжестью и скованностью; девушка была чудесная, такая шустрая и непосредственная! Я получил большое удовольствие от ее вагины, молодой и возбужденной. Видно было, что это дело ей нравится, и она в нем – профи. Ей оказалось даже чуть меньше, чем я думал – двадцать два года. Ее звали Энни, и это имя ей шло, наверное. Она, конечно, уловила мой акцент. Узнав, что я из России, из СССР, она пришла в дикий восторг. «У меня никогда не было советского мужчины!» (Soviet man, она так и сказала). И добавила ободряюще: «А ты неплохо трахаешься для советского мужчины!» Вот это был явно комплимент, которого я не заслуживал. Трахался я в ту ночь неважно, мы оба это знали. Она сказала это, чтобы подбодрить меня. Узнав, что я журналист, работаю на радио, она пришла в еще больший восторг. У нее больше не было клиентов на эту ночь, и она предложила спуститься в бар и пропустить по стаканчику. Я согласился. Угостил ее виски, и сам еще принял на грудь. Энни расспрашивала меня о моей жизни в СССР, но, увидев, что мне неприятно про это говорить, перешла на тему работы. Ей все было интересно, любая подробность. Я рассказывал вяло, но старался ее заинтересовать. «Скажи мне честно, я хороша в этом или нет? Только честно!» – неожиданно спросила Энни. «Ты в этом великолепна», – ответил я абсолютно честно. И сильно удивился – неужели проститутки здесь так серьезно подходят к своей работе, без всякого стыда и комплексов? А почему бы, собственно, и нет?
Энни призналась, что ее интересуют только взрослые мужчины. С молодыми ей скучно. С личной жизнью – проблемы, призналась она, наверное, из-за ее ремесла. С родителями давно не общается. Я понял, что понравился ей. Она мне, наверное, тоже. С ней я чувствовал себя как будто моложе. Или, скорее всего, с ней я правильно ощутил свой возраст. Ведь я не старый еще, мне немногим больше сорока, а это для мужчины – расцвет. Просто все это время – начиная с приезда в Канаду, а может и раньше, – я был самым настоящим стариком. Мне было не менее 57 лет, если не больше, – именно так я себя чувствовал в последнее время. А тут – бабах, и я снова как молодой, полный сил, не переоценивающий себя, просто уверенный в себе мужчина. Я подумал, а что, если я предложу ей поехать со мной в Нью-Йорк? Это будет настоящее приключение. И я предложил. Это было рискованно, ведь я почти не знал ее. Может, у нее были какие-то постыдные тайны, которые могут всплыть в процессе нашей поездки. Энни отказалась, сослалась на неотложные дела; увы, она не может вот так сорваться из Буффало в Нью-Йорк. Так что зря я предвкушал приключение. Ну что ж, значит, все пойдет так, как было задумано изначально – я поеду туда один. Увидев, что я немного расстроился, Энни извинилась и постаралась сгладить неловкий момент: «Знаешь, а я ведь могу позже приехать к тебе в Монреаль, правда? Я действительно сейчас не могу поехать с тобой в Нью-Йорк, хоть и очень хочу…» Она была так трогательна в своей искренности. Но не хотела рассказывать, что у нее за дела, которые она не может подвинуть или отменить. Я знал, что не стоит просить ее рассказать, что это за такие дела – эта их священная «прайвэси», которую нельзя трогать. Я нацарапал на клочке бумаги из записной книжки мой монреальский телефон и вручил ей, свой она мне не дала, видимо, и не было, живет, наверное, в квартире без домашнего телефона. Ладно, оставим это на волю случая, или чего там еще. Позвонит так позвонит, нет так нет. Но так хорошо с ней было, с этой девчонкой, которая почти вдвое меня моложе.
Наутро я был бодр и весел как молодое животное, в шесть утра уже рассекал по пустому Буффало на верном Феде. Проезжая мимо порта, я притормозил и на несколько минут задержался в глупой надежде увидеть советское судно. Опомнившись, я прибавил газу и резко сорвался с места. Федя недовольно заворчал: дескать, зачем так круто? «Извини, дорогой, нервишки зашалили!», – обратился я к нему примирительно. Какой же я дурак все-таки! И зачем мне видеть советское судно, даже если оно там есть? От воспоминаний о прошлом неприятно обдало жаром, потом бросило в холодный пот.
Еще девять часов с небольшими остановками, и я наконец въехал в Нью-Йорк. Там я по рекомендации коллег с радиостанции снял дешевую халупу на Манхэттене, которая раз в пять была хуже моей квартиры в Монреале. Ее хозяином был старик-француз, говоривший по-английски с чудовищным акцентом и постоянно норовивший перейти на родной французский, который я вообще не знал. Он попросил не мусорить и долго объяснял, как обращаться с кухонными и прочими принадлежностями. Все углы были в плесени, подозрительно серое постельное белье, за которое пришлось заплатить дополнительно. Но даже с этими поборами квартира была очень дешевая по местным меркам, о чем француз постоянно напоминал. На кухне висело одно жалкое серое полотенце; в ванной комнате, которую надо было делить с соседями из квартиры наверху, никаких полотенец не было. Наконец он ушел, и я остался один. Когда пришла пора мыться, я понял, что придется использовать полотенце на кухне, выбора у меня не было, а специально покупать банное полотенце я принципиально не хотел.
Нью-Йорк показался мне интересным, но довольно дискомфортным местом. Город был достаточно грязным, небезопасным, суетным и агрессивным. Небоскребы тревожно нависали, создавали особую ауру, столпотворения на перекрестках были привычным делом. Каждый второй пытался провести, а то и обокрасть тебя, все были помешаны на выгоде, на деньгах, чувствовалось, что жизнь здесь не дешевая. Мне казалось, что я попал в людской зверинец, где каждый человек – волк, но в человеческом обличье. Homo Homini Lupus Est, одним словом. Эта пословица оказалась иллюстрацией тех отношений, которые, как я заметил, процветали здесь. Жестокий город, так я его назвал. В то же время здесь как-то по-особому чувствовалась жизнь, ее биение и бурление, она завихрялась в тугие сгустки энергии, сжималась и разжималась, пульсировала и затягивала в подобие торнадо, из которого трудно было выбраться. Это было удивительное чувство, оно не отпускало тебя, заставляло плясать под свою дудку, выделывать опасные кульбиты, как физические, так и внутренние. Вот почему здесь так много сумасшедших, говорил я себе, оказавшись в самом эпицентре энергетического торнадо, на Таймс-сквер. Безумный, бешеный город, огромное пульсирующее сердце, без устали качающее кровь и пот живущих в нем людей, всемогущий вампир, высасывающий соки из всех, до кого может дотянуться…
Несмотря на сильную антипатию, даже я, не такой уж молодой, хоть и далеко не старый, но уже с опытом и привыкший к более спокойным местам, попал под влияние этого спрута! Скажу честно, если бы я был каким-нибудь уличным художником-бунтарем или просто современным музыкантом, или на худой конец парикмахером-гомосексуалистом, или барменом с амбициями телезвезды, я бы здесь, наверное, остался, полюбил бы этот город на всю жизнь. Но нет, я не был ни тем, ни другим, ни третьим. Я вспомнил, что здесь живет Бродский, так захотелось его встретить где-нибудь случайно, на этих неуютных улицах, но где найти его? Тем более что Нью-Йорк так свел меня с ума, что я лишь на секунду вспомнил о своем литературном кумире; в следующее мгновение могучий поток нес меня куда-то, я словно плыл в каком-то полукошмарном сне, галлюцинировал наяву, как рыба с выпученными глазами, которую выбросило на берег из родной стихии, и она совершенно ошалела от этого…
Я ходил один как потерянный по этому зверинцу и дивился бешеной энергетике муравейника, где каждый муравей считал себя самым главным… На второй день мне все же захотелось домой. Я устал от этого безумия, от этой гонки в зверинце из стекла и бетона, меня невероятно раздражала эта накаленная вихрями, всегда словно грозовая, атмосфера. На третий день я уже с трудом сдерживался, чтобы не уехать досрочно. На утро четвертого дня я вздохнул с облегчением: сегодня можно будет наконец отчалить, как только придет хозяин.
Он пришел рано, я недавно встал и прямо при нем машинально вытер лицо кухонным полотенцем. Увидев это, хозяин рассвирепел: «Как вы смеете так делать? Вы что, плохо воспитаны?» «Нет, это вы плохо воспитаны, вы даже не понимаете, что обязаны снабжать жильцов полотенцами». «Я ничего не обязан, это не отель, цена низкая, найдите лучше…» «Я больше никогда не останусь здесь и другим скажу, какой вы жадный и мерзкий. И квартира эта мерзкая, вон, сами посмотрите, все углы в плесени, а как воняет!» «Убирайтесь отсюда немедленно!» «С удовольствием!» Я был рад, что высказал ему все, что хотел. Когда, наскоро собрав вещи и выйдя из квартиры, я остановился на пороге и хотел что-то добавить на прощанье, скупердяй захлопнул ее перед мои носом. Я с досады пнул в дверь ногой, крепко выругался по-русски и пошел вниз, проведать Федю. «Скоро поедем!» – весело сказал я ему, мое настроение было спасено одним фединым видом, его большой доброй мордой, сверкавшей потускневшей латунью.
Еще 9 часов с остановками на кофе и туалет, и я дома, в Монреале. Впервые я назвал этот город и квартиру, в которой живу больше года, своим домом, и сам удивился этому. Я доволен поездкой, несмотря на неприятности в Нью-Йорке. После нее я гораздо увереннее стал чувствовать себя за рулем, проехав столько километров, или миль, на моем верном Феде. После заплесневелой конуры на Манхэттене квартира в Монреале казалась мне верхом уюта. И еще я с нежностью вспоминал веселую, добросердечную и симпатичную потаскушку Энни. С этой сладкой мыслью я, усталый и довольный, заснул рано, в десять часов вечера. Мне снится мой добрый, надежный друг Федя, добродушно поблескивающий своей латунной мордой, и тело Энни. Проснувшись в три ночи, понимаю, что во сне от, видимо, созерцания прелестных форм Энни у меня случилась поллюция. Как в подростковые годы! Я иду, сонный, отмываться в душ, стою там и улыбаюсь счастливой, идиотской улыбкой. Да, я счастлив. Меня впервые за долгое время ничто не тревожит…
Письмо девятое, не отправленное, 30 декабря 1982 года
…Я не успел докончить рассказ о том, как провел свой отпуск, точнее, о финальной его части, весьма печальной. Но на следующий день, сразу же после работы, сажусь дописывать, точнее, писать новое письмо, которое, как и предыдущее, не буду отправлять. Через два дня – Новый Год, а я захвачен не всякими там приятными заботами типа покупки елки и сервировкой праздничного стола, а своей писаниной, которая кажется мне самым важным делом на свете.
На шестой день отпуска я никуда не выхожу, весь день валяюсь в кровати, читаю для удовольствия, чувствую себя подростком на школьных каникулах. Мне нравится моя холостяцкая конура. Вечером, довольно поздно, в полодиннадцатого, когда мои глаза стали понемногу слипаться, вдруг звонит телефон. Я вздрагиваю, откладываю книжку и медленно, словно не решаясь выйти из своей подростковой оболочки, из своей неги, нехотя иду к нему. Спрашиваю себя: кто это может быть? А вдруг это Энни? Сердце радостно бьется. Я беру трубку и как можно сексуальнее, с такой нежной хрипотцой взрослого, уверенного в себе мужчины, говорю «Hello». Уверен, что, если это Энни, это сведет ее с ума. В ответ слышу нервное женское шептанье на русском с украинским акцентом: «Здрасьте… Это Рита… Володя, это вы?» «Нет, это не Володя…Вы, наверное, ошиблись…» В ответ в трубке раздаются короткие гудки. Я стою так долго и слушаю это ужасное пиканье. Во мне все начинает ныть, свербеть и болеть невыносимо. Слезы текут по щекам, а я все стою и слушаю эти проклятые гудки. И вспоминаю шепчущий, нервный, на грани отчаяния, голос молодой женщины, говорящей на русском с украинским акцентом… Я стою и слушаю пиканье в трубке, и повторяю ее слова: «Володя, это вы?»
В следующее мгновение я кладу трубку, взгляд падает на кассету с оперой Пуччини. Каким-то сверх-усилием воли я заставляю себя не включать ее. Но от виски отказаться уже не могу. После половины бутылки я все же слышу «Un Bel Vedremo» в исполнении Каллас и рыдаю в голос, без остановки. Неужели я все-таки включил запись или это моя галлюцинация? Допив бутылку почти до дна, по традиции швыряю ее об стенку. Опять придется собирать осколки по всей комнате наутро, а сейчас я уйду во вторую комнату, буду спать на тахте, она не такая удобная, как кровать, но ничего, пьяному везде хорошо спится, хоть на коврике…
Наутро встаю разбитый. Вспомнив про вчерашний дебош, пылесошу пол, вытряхиваю кровать, выметаю щеткой из укромных углов остатки стекла, подбираю мелкие осколки, раню палец, прижигаю его йодом, завтракаю черным кофе и остатками сыра, который вот-вот испортится, жадно затягиваюсь сигаретой. Пора уже прекратить эту «славную» традицию с разбиванием бутылок с виски об стену. Полдня потом приходится убираться, а запах… Плюс стирка белья в «лондри» – еще и деньги лишние трачу, которые здесь вовсе не лишние… Хорошо, что лендлорд не знает этого. Хотя соседи могут и доложить. Может, хоть страх выселения и штрафа за порчу имущества меня испугает?
Не могу сидеть дома в этот последний, седьмой, отпускной день и решаю провести его остаток где-нибудь недалеко от Монреаля, на природе. Федю трогать не буду – руки дрожат после вчерашнего, да и не стоит так… Сначала в метро, потом на автобусе – приезжаю в большой национальный парк, он как лес, только облагорожен, пригоден для прогулок, с указателями, туалетами и даже кафе и киоски иногда встречаются. Людей довольно много – воскресенье. Но никто никому не мешает. Брожу, дышу свежим воздухом и стараюсь ни о чем не думать. Но мысли упрямы – все равно вспоминаю вчерашний звонок. Пытаюсь переключиться на Энни, немного получается. Вдруг она мне сейчас позвонила, а я не дома? Хочу сорваться и поехать туда, и сидеть как собака, сторожить телефон, смотреть на него, гипнотизировать его, говорить, заклинать ему: «Ну, позвони, позвони, позвони». Уже было направившись к выходу из леса, останавливаюсь и поворачиваю обратно. Не пристало взрослому мужчине вести себя как собаке, или как мальчишке. Вокруг так много женщин, так много всего, что могло бы спасти меня, изменить, покончить навсегда с моей депрессией, стоит только чуть-чуть осмелеть и протянуть руку…
Я вернулся домой немного успокоенным. Я люблю свою квартиру, свою конуру, как я ласкового ее называю. Она уютная и комфортная, таких в совке вообще нет, это я уже к ней привык и немного разбаловался. Сначала, когда я в нее вошел, я думал, что сознание потеряю, все никак не мог принять тот факт, что я буду в ней жить… Это было как сон, от которого не хочешь просыпаться. Потом сон стал явью, даже обыденностью, рутиной. Как видно, меня не спас полностью небывалый комфорт, в котором я оказался. Проблемы остались: угрызения совести, тревога, отчаянье и чувство вины перед ребятами и Любой. Записи с «Мадам Баттерфляй», бутылки виски об стену и так далее. Я об этом и так много говорил, не буду больше пока.
Письмо десятое, не отправленное, 31 декабря 1982 года
Через несколько часов настанет Новый Год, а мне все равно, я пишу в исступлении новое письмо, которое тоже не буду отправлять никому, сохраню его для себя, как и те два предыдущих… Сегодня на радио у меня был короткий день, завтра, правда, будет длинная смена, с захватом утренних часов, я к этому уже привык, на Новый Год у меня всегда много работы… В общем, выкарабкался я из очередного кризиса с горем пополам, спасибо моему новому призванию. Или это просто мимолетная страсть? Так я называю свою писанину. Но факт остается фактом: у меня появилось занятие, которое стало мне важнее всего.
Это письмо, наверное, будет самым философским из всех. Оно, по сути, ни о чем. Вот его начало: у моего дома есть еще и внутренний дворик с садиком, где можно сидеть и пить утренний кофе, читать газету или книгу, вынеся кресло или стульчик, когда хорошая погода, даже жарить шашлык, который здесь называют «барбекью». Этот дворик очень милый, он не похож на совковый двор, это уютный courtyard, а не уродливый dvor. Климат в Канаде, надо сказать, не сильно лучше российского, я имею в виду центральные и северные районы страны, не Краснодарский край, разумеется. Зима суровая, лето короткое, бывает, конечно, жара, но ее тяжело выносить из-за высокой влажности – везде довольно близко море или большие реки, как здесь, например, река Святого Лаврентия. Зато какой чистый воздух! Во дворике, кстати, я ни разу еще не сидел, видимо, совковый менталитет дает о себе знать. Не привык отдыхать у всех на виду, хотя соседи часто так делают, выносят свои стульчики и нехитрую закуску, и сидят там, порой, часами, греются на солнышке, ловят редкие погожие деньки. Я выглядываю из окна и завидую их беспечности, свободе этой – вот так просто сидеть, никого не опасаясь, не ожидая никакого подвоха… Как для нас, советских граждан, пусть бывших, странно это! Пусть мы и бывшие, но привычки так быстро не проходят, не исчезает сразу эта зажатость, напряженность, готовность к форс-мажору, затравленность. Правда, я уже чувствую, что начинаю впитывать здешние обычаи, местный менталитет, становлюсь более прямым, не так сильно сутулюсь, хожу не такой пришибленный как раньше. У Бродского про это гениально сказано: «Полжизни уходит на то, чтобы распрямиться». Вот, потихоньку распрямляюсь. И меня это радует. Только огорчает, что Люба не может этим пользоваться, и ребята, Димка и этот, младший. Им бы, уверен, понравилось здесь. Они быстро бы впитали все местное. Особенно младшенький. Ему, я так думаю, это бы идеально подошло. У меня какое-то к этому сопротивление есть, увы, порой неприятие даже. Мне нравится все это, но в то же время часто вдруг появляется раздражение, досада. Я знаю, откуда это: просто слишком многое из здешнего идет вразрез с нашим менталитетом, в котором я уже достаточно прожил и просолел в нем, как огурец в рассоле. Вот почему меня это и восхищает, и раздражает. Потому что слишком многому сейчас приходится учиться, приходилось и приходится, и еще придется. Этот процесс не такой быстрый, как хотелось бы. И слишком многое надо отбрасывать, все лишнее, весь этот совковый хлам и стереотипы. Надо постоянно меняться, впитывать новое, а тут еще мои угрызения совести.
Ни с одним соседом по дому я не общаюсь. Только сухо киваю в ответ на их приветствия. Мне не важно, что они подумают обо мне. Может, они каким-то образом узнали, откуда я, как получил разрешение на проживание в стране, чем занимаюсь и так далее. Да, по документам я – бывший политический беженец, ныне нечто среднее между гражданином и туристом, человек с правом на проживание, и меня это, признаться, радует. Для местных я, конечно, эмигрант, да еще варящийся в собственном соку, не слишком охотно перенимающий здешний образ жизни, хмурый, говорящий с акцентом, да еще и довольно сильно пьющий… Странно, что никто из них до сих пор не вызвал полицию во время одного из моих дебошей. На мое счастье, в доме живут типы гораздо похуже; не будь их, у меня бы давно были проблемы с полицией, а так все внимание достается им; на их фоне мои выходки проходят почти незамеченными. Это буйная семейка ирландского происхождения, которая любит выяснять отношения при открытых окнах, потом они шумно мирятся, то есть трахаются, тоже при открытых окнах, на публику… Полиция их уже хорошо знает, глава семейства раз 20 был в участке, их неоднократно штрафовали за нарушение общественного порядка. И, наверное, благоверного упекут в тюрьму, когда количество нарушений превысит какой-то только им, полицейским, известный порог; они ведь действуют по протоколу и считают, сколько ему еще вот так можно доводить всех, а потом рука закона тяжело опустится на его плечо и мы все вздохнем спокойно. Признаться, эта семейка меня не так сильно раздражает, я к ней отношусь даже с нежностью, они напоминают мне наших соседей в Калинине, дядю Колю и тетю Машу, которые жили как кошка с собакой. Когда дядя Коля умер – от сердца, конечно, он был алкаш, – тетю Машу едва успокоили, даже в больницу пришлось положить. Она рвала на себе волосы и пыталась прыгнуть к Коле в могилу, ее дружно оттащили, все женщины рыдали, даже мужчины пускали слезу… Уверен, что если муженек этой ирландки откинет копыта раньше времени, то будет точно такая же сцена. На которую я буду смотреть так же безучастно, как и там, в совке. Уж знаю я цену этим маленьким трагедиям! Вот так люди находят друг друга, какое-то время все идет хорошо, потом приходит просветление, они понимают, что ошиблись, а расстаться не в состоянии, и вот они длят и длят это мучительное сожительство, мучают друг друга до гробовой доски, врут окружающим, что это, дескать, и есть настоящая любовь, а то, что у них – так, скука смертная… Не так ли у нас с Любой было с определенного времени? Или у нас все-таки была и даже есть еще любовь? А может это мои иллюзии, потому что я оказался в изоляции и страдаю от угрызений совести? И принимаю муки совести за любовь и нежность… Если бы я знал, как все обстоит на самом деле!
Знаю одно, понятие дома для меня – по-прежнему болезненная тема. При слове «дом» сразу вспоминаю нашу угловую трехкомнатную квартиру в Калинине, в кооперативном доме, в пяти минутах от Волги. Вот это – дом. А здесь, в Монреале, – пристанище, убежище, конура, уютная и неопрятная, та, о которой я, возможно, изредка и стыдливо мечтал. И вот на тебе, мечта эта стыдливая сбылась, бери ее, пользуйся, живи! В сущности, я и есть не кто иной как беженец, или перебежчик, удравший, сбежавший из своей родной и ненавистной страны «в поисках сытой жизни». Или что там еще про меня брешут все оставшиеся, тайно сгорая от зависти? Мечта любого просвещенного совка, и даже не просвещенного. Любой слесарь-алкоголик знает, чувствует, как животное, что в той же Канаде жизнь в тысячу раз лучше налажена, организована и куда удобнее, чем при таком истово «обожаемом» советском строе. Но до чего же, оказывается, несладок этот хлеб чужбины, как он, перемешанный со слезами, горчит! Однако я этот горький хлеб – «Я жрал хлеб изгнанья» – ни на что не променяю. Да и нет такой возможности менять. Все мосты сожжены.
Стал много в последнее время читать Бродского, и по-русски, и по-английски, его эссеистику и, конечно, стихотворения. Великий поэт, и здорово, что он может спокойно жить в Америке, пусть в изгнании, и публиковаться, и преподавать. Я бы дал ему Нобелевку, если бы это от меня зависело – периодически слышу такие разговоры у нас в курилке, что вот-вот дадут, и на этот раз точно, не прокатят. Давно пора, и не стоит медлить, у него больное сердце, поскорее бы дали уже, а то столько разговоров, а воз и ныне там.
Вот интересно как получается, и Бродскому, и мне помогают страны, к нашей Родине не имеющие никакого отношения. Даже в какой-то мере враждебные, как утверждает пропаганда. А та «прекрасная страна», из которой нас или выгнали, или из которой мы сами сбежали, потому что невыносимо было, она ничего не сделала, чтобы удержать нас. Напротив, она была равнодушна к нам и нашим страданиям, даже как будто наслаждалась ими. Как будто говорила: ну и бегите, пиздуйте! Без вас обойдемся!
И, конечно, я почему-то уверен, что Бродского наградят Нобелевкой, и сделают это шведы, а не та страна, что выгнала, вышвырнула, изгнала его. Эта страна, чего доброго, еще и в позу встанет, дескать, а что это вы его награждаете? А вот хотим – и награждаем, ответят шведы и прочие из тех, кто захочет его наградить. Я просто хочу сказать, что, кроме пинка под зад, мы ничего от нашей страны не получали, он и многие другие, включая меня, хоть я и не претендую на такой же масштаб, как он, разумеется, не ставлю себя на одну с ним доску. Одного, значит, выгнали из страны, выкрутили руки и вытолкали, он же тунеядец и антисоветчик; второй сам сбежал, ну и хорошо, говорит моя родная страна, мы и о тебе плакать не будем. Вот еще. Мы о тебя ноги вытрем. Нам нужны покорные рабы.