bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 8

Водолечебница существует и по сей день. Называется она «Санаторий им. А. П. Бородина». Отдыхающие говорят: «Бородино». Им так проще. Рано утром и вечером, при отходе ко сну, из санаторных динамиков раздаются могучие звуки арии князя Игоря из одноименной оперы Александра Порфирьевича. Не всем отдыхающим, особенно тем, кто страдает расстройствами нервной системы, нравится эта мелодия. Уж они просили администрацию заменить Игоря на половецкие пляски или хотя бы на плач Ярославны и даже писали коллективную жалобу в Москву, в Минздрав, но тамошние чиновники никогда дальше Костромы и не ездили и про слово «Солигалич» думают, что это название танца вроде хали-гали, не говоря о санатории. Бородин, вишь, им не нравится… Между прочим, в начале прошлого века у входа в санаторий каждый вечер играл, приглашенный местным земством струнный оркестр слепых из Костромы. И никто не жаловался.

Более всего, однако, лечебница Кокорева помогала здоровью учеников духовного училища, окна которого находились напротив водолечебницы. По воспоминаниям профессора Московской духовной академии Е. Е. Голубинского, который учился в этом училище через несколько лет после открытия санатория, «учителя секли нас с осторожностью, так как крик лежащих под лозой слышен был в ванных, где сидели больные».

Вообще говоря, событий в захолустном Солигаличе в XIX веке было крайне мало. Вот разве что после Русско-турецкой войны прислали в город пленных турок, которые построили мост через Шашков ручей, несколько домов и понашили местным модницам кожаные туфли отменного качества. Если бы турки не занесли в Солигалич эпидемию возвратного тифа, которым переболела часть населения города и уезда, то о них бы и вовсе вспоминали с благодарностью. Как и о сосланных поляках, которые туфель шить не умели, зато давали уроки музыки, поскольку среди них были скрипачи и пианисты. Вообще Солигалич был музыкальным городом. При каждой церкви был свой хор, певший в выходные и праздничные дни, регулярно давались концерты в общественном клубе, пелись романсы15 и даже арии из опер, а в летнее время офицер-делопроизводитель местного воинского присутствия устраивал прогулки на лодках с солдатами из местной воинской команды, умеющими играть на духовом инструменте. Сам он при этом играл на флейте…

Июльское солнце бесконечно долго садилось за громаду Рождественского собора16, по набережной Костромы прогуливались мужчины в мягких шляпах и форменных фуражках, дамы с кружевными зонтиками, мужики в смазных сапогах и носились в разные стороны мальчишки с семечками. На крылечках домов, украшенных затейливой резьбой, сидели кошки и намывали гостей. По стеклянной воде плыла лодка, в ней сидел молодой краснощекий солдатик и старательно выдувал на теноровом тромбоне или валторне вальс «Осенний сон», или «Ожидание», или «Над волнами», а флейта ему так подпевала, так подпевала… что чувствительные дамы нет-нет да и подносили к уголкам глаз крошечные надушенные носовые платки с еще более крошечными вышитыми монограммами, а их кавалеры смущенно покашливали.

Приличное случаю пальто

Кстати, о мужиках в смазных сапогах. Они в Солигаличе и уезде летом бывали редко. После того как соляной промысел приказал долго жить, подались они в отходники. Можно было, конечно, сеять пшеницу, рожь или даже выращивать в теплицах помидоры с баклажанами, но земля и лето здесь не такие, как в Курске или Воронеже, а зимой случаются морозы до сорока и больше градусов. Тем более что еще при царе Петре ездили на строительство Петербурга чухломские и солигаличские каменщики и плотники. Не по своей, правда, воле. Начало развиваться отходничество еще при крепостном праве. Оброк был помещику куда как выгоднее барщины. Ехали крестьяне в Петербург не на авось, не в надежде на любую работу, хотя бы и дворником, а готовились к этой поездке загодя, еще с детства. Мальчиков в возрасте от двенадцати до четырнадцати лет отправляли обучаться ремеслам в столицу. Учились иконописному, водопроводному, малярному, бондарному, плотницкому, слесарному и токарному делу. Кого-то отдавали в учение мяснику, а кто-то шел по торговой части. Из Солигалича шли преимущественно кузнецы17 и слесари. Отдавали в обучение петербургским родственникам, имеющим ремесленное хозяйство, или петербургским ремесленникам, которые набирали мальчишек в обучение прямо в Солигаличе и окрестных деревнях через своих поверенных из местных крестьян. Родственникам отдавали просто так, под честное слово, а с чужими людьми родители мальчика заключали письменные условия. Условия простые: мальчика дерут за уши, таскают за вихры, показывают, каким гаечным ключом открутить гайку или каким колером красить стену, кормят так, чтобы с голоду не помер, обувают, одевают, лечат не больше месяца, а он не моги от хозяина уйти гулять без его разрешения, и гайку откручивай быстрее, и ключи подноси, и краски, кисти, водку, закуску, и сапоги с него сними, ежели он пьян. Особо оговаривалось, что родителям хозяин единовременно уплатит сумму от двадцати пяти до пятидесяти рублей. Одну часть ее давали в виде задатка, а другую часть – мальчику по окончании учения. Кроме того, на выход мальчику хозяин должен был купить приличное случаю пальто и «пинжак», каковые были прописаны отдельным пунктом в условиях. Все вместе это называлось «окопировкой».

Года через три или четыре мальчик заканчивает ученье и приезжает домой на зиму к родителям настоящим «питерщиком», как их называли в Солигаличе. Весной он снова возвращается в Петербург, но уже для самостоятельной работы. Через пару-тройку лет он уже и мастер, и завидный жених. Зимой женят его дома, и станет он ездить из Солигалича в Петербург и обратно до самой старости. Особым был ритуал возвращения питерщиков домой. Не дай бог молодому, особенно холостому, парню прийти домой пешком, в дорожной одежде, забрызганной грязью, – не только засмеют, но еще и замуж за такого никто свою дочь не отдаст. Реальный солигаличский пацан подкатывал к дому на тройке с колокольчиками и бубенцами. Такой выходил из саней в шубе и костюме, увешанный, точно елка, свертками с подарками для родственников. На самом деле бывало по-всякому. Бывало, ничего не заработает отходник или заработает, но пропьет или проиграет в карты, и тогда родители, не желая ударить в грязь лицом перед соседями, сами покупали сыну костюм, для себя подарки и даже нанимали на соседней почтовой станции в Чухломе тройку. В таких случаях соседи, уже давно прознавшие обо всем от питерских знакомых и родственников, делали вид, что ничего не знали и не слышали. У самих тоже были взрослые сыновья…

Благодаря отходникам в Солигаличе даже простые бабы ходили летом с дождевыми зонтиками, привезенными мужьями из Петербурга. Мужчины щеголяли в жилетках, пиджаках, кожаных ботинках и галошах. Какие уж тут смазные сапоги. Нечего и говорить о сапогах. В домотканом и лаптях ходили только во время работ. В редком доме не было бумаги, чернил или карандашей.

В нынешнем Солигаличе отходничество снова расцвело. Вот только мальчиков не отдают в обучение в Петербург. Едут уже взрослыми мужиками работать охранниками и строителями. Теперь едут и девушки. Эти в основном по торговой части. По старой привычке едут в Питер, а не в Москву. Во время перестройки пробовали было в Москву, но… в Питер привычней. Там у многих солигаличан родственники. Да и весь XX век ездили, чтобы с голоду не помереть. А в сорок первом и сорок втором Петербург, который к тому времени стал Ленинградом, сам приехал в Солигалич. Приехали те, кто успел вырваться из осажденного города. В каждом доме проживало по четыре, а то и пять семей эвакуированных. Детский дом был переполнен. С продуктами в Солигаличе было немногим лучше, чем в блокадном Ленинграде. Уже через полгода после войны начался голод. На всю оставшуюся жизнь наелись картофельных очисток. В многодетных семьях, где продовольственного аттестата отца, ушедшего на фронт, никак не хватало на всех детей, девушки подходящего возраста бросали между собой жребий – кому идти воевать, чтобы не умереть с голоду. Холода в сорок первом стояли суровые даже для здешних мест. Температура опускалась до сорока шести градусов мороза. И в этот мороз надо было валить лес для фронта. Даже школьникам велено было стать сучкорубами. Они и стали. Сколько погибло их на лесоповале от голода и от того, что ходили в лютый мороз в обносках…

Многодушные Черевины

Если разобраться, то в Солигаличе и уезде последние несколько сот лет безвылазно жили только дворяне. Земли боярам и дворянам стали давать в этих местах еще при Михаиле Романове тем, кто отличился при освобождении Москвы от поляков. В царских жалованных грамотах писали «за московское осадное сидение королевичева приходу». Именно тогда возле соседней с Солигаличем Чухломы получил поместье шотландец Юрий Лермант, от которого и пошел род Лермонтовых. Перед отменой крепостного права в Солигаличском крае проживал восемьсот двадцать один дворянин. Правду говоря, некоторые из этих дворян были даже не мелко-, а микропоместными. Их называли голышами, и владели они зачастую двумя или тремя крестьянами, а то и вовсе одним. Голышей в уезде было около полутора сотен. Порой голыши занимали целые деревни. У такого, с позволения сказать, дворянина из недвижимости только и были изба, огород, несколько десятин пашни и сенокос, а из движимого – лошадь, кошка, собака, иногда куры. Образования они не имели, служить нигде не служили, руки вытирали о посконные штаны и сморкались в занавески, если они у них, конечно, были. Мелкопоместными считались те, у кого было от десятка до полусотни душ. Дворян, имевших более пятидесяти душ, называли многодушными. Многодушные за глаза презрительно называли мелкопоместных малодушными, а голышей и вовсе бездушными. Справедливости ради надо сказать, что в Солигаличе и уезде многодушных дворян было раз-два и обчелся. Самыми богатыми в уезде были семейства Черевиных и Шиповых. У Черевиных было семнадцать с половиной тысяч десятин земли. Они были, что называется, военной косточкой – лейтенанты флота при Елизавете Петровне, потом кригскомиссары, бригадиры, при Екатерине полковники лейб-гвардии и флигель-адъютанты при Павле. В музее портретами Черевиных кисти устюжанина Григория Островского увешаны стены целого зала. Заходишь в него и под взглядами Черевиных уже через минуту чувствуешь себя неловко от того, что ты не в напудренном парике, не в военном мундире и не при шпаге. Впрочем, там не только военные. Жены, матери, дети, бабушки и дедушки. И еще думаешь – черт бы побрал фотографию. Никто и никогда не скажет, глядя на твой портрет: посмотрите, как тщательно выписаны шнурки на его кроссовках или надкусанное яблоко на телефоне…

Но вернемся к портретам. В 1918 году из рук балерины Мариинского театра Анны Александровны Черевиной они перешли в руки антиквара по фамилии Апухтин, который немедля повез их в Солигалич и там, в водолечебнице, устроил выставку для всех желающих. Через шесть лет коллекция портретов попала в местный краеведческий музей и пролежала там в запасниках, понемногу осыпаясь и отсыревая, до того самого момента, пока директор костромского музея-заповедника Игнатьев в конце шестидесятых годов не увидел, не восхитился и не отвез несколько портретов в Кострому, чтобы определить их истинную ценность. В Костроме на них глянули… В следующую поездку в солигаличский музей Игнатьев поехал уже с самим Савелием Ямщиковым. Отобрали еще десять портретов для реставрации, а когда отреставрировали, то возвращать обратно в Солигалич эти портреты никто не захотел не только в Костроме, но даже и в Москве. Каких только порогов не обил директор солигаличского музея, пока коллекция портретов кисти Островского выставлялась в Москве, Ленинграде и Париже. Кострома стояла насмерть. Надо отдать должное Савелию Васильевичу – он понял свою ошибку и приложил все усилия для возращения работ Островского в Солигалич. И через долгих восемь лет они вернулись в краеведческий музей имени адмирала Невельского.

Кстати, об адмирале Г. И. Невельском, чьим именем назван музей, который мог бы носить имя издателя И. Д. Сытина. Оба они – и Невельской, и Сытин – уроженцы здешних мест. В шестьдесят третьем году, когда шла речь о том, чье имя присвоят музею, разгорелись нешуточные споры. Как ни крути – Невельской был из дворян, а Сытин из крестьян, хоть и стал потом миллионером, но… Вспомнили краеведы, у которых память долгая и даже еще длиннее, давнюю историю, связанную с Сытиным. В 1924 году послали солигаличские краеведы ему в подарок роскошно изданную чуть ли не в единственном экземпляре книгу «Обследование села Гнездникова». Село это – родина Ивана Дмитриевича. В ответ краеведы ожидали, что Сытин подарит селу библиотеку, а он в ответ им тоже прислал книгу. Какая разница какую… Ну и что, что прошло с тех пор сорок лет. Хоть сто сорок. Никто ничего не забыл Ивану Дмитриевичу. Невельской подарил России целый Дальний Восток с устьем Амура и проливом Невельского, а Сытин… В следующий раз будет знать.

Воля ваша, а рассказ о Солигаличе, как и ремонт, невозможно закончить – его можно только прекратить. Прекратить, несмотря на то что я не успел сказать еще ни слова о том, что в Солигаличе жил квартальный по фамилии Рыжов, который был прототипом главного героя повести Лескова «Однодум», что в нем жила Анемаиса Орестовна Чалеева, с которой Чехов списал Любовь Ивановну из «Дома с мезонином». Та самая, что рыдала мужским голосом.

Вот только еще одна цитата – и уж точно все. Это отрывок из письма солигаличанки Анны Ивановны Жижиковой своему мужу Василию Петровичу в город Петербург. Написано оно в начале прошлого века:

«Милому моему дорогому супругу Василию Петровичу от супруги твоей Анны Ивановны нижаючи кланиюсь и жалаю быть здоровым. Милый мой дорогой супруг Василий Петрович, получила я от вас гостинцы, не знаю, как я вас благодарить и как за вас бога молить: 10 аршин ситцу, 7 аршин ткани, 2 плотка ситцовых и бруслет, получила серешки, фартук, 2 фунта кофия, 2 четверки чаю, флогон експерту, банку гостинцев, 2 мыла, бумаги и конвертов. И все очень хорошо прислано…

Милому дорогому нашему тятики Василию Петровичу кланиются тебе детки твои Иван, Петр и Алексей и дочь Шура. И просим у тебя заочного родительского благословения, которое может существовать по гроб нашей жизни, и благодарим вас на гостинцах и дай бог здоровие, дорогой наш тятика…

В дому все благополучно. Детки очень шибко бегают и Шура за ними бегает, не отстается. Макару отдано часы и пальто в горошек. Покуда хорошо все исправляется… И затем прощай, дорогой мой Василий Петрович. Остаемся живы и здоровы и тебе желаем от бога доброго здоровие и всякого благополучия» 18.


P. S.

Если ехать из Костромы в Солигалич и сразу за Чухломой повернуть налево, проехать по проселку километра полтора или два до ворот Авраамиево-Городецкого монастыря, войти в них, подняться на самую вершину холма, на которой стоит собор, сесть на укрепленную гранитными валунами скамейку, которая устроена над высоким обрывом, и сидеть на ней полчаса или хотя бы четверть часа, и смотреть, не отрываясь, на Чухломское озеро, на плавающее в нем небо, на облака в этом небе, на сосны по берегам этого неба, то можно почувствовать себя и сосной, и озером, и облаком, и небом, и даже жаворонком, если вы, конечно, сможете углядеть его в небе, которое внутри вас.

Май 2014 Библиография

Белоруссов Л. М. Из истории Солигаличского края: Сб. краеведческих работ. Кострома: ОГБУК «Костромской государственный историко-архитектурный и художественный музей-заповедник», 2013. 256 с.

Фигуровский Н. А. Очерки средневековой истории г. Солигалича. Кострома: Авантитул, 2010. 268 с.

Губернский дом: историко-краеведческий культурно-просветительский научно-популярный журнал. Кострома, 1995, № 4. 80 с.

СОРОК СОРТОВ ЛОЖЕК

Семенов

Кабы не хохломская роспись да знаменитые на весь мир матрешки – быть бы Семенову обычным медвежьим углом, каких у нас такое множество, что, кажется, только из этих углов мы и состоим. Это теперь в Семенове на площади имени Бориса Корнилова19 стоит гостиница «Париж»20 и в городской бане, которая находится на той же площади, все шайки расписаны под хохлому, а лет четыреста назад здесь, кроме села Семенова, затерянного среди дремучих, глухих и немых керженских лесов, не было ничего. В первый раз Семенов упомянут в письменных источниках по довольно необычному и даже несколько обидному поводу – в самой середине XVII века в каком-то платежном документе кто-то написал, что житель села Семеновского Никифор Щетинин, бывший на оброке вместе со всем селом у боярина Бориса Ивановича Морозова, не уплатил за сенной покос. Ну не уплатил. Наверное, высекли Никифора или конфисковали в счет уплаты долга корову или то и другое вместе. Зато не было повода у летописца написать, что брали село штурмом татаро-монголы, что присягали семеновцы Лжедмитриям, что жгли посад интервенты, уводя в плен аборигенов. Может, еще долго в тех местах было бы малолюдно и тихо, если бы ровно через пять лет после первого упоминания села Семеновского патриарх Никон не начал свою церковную реформу. Стали в Заволжье от греха подальше стекаться те, которых от никонианской реформы, что называется, с души воротило в самом прямом смысле этого слова. Впрочем, не только староверы шли в заволжские леса – шли остатки разбитых разинских отрядов, беглые крестьяне, московские, смоленские, новгородские старообрядцы, соловецкие монахи-раскольники, монастырь которых после долгой осады взяли царские полки, иконописцы и просто лихие люди. В известном смысле Заволжье середины XVII века стало для русских тем, чем стала Америка для европейцев после открытия ее Колумбом.

Беглые иконописцы

Насчет того, кто придумал расписывать деревянную посуду хохломской росписью… Если даже исключить ее инопланетное происхождение, то и тогда останется множество или даже два множества версий. Самые правдоподобные и самые скучные из них принадлежат, понятное дело, историкам, археологам и искусствоведам. Пишут они, к примеру, что ложкари пришли в Заволжье из соседнего Приволжья, буквально с другого берега из староверческого села Пурех21, близ Балахны, что техника хохломской «золотой» росписи была занесена на левый берег Волги беглыми иконописцами, что можно сравнить технику и приемы мастеров-иконописцев «строгановского письма», установить связь, найти истоки, что хохломской промысел и вовсе возник из нужд крестьянского быта… Нет, мы не будем устанавливать, анализировать и выводить из нужд, тем более бытовых. Лучше мы обратимся к легенде, по которой скрывался в дремучих керженских лесах беглый иконописец-раскольник, делавший деревянные чаши, братины и ендовы, удивительно похожие на золотые. Само собой, чаши эти поставлялись в Москву и пользовались там огромным успехом. Как только прознал царь, кто и где делает такую красоту, – тотчас же направил свои царские войска на поиски мастера. Каким образом проведал иконописец-раскольник про то, что идут за ним, – то не только нам, но даже и ученым-искусствоведам неведомо. Собрал он местных жителей, рассказал им в подробностях все свои производственные секреты, отдал краски, кисти и… исчез. Исчез, если верить одной из легенд, а если другой, то не исчез, а зашел в свой дом, затворился и сгорел заживо. Эта концовка, надо сказать, довольно правдоподобная. Не раз и не два раскольники затворялись в своих лесных скитах и сжигали себя заживо, чтобы не попасть в руки правительственных войск. До несгоревших скитов рано или поздно добирались войска, правительственные чиновники и раскатывали их по бревнышку, а насельников выгоняли на все четыре стороны. Кроме тех, конечно, которых сажали «за караул», как выражались во времена Петра Алексеевича, бывшего большим любителем поприжать староверов.

При Николае Первом за искоренение старообрядчества в Заволжье отвечал чиновник особых поручений Министерства внутренних дел Павел Иванович Мельников-Печерский, по совместительству известный писатель и большой знаток быта и обычаев староверов. Мельников все свое детство провел в Семенове и старообрядцев знал не понаслышке. Павел Иванович за свои заслуги в деле разорения скитов и обращения в единоверие получил от правительства орден Св. Анны (правда, в петлицу, а не на шею), а от староверов столько проклятий… «Мельниковым зорением» называли его деятельность староверы. Павел Иванович даже стал героем старообрядческого фольклора. Про него слагали песни и рассказывали, что сквозь стены он взором проницал и верхом на змии ехал, а все потому, что заключил союз с самим врагом рода человеческого. Дела эти прошлые – староверов теперь в Семенове раз-два и обчелся, а от Мельникова-Печерского остались нам два толстенных романа – «В лесах» и «На горах» – да улица его имени в Семенове. Не такая, конечно, широкая, как улица 50 лет Октября, в которую она впадает, но уютная и уставленная домиками с резными наличниками на окнах.

Вернемся, однако, к легендам, но прежде заметим, что село Хохлома, без упоминания которого не обходится ни один рассказ о хохломской росписи, к этой самой росписи имеет в некотором роде двоюродное отношение. В Хохломе преимущественно происходил оживленный торг так называемым «щепным» или «щепетильным» товаром, а расписывали все эти деревянные чашки и ложки в окрестных деревнях Семеновского уезда, которые назывались Большие и Малые Бездели, Мокушино, Шабаши, Глибино и Хрящи. Ну не Малые же Бездели с Хрящами и Шабашами брать в прилагательные и существительные такой красоте.

Так вот, по еще одной легенде, которой пользуются все семеновцы каждый день по многу раз, основал село Семеновское Семен-ложкарь. Он же первым стал бить баклуши – чурбачки-заготовки для изготовления ложек. В восьмидесятых годах XIX века в Семеновском уезде было зарегистрировано более трех тысяч дворов ложкарей с восемнадцатью тысячами работников, считая женщин и детей. Вся эта армия производила тридцать пять миллионов ложек в год. Это получается почти по две тысячи ложек на брата, на сестру, на бабку, на дедку, на Жучку и на кошку с мышкой. И ложки эти надо было не только вырезать из дерева, но еще и загрунтовать и расписать. К концу XIX века Семеновский уезд производил уже восемьдесят миллионов ложек. Если бы этими ложками одновременно зачерпнуть, то, наверное, Волгу можно было бы вычерпать. Уж если не Волгу, то Оку точно.

Сорок сортов ложек выделывали семеновские кустари – «рабочие», «бурлацкие», «детские», «монастырские», «уполовник» и множество других. На обычных ложках рисовали птичек, ягодки, домики, листочки, на «монастырках» – башенки и колокольни, на бурлацких могли бы рисовать канаты и кораблики, но не рисовали, а вместо этого просто делали их раза в два больше обычных. Большой популярностью пользовалась так называемая «отеческая» или «воспитательная» ложка, которой отец семейства бил по лбу детей, начавших есть раньше родителей или ведущих за столом неподобающие разговоры. На таких ложках не рисовали ни ягод, ни листьев, а писали различные нравоучительные пословицы и поговорки воспитательного характера, как правило, неприличного содержания22.

Сумки с «бельем»

В историко-художественном музее и музее при фабрике «Хохломская роспись» собрано несколько сотен ложек красивых, ложек красивых во всех отношениях и ложек, от которых глаз не оторвать, а к ложкам тарелки, к тарелкам бокалы и рюмки, к рюмкам чашки, к чашкам чайники, к чайникам самовары, к самоварам расписные столы, а к столам расписные же стулья и стульчики. Между прочим, сервизы есть не только деревянные, но и фарфоровые, расписанные хохломской росписью. Однажды приехала в Семенов Людмила Зыкина, которая, если разобраться, тоже была в своем роде Хохлома, только песенная, посмотрела на сокровища, выставленные в музее, и посетовала, что нет в хохломской росписи ее любимых ландышей. Подумали семеновские мастера, попробовали, и… получилась у них «зеленая» хохлома, которую теперь так и называют «зыкинской». Художник, бывший у нас экскурсоводом на фабрике, рассказал, что сервиз в зыкинском стиле заказал у них не кто-нибудь, а сам Иосиф Кобзон, который, если разобраться, тоже в своем роде та еще… только политическая.

Говоря о сокровищах фабричного музея, нельзя обойти матрешек. Самая маленькая матрешка, изготовленная на семеновской фабрике, была величиной с рисовое зернышко, и это рисовое зернышко мастера расписали по всем правилам: с пышным букетом цветов на фартуке, с круглым румянцем на щеках и платочком в горошек. Самая большая была метрового роста, и в ней, как в Матренином ковчеге, хранилось семьдесят две матрешки. Семеновцы начали заниматься матрешками еще в конце двадцатых годов и в советское время делали матрешек даже к царскому столу. Лучший друг писателей и физкультурников любил дарить матрешек соратникам по строительству коммунизма в одной отдельно взятой и запуганной до смерти репрессиями стране. Как-то раз, к Первому съезду писателей СССР, Иосиф Виссарионович заказал набор матрешек-писателей для Алексея Максимовича. Понятное дело, что все они помещались внутри огромной и усатой горьковской матрешки. Рассказывают, что когда Горький открыл крупных матрешек Толстого, Фадеева, Эренбурга, Бабеля, а вслед за ними еще десяток мелких леоновых, парфеновых, безыменских и совсем мелких вишневских, то увидел, взяв в руки толстое увеличительное стекло, крошечную пятимиллиметровую матрешку чекиста Ягоды, – его чуть кондрашка не хватила.

На страницу:
3 из 8