
Полная версия
Моя дорогая Баттерфляй
На встречу я пришел первым, Городницкий появился пять минут спустя, мы заказали закуски и виски; я сказал, что знаю все его песни наизусть; он был явно польщен. Я спросил его, не будет ли у него проблем после вечера в ресторане? Городницкий сказал, чтобы я не волновался, он уже придумал легенду о том, что в Канаде живут его дальние родственники, я – один из них. Мы посмеялись над этой ситуацией и над вынужденной сообразительностью советских людей, и я рассказал ему свою историю, все как есть, без приукрашиваний, с той абсолютной искренностью, на которую способны русские люди… Городницкий сдержанно слушал, без единого упрека или осуждения, только в конце сказал, что, наверное, мне очень тяжело в такой ситуации, и пожелал удачи. У меня было ощущение, что я разговаривал с очень близким другом, с которым давно не виделся и который все готов выслушать и понять… Мы коснулись многих тем, говорили о советской системе, о здешней жизни, которая была ему интересна и о которой я рассказывал максимально честно, не приукрашивая, но и не искажая фактов. Конечно, зашла речь о других бардах – Высоцком, Визборе, Окуджаве. Мы оба говорили о них с восторгом, особенно Городницкий; он считал их своими учителями, а себя – их скромным учеником. Меня такое отношение очень тронуло.
Ресторан закрывался, а мы все никак не могли наговориться и напеться тоже. У меня «случайно» была с собой гитара, и он запел своим негромким баритоном, а я стал наигрывать. Последней, так сказать, на бис, была наша с тобой любимая «Над Канадой»; когда он пел строчки из последнего куплета, «Не спеши любовь оплакать, подожди меня обратно», я не смог дальше играть и зарыдал в голос. Городницкий похлопал меня по плечу.
Вышли мы из ресторана, конечно, поддатые, тепло попрощались, он поехал в отель, где остановилась советская делегация, я взял такси до своего монреальского дома. Несмотря на усталость и опьянение, почти всю ночь не сомкнул глаз, вспоминал, как он пел своим благородным баритоном «Над Канадой, над Канадой». И строчки эти без устали шептал, которые мне душу рвали: Не спеши любовь оплакать… Такая отдушина для меня была, эта встреча! Отдушина и печаль.
…Ах Люба, Любушка, если б ты знала, как все здесь… по-иному, по-другому устроено! И, скажу тебе честно, по-человечески устроено. Все очень просто: ты себя здесь не тварью дрожащей чувствуешь, а именно человеком. Хотя есть и нюансы. Не все тут так легко и просто, как некоторые думают. Никто не ждет здесь никого с распростертыми объятиями. Вообще, на Западе люди в основном очень закрытые, необщительные, держатся на дистанции. Именно этим, прежде всего, они и отличаются от нас. Об этом можно долго говорить, но не буду, потому что это надо видеть. Заканчиваю писать на сегодня, глаза слипаются, уже четыре утра, а мне на работу в семь вставать. Буду там клевать носом, но, слава богу, эфир у меня по вторникам короткий. Целую тебя, Люба, печаль, совесть и боль моя, Любушка, моя дорогая Баттерфляй…
Письмо пятое, 4 декабря 1982 года
Привет, дорогая моя Люба, Любушка-голубушка, думал, что на следующий же день буду писать тебе новое письмо. Но не смог осилить такой темп, то одно, то другое отвлекало.
Все спрашиваю себя, извожу глупыми вопросами: как же так получилось? Ты там, я тут. Ты с детьми нашими, а я один. Немыслимо, невозможно вообразить себе это. Сам от себя не ожидал такого. Я ведь нашел способ передать тебе деньги, но ты, гордячка, их вернула. Что ж, пусть так. Пусть нам предстоит то, что предстоит. Мы оба будем это расхлебывать. Да, я трус, Люба, я даже не решаюсь позвонить. И все-таки я не пропал, я тут, рядом, всего через океан, и я найду способ прорваться к вам или хотя бы помочь деньгами. Я вас все равно не брошу. На себя не трать эти деньги, если тебе это так претит, но на детей-то, на детей ведь могла бы и взять!
Милая моя Баттерфляй, Любушка, любовь моя! Я опять слушаю эту арию в исполнении Марии Каллас. Какой голос, какое чувство! Слушаю, и слезы душат, не дают дышать, ничего из-за них не видно и не слышно, меня просто выворачивает наизнанку… Бьюсь головой о стену – в прямом смысле, рыдаю, вою, реву как раненный зверь. Крушу мебель, кидаю бутылку с остатками виски о стену, белую, без обоев, такую не советскую стену; бутылка разбивается вдребезги, осколки летят на меня, хорошо, что я в очках, а то мог бы получить их рикошетом в глаза. Один осколок ранит меня в руку, другой попадает в лицо, я чувствую кровь, она стекает вниз, доходит до губ, я облизываю – солоноватый привкус. Это меня немного отрезвляет, пьяного и безумного.
Я так люблю тебя, моя Любушка, моя Баттерфляй, самая моя дорогая… Что мне делать? Вернуться в совок? Исключено. Они меня уморят, или я сам там погибну. Не могу этого сделать, не могу и все. Часто в последнее время приходит шальная мысль: прыгнуть с балкона – и все, конец, никаких мучений. Знаешь, что меня удерживает от этого? Не трусость, не эгоизм, нет. А то, что это будет слишком легким, слишком сладким даже концом. Я не боюсь смерти, моя дорогая Любушка, моя дорогая Баттерфляй. Образ экзотической японки и твой смешиваются в одно невообразимое целое. Тебя, наверное, это взбесило бы, все эти вздохи, сказки, опера, Баттерфляй… Я знаю, это притянуто за уши, пошло в конце концов! Но не могу отделаться от этого навязчивого образа. Что мне делать, слабому, одинокому человеку, осуществившему свою мечту и так дорого за нее заплатившему?
Да, меня удерживает от самоубийства только эта мысль: осознание того, что не все еще выстрадано, не испита моя чаша до дна, что я уйду, а ты останешься страдать. Нет, я останусь, чтобы страдать вместе с тобой. Пусть ты и не будешь знать о моих страданиях. И никогда не узнаешь о них, но мне все равно. Я не претендую на это, вообще не претендую на твое внимание. Я его не достоин. Любушка, Люба, Баттерфляй! Я еще больше люблю тебя, люблю высокой любовью, чистой и благородной, трагической любовью. Пусть на расстоянии, которое, возможно, разлучило нас навсегда…
Люба, Баттерфляй… Да, я могу слушать эту арию бесконечно, так чудесно исполняет ее Каллас! И так много она мне говорит. Никогда не думал, что буду способен так увлечься оперой, столько смеялся над этим пафосом и вдруг – такое озарение. Ты, наверное, помнишь, как мы единственный раз были в оперном театре, в Большом, разумеется. Ни ты, ни я не были увлечены. Я даже не помню, какая это была опера. Мы были совсем молодые, только что поженились, еще даже Димка не родился. Кое-как высидели эту тягомотину – именно так мы тогда чувствовали. Я и теперь не всякую оперу высижу, это для меня по-прежнему тяжелая работа, но от нее и взамен много получаешь. А если бы я пошел на «Мадам Баттерфляй», меня бы там вывернуло наизнанку, так что лучше не стоит такое пробовать. Да и билеты здесь на оперные постановки, особенно на премьеры и на приличные места в партере или в бельэтаже, стоят безумных денег. Да и «Баттерфляй» нет в репертуаре, я заходил, проверял, даже взял программку на текущий сезон. Я бы мог, конечно, позволить себе сходить здесь на оперу, я не бедствую, у меня неплохая зарплата, вполне себе канадская, не эмигрантская. Но зачем? Чтобы меня видели в отчаянии, горько рыдающим? Поэтому купил фирменную кассету, там замечательный состав, во главе – эта волшебница Каллас. И слушаю, слушаю, иногда весь день напролет, уже выучил наизусть, что за чем идет, плюс купил либретто на итальянском с переводом на английский.
Ты, наверное, не помнишь сюжет, я расскажу вкратце. Как почти всегда у Пуччини, это трагедия, в центре которой – молодая наивная японка, Чио-Чио-сан, или Мадам Баттерфляй, то есть Госпожа Бабочка, если дословно. Хоть она и гейша, душа ее чиста, ей всего 15 лет. Действие происходит в Нагасаки, на вилле, которую только что взял в аренду на 999 лет лейтенант американского морского флота, Бенджамин Франклин Пинкертон. Через того же маклера-сводника он вдобавок заключил брачный контракт, по которому женится на Чио-Чио-сан, но контракт предусматривает, что его можно легко расторгнуть. Также, как и отказаться от арендованного дома… Такие нравы, что ли, были тогда в Японии? Или это все происки проклятого американского капитализма и империализма? Не могу сказать, да и не надо в это углубляться. Чио-Чио-сан собирается отказаться от своей религии, чтобы стать ближе к Пинкертону, и принять его религию. Узнав об этом, дядя Чио-Чио-сан, японский бонза (то есть чиновник), стоящий на традиционных позициях, угрожает ей проклятием и в конце действительно проклинает ее за вероотступничество. Все родственники покидают свадебную церемонию, увлекая за собой и мать юной гейши, которая мечется между дочерью и категоричной родней.
Через несколько лет Пинкертон уезжает. Мадам Баттерфляй ждет его. У нее родился от него сын, Долоре (Печаль), которого она назовет Джойя (Радость), когда вернется отец. Но он все не приезжает. К ней сватается завидный жених, японский аристократ, но она отвергает его, к разочарованию верной служанки Судзуки, и остается верной американцу. Пинкертон в конце концов приезжает, но уже с новой женой, американкой. Чио-Чио-сан понимает, что Пинкертон женился, и этот брак – настоящий, так сказать, навсегда, а брак с ней уже не считается. И что ей придется отдать ему сына, за которым он, скорее всего, и приехал. Чио-Чио-сан прощается с сыном и убивает себя кинжалом, доставшимся от отца, Пинкертон в отчаянии рыдает над ее телом.
Опера – это всего лишь жест, полный искусственности. Но ведь и искусство – от этого слова, не так ли? И меня глубоко волнует этот жест, полный искусственности, потому что это и есть та сила, которая может творить с нами невероятные вещи. Меня волнует именно эта опера, так как в ней я нахожу некоторое сходство между нами, между нашими судьбами. Я – конечно, Пинкертон, бросивший тебя, ты – Мадам Баттерфляй. Не так много здесь похожего на наш случай, но я упрямо твержу себе, что это – про нас. Ну, пусть так, я устал сопротивляться собственному упрямству. У нас не так много экзотизма, а лишь обычная, грустная история, даже не трагедия. Хотя, почему не трагедия? Вполне себе трагедия. Я – подлец, ты – благородна, причем во всем. Даже если рассказываешь всем и каждому, какой я мерзавец. Ты безупречна, я говорю это без иронии, а вот я… Никогда не думал, что смогу быть таким подлецом, а вот ведь смог. Но это уже повторение. Я бичую себя, словно это хоть как-то поможет изменить ситуацию. Бессмысленное занятие все это.
Письмо шестое, 12 декабря 1982 года
Люба, я резко закончил предыдущее письмо, потому что очень расстроился. Даже не попрощался. Так что привет тебе, за предыдущее и сегодняшнее! И сразу огорошу тебя. Признаюсь, и это будет самой моей низкой тайной, которую я тебе доверю, что иногда бывают такие моменты, и я не могу их объяснить, когда я рад тому, что так сделал, что предал тебя, сбежал, бросил с детьми, оставил в ужасной ситуации. В такие минуты во мне просыпается гадкий человек, эгоист, сволочь, подонок, который способен на мерзость, на подлость. Я чувствую себя грязным животным, свиньей, низко павшим существом, и мне почему-то так радостно бывает от этого своего падения… Правда, все это довольно быстро сменяется угрюмостью, апатией, черной меланхолией… И вот это хуже всего. Уж лучше сгорать от стыда или радоваться своему падению с упоением грязного мазохиста.
А ведь я ни в чем не виноват! Во всем виновато сволочное государство, из которого я сумел сбежать и рад этому безмерно. Это оно заставило меня уехать, бросить жену и семью, отречься от всего, что дорого. А может, это был выход из тупика, в котором я оказался? Ведь я кричал во время очередной ссоры с тобой, что семья – это ошибка молодости, что мне надоело батрачить на дармоедов, что я хочу быть свободным.... Тебя это очень задело. А что, если это и было единственной дорогой мне правдой? И если я намеренно использовал этот случай, чтобы стать диссидентом, чтобы никогда вернуться и не попасть в те же сети? Ни дня не проходило без ссоры, без стычки, даже когда я приезжал на очень короткий срок. Мы изводили друг друга придирками, мелочными и пустыми, грызлись, отравляли друг другу жизнь. Наверное, прошла наша любовь. Но почему, когда дело доходило до развода, мы оба пасовали? Особенно я. Может, это ты меня разлюбила, а не я? Честно говоря, я запутался. На расстоянии можно все что угодно придумать. Но некоторые вещи виднее. И теперь мне кажется, более того, я уверен, что все-таки по-прежнему люблю тебя. И для того, чтобы понять это, я и должен был уехать.
Письмо седьмое, 16 декабря 1982 года
Здравствуй, Люба! То письмо было ужасным и жестоким, не знаю, зачем написал его, но из песни слов не выкинешь. Видимо, я так себя в тот момент чувствовал, это был импульс, мне хотелось отделаться от чувства вины, которое не дает мне покоя… Оно и сегодня меня мучает, но я стараюсь жить дальше, несмотря ни на что. Я не буду просить прощения за это, ты сама знаешь, была бы возможность, я бы к ногам твоим упал. Если бы это могло помочь. Но проку от этого не будет. Как не будет пользы от того, что я пишу тебе письма, которые, скорее всего, не достигнут адресата. Зато их прочтут, уже читают, товарищи из Гэбэ. Но я все равно расскажу – тебе, не им – о своей жизни. Хоть ты меня об этом и не просила.
Ты сильно удивишься, но я купил свою первую машину в Канаде – старенький вишневый «Форд». Это здоровенный детина, жрущий очень много топлива, дитя эпохи дешевого бензина и бэби-бума шестидесятых, но зато – настоящий автомобиль. Владельцы более новых, обтекаемых и не таких громоздких машин смотрят на меня с удивлением и усмешкой. А мне плевать, мне нравится мой Федя – так я назвал его. Да, прожорлив он не на шутку, часто приходится заправляться. Зато внутри – просторный кожаный салон, комфорт большого автомобиля, безумная роскошь по сравнению с остальными мыльницами, на которых рассекают довольные буржуа без фантазии. Я очень привязался к Феде. Разговариваю с ним, доверяю ему все свои тайны. И, кажется, он мне отвечает взаимностью. Надеюсь, у меня здесь наконец появился настоящий друг, который не подведет. Федя тебе бы понравился, и ребятам тоже. Димке точно, а младшему – не знаю, ему никогда не угодить…
Ты снова будешь удивлена, но ездить я здесь научился довольно быстро. И хоть езда у меня еще неровная, теперь я могу перемещаться, как многие здесь, на своей машине, пусть громоздкой и старомодной, зато не похожей на другие. На моем верном Феде.
Люба, мне пора на работу. Поеду на Феде, припаркуюсь, перейду на другую сторону улицы, брошу письмо в почтовый ящик в здании напротив, чтобы сволоте из ГБ было что читать. Может, они тебе хотя бы это письмецо покажут? Как я их ненавижу! А тебя – люблю, да, люблю, люблю, моя дорогая… И впервые с подписью:
ТВОЙ ВАЛЕРА
Письмо восьмое, не отправленное, 29 декабря 1982 года
Сев писать это письмо, я почти сразу понял, что не оправлю его Любе, а сохраню для себя. Пусть будет моим опытом в эссеистике, чуть ли не первым опытом самостоятельного письма, так я решил. Не знаю насчет эссе, потому что в основе этого – мои дневниковые записи, которые я вел до сегодняшнего дня. С некоторыми исправлениями обрамляю их в подобие текста, сижу, стучу на печатной машинке, переписываю на белые листы бумаги. Признаться, сам процесс доставляет мне неожиданное удовольствие, словно я открыл для себя что-то новое. Я и правда открыл! До этого я никогда не писал о себе, никогда не мнил себя, так сказать, литературным героем. А тут на тебе! Ну, если честно, я и сейчас не считаю себя таковым, но, признаюсь, это волнующий и увлекательный процесс – видеть, как оформляются твои мысли, выстраиваются в текст, в подобие литературного произведения, и герой всего этого – ты сам.
Написав Любе про Федю, я вдруг захотел отправиться на нем в путешествие. Вот так, с бухты-барахты, решил, что надо посмотреть на Ниагарский водопад и заехать в Штаты.
Кстати, когда накатывает суицидальная волна из-за чувства вины перед Любой, я с мазохистским наслаждением представляю, как было бы здорово на своем верном Феде впилиться в стену, ну, или хотя бы (Хотя бы! Ну я и шутник!) с моста слететь. Но для этого надо в Нью-Йорк, на Бруклинский мост, и оттуда пикировать. Или, что еще лучше и романтичнее, да и в какой-то мере экзотичнее, с Золотого моста в Сан-Франциско. Проехать все Штаты от края до края и поставить точку на краю океана; на другой стороне – Камчатка, Курилы, Владивосток, Страна Советов, родной и ненавистный совок… Но нет, не сделаю я такого, все это мое воспаленное сознание, я стал гораздо стабильнее в психологическом плане, особенно в этом на меня повлиял Федя. Уж кого, а его я никогда не смогу подвести. Это как предать лучшего друга.
Но оставим этот декадентский бред, а вот в USA надо бы и правда смотаться. Ни разу там еще не был! Все короткие отпуска (я брал максимум три дня, больше не хотелось, и даже они тянулись ужасно долго, нечем их было занять) проводил здесь, в Канаде, точнее, в Квебеке, это так провинция называется, в которой Монреаль; даже в Торонто ни разу не съездил… Да, решено, буду просить «длинный» – как минимум на неделю – отпуск. Сначала в Торонто, после этого на Ниагарский водопад и оттуда в Штаты, в Нью-Йорк.
Сказано – сделано: попросил недельный отпуск на радио, его дали без проблем, потому что в канун Рождества (до него всего-то неделя осталась), когда все разъезжаются, меня традиционно ставят затыкать дырки в эфире; я для них – холостяк, якобы еще в СССР развелся, пришлось такую легенду сочинить, но за нее, как видите, приходится и отдуваться. Я к этому привык, мне даже нравится работать в эти дни – спокойно, из редакции никого практически, кроме старой девы Марьи Ивановны; ее тоже всегда оставляют, все равно ей делать нечего, да и живет близко, она славная, совершено беззлобная старая девушка, слова плохого никому не скажет, настоящая белогвардейская интеллигентка, чудом уцелела в месиве Гражданской войны, в свои 87 лет бодра и жизнерадостна, как будто ей лет 45, не больше, отличная память… Мне с ней хорошо и интересно, она все время рассказывает истории из жизни, которых у нее море, да такие захватывающие, хоть роман пиши… Я, если честно, всегда хотел узнать, как она умудрилась остаться девственницей в такие бурные времена; как ее не оприходовал ни один красноармеец или еще кто, тот же белогвардеец? Они ведь тоже разные были, далеко не все ангелы. Стесняюсь ее про это спросить. Да и не так важно это, когда рядом есть такой замечательный человек. Остальные мои коллеги, как я уже говорил, мне гораздо менее симпатичны. Неопрятные, все как на подбор с обсыпанными перхотью плечами, в нелепой одежде, они живут исключительно ненавистью к СССР. В этой ненависти – весь смысл их жизни.
Но я отвлекся от своей истории. Так вот, встав рано-рано утром, я залил побольше бензинчика в прожорливого Федю и – в путь. Все напевал эту советскую песню – «В дорогу дальнюю, дальнюю…», пристала ко мне, невозможно было отделаться от нее, мурлыкал ее все время, пока ехал. Довольно рискованное предприятие я затеял, недавно сел за руль и уже собрался в такой дальний путь. Но, надеюсь, доеду. А нет – так нет. Я ко всему готов. Главное – других людей не угробить. Мне-то по большому счету все равно, а вот за остальных не надо ничего решать.
Пока еду, все-таки невольно развиваю эту тему: а если вдруг что случится? Всяко бывает ведь. Кто меня здесь искать будет? Пожалуй, особо никто и не хватится, кроме лендлорда да коллег на радио. Ничего, и тот и другие быстро найдут замену, проведут прощальную церемонию на русско-канадский манер, может, даже батюшку приведут, хоть я и остался атеистом, отметят мои диссидентские успехи… Но хватит этих мрачных мыслей! Я намерен проехать весь путь без «эксидентс». Да, это мое первое путешествие, тем более на машине, но интуиция подсказывает, что все будет хорошо. У меня приподнятое настроение, я даже приятно возбужден. «В дорогу дальнюю, дальнюю», – опять мурлыкаю себе под нос и прибавляю скорость; Федя урчит от удовольствия.
От Монреаля до Ниагарского водопада я добрался почти за десять часов. Дороги хорошие, правда, в паре мест ремонтировали, пришлось стоять в пробке, но мне это было даже на руку, я немного отдохнул, хоть и потерял часа полтора в общей сложности. Такой большой отрезок пути дался нелегко, но гораздо легче, чем я думал.
Добрался до Ниагары уже после обеда, проголодался, купил в ближайшем киоске гамбургер и съел с удовольствием. Запил его горьким эспрессо, забыл добавить сахар, поморщился – уж больно горчила эта бурда. Кстати, Ниагарский водопад – это не один водопад, а целых три; но в русском языке устоялось название именно такое. Это по-английски его (их) называют Niagara Falls, что правильнее. Все три водопада находятся на реке Ниагара; самый большой – Horseshoe Fall – ровно на границе Канады и США.
Вот я у водопада, или водопадов, народу хватает; все стоят как зачарованные, да и я тоже, перед этой громадой, демонстрацией природной силы, этим хаосом, у самой пропасти, над которой есть обзорная площадка, где безопасно, наблюдаем за этими водоворотами и потоками воды, оглушенные грохотом. Упорядоченность человеческой жизни и прямо перед ней – дикость, необузданность, грохот и шум, разгул стихии, что-то первобытное, первородное. Я наслаждался зрелищем, ради которого проехал так много. Вскоре стало тревожно, воспоминания столпились, как нежданные гости перед закрытой дверью, которую надо открыть из вежливости, но не хочется. Но настырные посетители не уходят, стоят молча, надо либо прикрикнуть на них, либо открыть им дверь. Я сделал усилие над собой, пробудился от сна наяву и, не оглядываясь, пошел обратно к машине. Посмотрел на карту и решил доехать до ближайшего крупного города – Буффало, что на Великих озерах, это уже США, штат Нью-Йорк.
Какой-нибуль час – и я уже в Буффало. Уже въезжая в него, вспомнил, что промчался мимо Торонто, не заехав туда и на полчаса… Эта спонтанность меня раззадорила, я почувствовал ее вкус, вкус путешествия, почти приключения… Я стал бродягой на железном коне, или скорее слоне, учитывая размеры Феди, эдаким Дон Кихотом, и даже Санчо Панса у меня был, только безмолвный.
Проезжая мимо порта Буффало, вспомнил, что я уже здесь был однажды; естественно, в составе торгового экипажа Совморфлота. Вот так сюрприз! Да, наш корабль заходил в этот порт, это было самое начало 1979 года, январь, только-только после Нового Года, мы какие-то химикаты везли американцам… Ну вот, значит, здравствуй во второй раз, дорогой Буффало! Почти ровно четыре года назад я был здесь… У порта я не остановился, так как устал порядочно, да и не хотелось там торчать, ворошить прошлое. Город тоже осматривать не стал, сразу поехал искать ночлег. Остановился у первого попавшегося отеля на не слишком оживленной улице; цена меня устраивала, средний номер скромных размеров, вполне сгодится для одной ночевки. Заплатил вперед, чтобы не было вопросов, портье расплылся в улыбке. Припарковал Федю, дошел до комнаты, повалился на кровать не раздеваясь и сразу же отключился.
Проспал до позднего вечера, когда уже не было смысла выходить куда-либо, кроме как в фойе отеля. Там работал барчик, в котором сидели несколько американских алкашей. Они пили свое пойло, угрюмо уставясь куда-то, никаких мыслей в глазах, только тупость и одиночество. Тоскливое место, но я все же взял стакан виски, сел в протертое и пропахшее дешевым табаком, когда-то бывшее ярко-красным кресло, стал медленно пить, хотя люблю залпом. Когда оставалась еще половина, выпил ее так, как привык дома, одним большим глотком, запрокинув голову. Не стоит лишать себя удовольствий, даже в таком угрюмом местечке, подумал я. При взгляде на протертое красное кресло почему-то вспомнилась женская вагина… Или это так виски подействовал? Секса у меня не было в общей сложности года полтора; в Канаде у меня ни одной женщины так и не появилось; я хранил верность Любе, да и вообще не изменял ей никогда. И все это время я жил как в тумане, не осознавая отсутствия секса и не страдая от этого. Сейчас же, в тускло освещенном баре, в этом красном кресле, в этой незнакомой и не слишком комфортной обстановке, но в то же время «suggestive», то бишь приглашающей к чему-то, намекающей на порок, на купленные экстазы, страшно захотелось женщины; или даже не женщины, а просто вагины, красной, похотливой, желающей, пусть оплаченной, но вагины… Живой, сочной, пульсирующей… Надо спросить у портье про «девочек». За доллар он, уверен, поможет найти. Подойти и так и сказать ему: хочу вагину! Меня рассмешила эта мысль, но и помогла собраться с духом.
Я подошел к стойке и негромко объявил о своих желаниях. Я хорошо скрывал свое волнение за напускным цинизмом. Портье улыбнулся с пониманием, немного гнусновато, но все было сделано быстро и профессионально. Поблагодарив за незаметно сунутые деньги, он сказал, что в мой номер постучатся через пять минут. Я сухо и деловито сказал ему «Сенкс», словно делал это уже не первый раз, и поспешил удалиться, даже не проверив, как там мой Федя на парковке. Надо было успеть принять душ.