Полная версия
Рассечение Стоуна
Медсестра Асквал дрожащими руками вставила трахеальную трубку. С каждым вздохом воздушного мешка полная грудь роженицы вздымалась.
Руки Хемы словно превратились в глаза, она тщательно прощупала будущее поле битвы, пальцы внутри были чуткими датчиками, пальцы снаружи были им в помощь. Она закрыла глаза, чтобы ничто не мешало верно оценить данные, ширину таза, предлежание ребенка.
– Что это у нас здесь такое? – произнесла она громко. Вот ребенок в положении головой вниз, а это что? Вторая головка? – Господи, Стоун? – Она отдернула руку, словно коснувшись раскаленного угля.
Стоун в молчании смотрел. Он ничего не понимал, но боялся спросить. А она уставилась на Стоуна в ожидании ответа, любого ответа. Из груди у нее рвался крик.
– Все ненужное – вон из организма? – пробормотал Стоун, полагая, что она имеет в виду его попытки сокрушить ребенку череп.
– Пошел ты, Томас Стоун, еще будешь мне тут цитировать свою идиотскую книгу. Думаешь, это все шуточки?
Стоун, который, напротив, полагал, что все серьезнее некуда и что Хема делает всю работу за него, покраснел.
Хема повернулась и еще раз оценила серьезность положения. Да, несомненно, целых две новые жизни под угрозой.
Слова ее обрушились на Стоуна безжалостными ударами.
– Один раз посетить врача в период беременности? Почему ты не показал ее мне хотя бы один раз? Я бы никуда не поехала. А теперь смотри, что получилось. Чудо из чудес, черт бы его побрал. Всего этого вполне можно было избежать. Избежать! – Последнее слово свистнуло бичом.
Стоун стоял понурившись, как нашкодивший школьник перед директором. Что тут скажешь? Запинаясь, он проговорил:
– Я не знал!
В глубине души Хема не верила, что Стоун – отец ребенка, даже детей, сестры Мэри Джозеф Прейз. Разве такое возможно? Но цинизм акушерки, которая повидала все на своем веку, быстро вернулся.
– Так, значит, непорочное зачатие, доктор Стоун? – Она обошла стол. – В таком случае знаешь что, господин практикующий хирург? Это круче вифлеемских ясель! У девы двойня! – Хема немного помолчала, чтобы до него дошло. – Черт бы тебя побрал, ты что, не мог сделать кесарево сечение?
Она почти пропела последние слова, и они повисли в воздухе.
– Перчатки и халат, быстро! – рявкнула Хемлата. – Кювету для кесарева! Пошевеливайтесь! Не хотите ее спасти, что ли? Живо! Живо! – И на всякий случай повторила по-амхарски: – Толу, толу, толу!
Все словно очнулись от оцепенения.
– А вы что, мозги себе накрахмалили? – накинулась она на медсестер, натягивая стерильный халат и перчатки. – Почему ничего ему не сказали? Матушка?
Монахиня уставилась в пол.
– Когда сердце плода перестало быть слышно? Какая была частота ударов?
– Это произошло слишком быстро. Мы…
– Замолкни, Стоун. Пусть один из вас даст мне четкий ответ. Остальные помалкивают. Давление какое?
– Около шестидесяти.
– Где кровь? Вы глухонемые? Отвечайте!
У больницы не было своего банка крови, так, пинта-другая в холодильнике, если больному повезет. Семьи пациентов не торопились сдавать кровь. Хема однажды накинулась на одного супруга, чтобы сдал для жены кровь, и тот отказался.
– Уж она бы наверняка отдала вам свою кровь, случись что, – упрекнула его Хема.
– Вы не знаете моей жены. Она ждет не дождется, когда я помру, чтобы заграбастать мое имущество и моих коров, – ответил муж.
Время от времени Хема, Гхош и матушка сами сдавали кровь и убедили кое-кого из медсестер последовать их примеру. По меньшей мере раз в год Гхош садился в машину и объезжал членов своей команды по крикету с той же целью.
– Никто так и не подумал про кровь? – кипятилась Хема. – Всем, кто не занят, пойти и сдать. Она – наш товарищ, черт побери! Быстрее! Нет, Стоун, только не ты. Не снимай перчаток. Постарайся принести пользу. Какая частота сердечных сокращений?
Стажерка уткнулась в медицинскую карту, не смея поднять глаз. Мысль о том, что придется сдавать кровь, перепугала ее. К тому же она прекрасно знала, что частоту сердечных сокращений плода никто не слушал, все занимались исключительно роженицей. Стажерка перечеркнула заголовок «Показано кесарево сечение», чувствуя, что матушка-распорядительница этого не одобрит. Облегчения не приносил и вид доктора Стоуна, который сжался, опустив голову. Так нашкодивший пес инстинктом чует, что надо бежать прочь, но знает, что стоит пошевелиться – и на тебя обрушится наказание.
– Давление?
– Не могу найти…
– Неважно, вливайте кровь, плесните йода, живо!
Она сорвала крышку со стерильной кюветы, схватила скальпель – не до стерильности теперь – и произвела вертикальный разрез ниже пупка. Происходящее никак не укладывалось у Хемы в голове.
Вот сейчас Мэри сядет и запротестует, казалось ей.
Раздался шорох, она обернулась и успела увидеть, как матушка-распорядительница оседает на пол.
Глава восьмая. Люди миссии
– Спаси и сохрани, – вымолвила матушка, едва очнулась.
Обморок ее не длился и пяти секунд, никто и с места сдвинуться не успел. Стажерка подскочила, чтобы помочь ей встать. Несмотря на протесты Хемы, матушка вцепилась в табурет анестезиолога:
– Я остаюсь здесь!
Времени на споры не было.
Матушка склонилась над Мэри, принялась рассматривать пальцы на ее руке, в которую наконец переливали кровь. Матушке не хотелось глядеть на то, что делают доктора, на их красные перчатки, мелькающие под животом больной. Голова у нее кружилась.
Пока матушка трясущимися руками растирала Мэри пальцы, у нее сами собой вырвались слова:
– Инструменты Господа.
У сестры Мэри Джозеф Прейз были изящно вылепленные пальцы, тонкие и нежные. Даже безжизненные, они свидетельствовали о прекрасной моторике. А вот на белых пальцах самой матушки не слишком красиво выпирали крупные костяшки – признаки возраста, тяжкого труда и тщания, с каким приходилось отскребать руки после работы, которой она занималась наравне с Гебре. Сторож, садовник, разнорабочий и священник в одном лице, он всегда считал, что матушке не пристало пачкать руки.
Матушку охватила дрожь.
– Боже, возьми меня, – взмолилась она, – только подожди, пока они закончат, чтобы не отвлекались на меня.
Как ей хотелось выпить кофе, выращенный ею самой на каменистой земле Миссии, а потом сделать хороший глоток, ощутить во рту кофейную гущу. Итальянцы оставили после себя пристрастие к macchiato и espresso, которые подавали в каждом кафе Аддис-Абебы. Этих напитков матушка не употребляла. Кофе в Миссии заваривали традиционным образом, и он поддерживал ей силы в течение всего дня, да и прямо сейчас оказал бы свое волшебное действие.
В уголках ее рта скапливались слезы.
– Одна из вверенных моим заботам, дочь, которой у меня никогда не будет, теперь с ребенком…
Столько невыразимых тайн раскрывали перед ней страшные болезни. Приближающаяся смерть внезапно срывала покровы с прошлого и нечестивым союзом соединяла его с настоящим.
Господи! – взмолилась она про себя. – Ты мог бы избавить нас от этого. Избавить ее!
Матушка задумалась о том порыве, который заставил сестру Мэри Джозеф Прейз спрятать свое тело под облачением монахини или под медицинским халатом и маской. Это не помогло, одежда только подчеркивала прелесть неприкрытых участков плоти. Даже вуаль не в состоянии скрыть чувственность милого лица и пухлых губ.
Не один год матушка подумывала о том, чтобы ей и сестре Мэри Джозеф Прейз скинуть белое монашеское одеяние. Эфиопское правительство закрыло школу американской миссии в Дебре Зейт за попытки обращения учеников в свою веру. Матушка заведовала больницей и не занималась охотой за заблудшими душами, но все-таки решила, что, быть может, с политической точки зрения разумнее переодеться в мирское платье. Но как-то раз ей попалась на глаза сестра Мэри Джозеф Прейз, выходящая из Третьей операционной в юбке и блузке, и матушке захотелось прямо на месте завернуть ее в покрывало. В. В. Гонафер, лаборант в лаборатории Миссии, в тот момент стоял рядом с матушкой и тоже видел молодую монахиню в муфти. Он застыл, словно сеттер, сделавший стойку на перепела, и жарко покраснел до корней волос. И матушка решила, что монахиням в Миссии лучше не менять форму одежды.
Внезапный вскрик то ли Хемы, то ли Стоуна вернул ее к реальности. Матушка испуганно вскинула голову, и увиденное повергло ее в дрожь, лишь чудом она удержалась от нового обморока. Матушка зажмурилась и постаралась унять головокружение…
Не было у нее святого, кого бы она почитала образцом, к кому обращалась в трудную минуту. Одна мысль о том, что святая Екатерина Сиенская пила гной инвалидов, наполняла матушку омерзением. Она полагала, что такие замашки – всего лишь особенная континентальная слабость, и не терпела воркующей пропаганды чудес, всех этих кровоточащих ладоней и стигматов. Святая Тереза Авильская… что ж, она ничего против нее не имела и не осуждала сестру Мэри Джозеф Прейз за поклонение Терезе. Но про себя она тайком соглашалась с доктором Гхошем, специалистом по внутренним болезням, что пресловутые видения и экстаз святой – не более чем разновидности истерии. Гхош показывал матушке фотоснимки истеричек, сделанные знаменитым французским неврологом Шарко[37] в парижском госпитале Сальпетриер. Шарко полагал, что источник бредовых идей находится у женщин в матке, в hystera по-гречески. Женщины на фото улыбались, принимали вызывающие позы, которые Шарко назвал «Распятие» и «Блаженство». Как кто-то мог улыбаться перед лицом паралича и слепоты? La belle indifference – вот как Шарко определил этот феномен.
Если у сестры Мэри Джозеф Прейз и были видения, она ни разу о них не обмолвилась. Порой по утрам вид у нее был такой, словно она не спала ночь, пылающие щеки и летящая походка показывали: ей стоит немалых усилий оставаться на этой грешной земле. Пожалуй, это объясняло то хладнокровие, с каким она сносила выходки Стоуна, ведь несмотря на все его таланты, работать с ним плечом к плечу было нелегко.
Вера матушки-распорядительницы отличалась большим прагматизмом. В себе она обнаружила стремление помогать людям. А кто сильнее нуждался в помощи, чем больные и страждущие, которых здесь было куда больше, чем в Йоркшире? Именно поэтому целую жизнь тому назад она и прибыла в Эфиопию. Несколько фотографий, памятных вещей, книг и документов, которые матушка привезла с собой, за эти годы пропали – или же она их куда-то засунула. Она не расстраивалась по этому поводу – в конце концов, одна Библия послужит ничуть не хуже, чем другая. А вещи, к которым она была привязана, также без особого труда можно заменить на новые: иголки с нитками, акварели, одежду.
А вот нематериальные ценности стали для нее значить чрезвычайно много: положение в городе, где каждый, включая ее саму, именовал ее «матушкой»; изобретательность, благодаря которой ей удалось создать из кучки домов уютную больницу – Восточноафриканский Эдем, как она в мыслях ее называла; репутация врачей, которых она сама набрала и которые со временем также превратились во «вверенных ее заботам». Пуповина, которая некогда связывала ее с Обществом ордена Христа-младенца, с Суданской внутренней миссией, была давно перерезана, и все они обратились в добровольных ссыльных – и сама она, и вверенные ее заботам.
Название «госпиталь Миссии», которое нещадно коверкали местные, было неофициальным: в документах больница фигурировала не то как Базельская Мемориальная, не то как Баденская Мемориальная – ее так назвали в честь щедрой церкви не то из Германии, не то из Швейцарии. Баптисты из Хьюстона жертвовали значительные суммы, но им и в голову не приходило увековечить свою благотворительность в названии. Доктор Гхош говаривал, что у больницы не меньше ипостасей, чем у индусского бога.
– В данный конкретный день только матушка знает, в каком госпитале мы трудимся – в Тенессийской баптистской клинике для амбулаторных больных или в Техасской методистской клинике для амбулаторных больных. Так что не ругайте меня за опоздания – ведь мне же надо восстать с одра и отыскать место работы… Ах, матушка, вот и вы!
«Да, мы все тут ссыльные, – думала матушка, – и сокамерников не выбираем».
Но даже к Гхошу, несомненно одной из самых странных божьих тварей, монахиня испытывала материнские чувства. Наряду с беспокойством за грешника.
Матушка вздохнула и вдруг ощутила на себе взгляды присутствующих. Оказалось, губы ее шепчут молитвы. На шестом десятке монахиня стала замечать, что порой слова и поступки у нее идут каждый своей дорогой. Например, в самые неподходящие минуты в голове вдруг оживут образы из прошлого и начнут сами собой укладываться в памятный альбом. Зачем? Когда этот альбом раскроется перед ней? На торжественном обеде? На смертном одре? У врат рая? Она давно уже не задумывалась об этих материях. Ее отец, шахтер, погрязший в пьянке и мраке забоя, называл врата рая «жемчужными вратами»[38], Pearly Gates. По-английски «Перли Гейтс» звучит как имя неряшливой женщины, одной из тех, что стояли между отцом и семьей.
Но в одном монахиня была совершенно уверена: образ, явленный ей, когда она подняла взгляд, привлеченная возгласом Хемы или Стоуна, она не забудет никогда. Солнце неожиданно заглянуло прямо в окно Третьей операционной, заиграло зайчиками на стекле, металле и кафеле и высветило то, что показалось из разверстой раны на месте живота сестры Мэри Джозеф Прейз, – два тельца, сцепившиеся наподобие гиен над падалью. Сине-черный сгусток крови – гематома – засиял как хлеб в таинстве причащения. Солнце будто нарочно искало нерожденного. Мы видели друг друга. Маски сорваны. Да, конечно, стечение обстоятельств можно было бы трактовать как чудо… но ведь ничего не произошло, законы природы не нарушались (что матушка считала sine qua non[39] для чудес). Только все равно казалось, что место близнецов на небесном своде и их земная судьба предопределены еще до рождения; и монахиня знала, что отныне ничто, ни аромат эвкалиптов, ни стрекот дождя по жестяным крышам, ни запах вскрытой брюшной полости, уже не будет таким, как прежде.
Глава девятая. В чем состоит долг
Хема орудовала скальпелем так, будто ее поджаривали. Нет времени пережимать кровоточащие сосуды, и вообще, если кровит мало – это дурной знак. Она вскрыла поблескивающую брюшину и быстро установила ретракторы. Матка выпирала из раны. И вдруг она озарилась светом… Хема так и замерла, пока не поняла, что это солнечный луч проник сквозь матовое стекло окна и упал на стол. Во время операции с ней такого не случалось ни разу – за все годы, проведенные в Миссии.
Как Хема и опасалась, на матке имелся боковой разрыв. Широкую связку с одной стороны заполняла кровь. Значит, как только она извлечет близнецов, придется удалять матку, при беременности задача нелегкая, что прикажете делать с маточными артериями, скрученными, утолщенными и подающими пол-литра крови в минуту? Не говоря уже об обширном сгустке крови, растущем на глазах, что, подобно улыбающемуся Будде, злорадно мерцал в луче света и, казалось, говорил Хеме: Я полностью деформировал анатомию, рассечение будет чертовски трудным, опознавательные точки исчезли. Ну же, за дело, медлить нельзя!
Хема верила в нумерологию, числа у нее были на втором месте после имен.
Какое сегодня число? – спросила она себя.
«Тридцатый день девятого месяца. Четверок и семерок нет… Самолет чуть не разбился, мальчик ногу сломал… Я раздавила французу яйца… Что еще случится, что?»
Она стукнула Стоуна ножницами по костяшкам пальцев:
– Стоп!
Он возился с кровоточащим сосудом, вместо того чтобы взяться за ретрактор.
Она рассекла матку и попыталась извлечь того близнеца, который находился выше, но тем не менее головой вниз. При нормальных родах он оказался бы вторым, но сейчас превратился в первенца. Рука его была прижата к щеке, и, странное дело, он не шевелился.
Она расширила рану.
Привела в действие отсос.
Громко вздохнула, так что маска на лице колыхнулась. Вот она, проблема.
Малютки срослись головами, темечки их соединяла короткая мясистая трубка, она была уже и темнее пуповины, на ее стебле виднелся разрыв с неровными краями, нанесенный, несомненно, Стоуном с его базиотрибом. И через этот разрыв вытекала кровь, а ее и так в двойняшках было немного.
Господи, подумала Хема, пусть это будет мелкий кровеносный сосуд, только не мозг, не мягкие оболочки, не вентрикулярная или церебральная артерия, не спинномозговая жидкость, ничего такого. Она мыслила вслух, обращаясь к Стоуну, к операционной, к Господу и к близнецам, чьи жизни роковым образом зависели от того, какое решение она примет:
– У них могут начаться судороги, как только я ее перережу. Один мальчик истечет кровью, а другого кровь переполнит. У них может развиться менингит…
Когда хирургу предстоит принять трудное решение, он порой заговаривает вслух со своим ассистентом, этот прием проясняет сознание. Теоретически это дает ассистенту время указать тебе на возможную ошибку, хотя в данном случае она бы не послушалась человека, натворившего столько дел. И все-таки решение надо было принимать взвешенное, чтобы опять не дать маху. Ведь часто именно вторая ошибка, призванная исправить первую, губит пациента.
– Выбора нет, – произнесла Хема. – Надо резать.
Она наложила зажимы на соединявшую головы близнецов трубку, помянула имя бога Шивы, задержала дыхание и произвела разрез, приготовившись к самому худшему.
Ничего не произошло.
Она перевязала культи, перерезала пуповину, извлекла первого малыша, мальчика, и передала стажерке. Малютке повезло – отец до него не добрался. Затем Хема вытащила второго ребенка – тоже мальчика, которого отец успел взять в оборот. Его головка кровоточила, и Стоун, несомненно, раздавил бы ему череп, если бы Хема опоздала.
Оба мальчика были крошечные, самое большее три фунта. Недоношенные, ясное дело. До законного срока еще месяц, если не больше. Оба не подавали голоса.
Из вскрытой брюшной полости послышалось тяжкое хлюпанье, и Хема повернулась от детей к матери.
– Давление? – глянула она на Асквал.
Анестезиолог, глаза по блюдцу, покачала головой. Прекрасное лицо сестры Мэри Джозеф Прейз выглядело отекшим и безжизненным.
– Перелейте еще крови! Ради Бога! Лейте! – закричала Хема.
Копаясь в сдувшемся животе, Хемлата вспомнила, что, когда передавала стажерке второго близнеца, та так и осталась стоять с первым малышом на руках, а на лице у нее было недоумение. Но у Хемы не было времени беспокоиться по этому поводу. Дети приняты, теперь ее долг как акушера заниматься исключительно сестрой Мэри, которая стала матерью.
Глава десятая. Танец Шивы
Мы, безымянные малыши, явившиеся на свет, не дышали. Большинство новорожденных покидает материнскую утробу, чтобы разразиться пронзительным воплем, мы пожаловали в этот мир в гробовом молчании. Руки наши не были прижаты к груди, кулачки не сжаты, обмякшие тела были безвольны.
Наше жизнеописание следовало начать так: однояйцовые близнецы, мать – монахиня, умерла при родах, отец неизвестен, по всей видимости Томас Стоун, каким бы невероятным это ни представлялось. С течением времени этот зачин обогащался, от частого повторения обрастал подробностями. Но теперь, оглядываясь назад с высоты прожитых пятидесяти лет, я вижу, что кое-каких деталей недостает.
Когда схватки на время стихли, я потянул брата обратно в утробу, прочь от копий и гарпунов, что тянулись к нему от единственного выхода. Убийца не достиг своей цели. Потом я помню – правда, помню – приглушенные голоса, звуки какой-то возни. Мои спасители все ближе, вижу слепящий свет и чувствую на своем теле сильные пальцы. Тьма тает, я глохну и чуть не упускаю мгновение, когда нас физически разделяют, когда трубка, связывающая наши с Шивой головы, исчезает. Это потрясение. Бездыханный, неподвижный, я лежу в медном тазу, я только появился на свет, еще даже не начал жить – и все равно по сей день из памяти всплывает только мое расставание с Шивой. Но вернемся к жизнеописанию.
Стажерка уложила двух мертворожденных в медный таз, предназначенный для плаценты, поднесла таз к окну и сделала запись в карте: Японские близнецы, сросшиеся головами, произведено разделение. В своем стремлении услужить она совершенно забыла об элементарном: о дыхательных путях и кровообращении. Зато припомнилась прочитанная накануне ночью глава о желтухе новорожденных и благотворной роли солнечного света. Лучше бы в книге говорилось о японских близнецах (слово «сиамские» совершенно вылетело у нее из головы) или об асфиксии у новорожденных, подумала она. Только поставив таз у окна, стажерка сообразила, что ведь солнечный свет благотворно влияет на живых малюток. А эти мертвые. Ее охватил еще больший стыд и смущение.
Близнецы лежали лицом к лицу, чувствуя гальваническое прикосновение меди к коже. Чтобы описать их смертельную бледность, стажерка использовала в карте слова «белая асфиксия».
Солнечные лучи, доселе равномерно освещавшие все помещение, упали на таз.
Медь испустила оранжевое сияние. Молекулы металла задвигались живее. Его прана облекла полупрозрачную кожу малюток и проникла в рыхлую плоть.
Хема иссекла широкие связки, поставила зажимы на маточные артерии, моля Бога, чтобы не пережать мочеточники и не вырубить почки в этой кровавой каше. Быстро, быстро, быстро! На этот раз ей захотелось треснуть Стоуна по лбу, а не по костяшкам пальцев.
– Оттягивай как следует, ты!
Анестезиолог потянула Мэри за руку в поисках подходящей вены. Голова роженицы мотнулась, как у тряпичной куклы. Стоун не сводил с нее глаз. Матушка, усталая и скорбная, шлепнула Мэри по другой руке.
Когда Хема извлекла наконец матку, пульсации в брюшной аорте не было. Хема наполнила шприц адреналином и насадила иглу в три с половиной дюйма. Руки у нее внезапно затряслись. Она приподняла Мэри левую грудь, помедлила, помянула имя Гопода и вонзила иглу между ребер прямо в сердце. Потянула поршень на себя, и жидкость в шприце окрасилась кровью сердца.
«Сколько я ни колола адреналин в сердце, никогда ничего не выходило, – произнесла про себя Хема. – Может, я таким образом подаю себе сигнал, что пациент мертв? Ну хоть один-единственный раз пусть получится. Зачем же тогда нас этому обучали?»
Хемлата гордилась, что сохраняет хладнокровие в самых экстренных случаях. Но сейчас, пока она, погрузив правую руку в брюшную полость, ждала, не встрепенется ли аорта, не ощутят ли ее пальцы подрагивания, к горлу подступили рыдания. Ведь это сердце милой сестры Мэри она пыталась запустить, это из Мэри ускользала жизнь. Они были связаны, две женщины из Индии на чужбине, и эта связь завязалась еще в Правительственной больнице в Мадрасе, хотя они тогда были незнакомы. Общая география, общая память сделала из них сестер. И вот руки сестры на глазах у Хемы синели, ногтевые ложа серели, а кожа приобретала мертвенный оттенок. Перед ней лежал труп, и матушка держала покойницу за руку.
Хема ждала дольше, чем в нормальных обстоятельствах. Прошло некоторое время, прежде чем она собралась с силами и объявила срывающимся голосом:
– Мы ее потеряли.
Все в операционной замерли в бездействии. Именно в это мгновение новорожденный, тот, чья голова не была повреждена, возвестил о своем присутствии, заскреб пальцами по тазу, ударил пяточкой в медную стенку, воздел руки к небу, а затем махнул ими вправо, указывая на своего брата.
– Вот он – я, – объявил он. – Забудьте о всяких там «может быть», «наверное», «как» и «почему». Я все понимаю – и ситуацию, и обстоятельства, в свое время мы проясним подробности, и во всяком случае, Рождение, Зачатие и Смерть – это факты, от которых не отмахнешься… Я родился, и этого достаточно. Помогите моему брату. Ну же! Сюда! Немедля! Помогите ему!
Хема бросилась к младенцу, повторяя «Шива, Шива», это было имя ее бога-покровителя, которого большинство считает Разрушителем, но в кого она также верила как в Преобразователя, способного сотворить добро из зла. Потом она признается, что в отношении двойняшек ожидала самого худшего. У одного вся голова в крови, да тут еще эта трубка, что соединяла их, и одному Богу известно, через что малюткам пришлось пройти прежде, чем их вырезали из утробы. Но она также предполагала, что стажерка с матушкой займутся новорожденными, пока она возится с матерью… И тут она припомнила, что ведь матушка-то сидела не шелохнувшись.
Стажерка так и остолбенела, услышав крик ребенка у себя за спиной, до того это шло вразрез с ее вроде бы вполне обоснованным прогнозом. Ребенок был не белый, а розовый, и никаких следов желтухи. Второй младенец был весь синий и оставался неподвижным, словно некая куколка, из которой и должен вылупиться плачущий малютка. Матушка, услышав плач новорожденного, стремительно встала с табурета и наградила стажерку таким взглядом, что у той не осталось никаких сомнений в собственной безнадежности. Хемлата занялась тем близнецом, который не шевелился, а матушка принялась торопливо обмывать крошку, подавшего признаки жизни.