bannerbanner
Рассечение Стоуна
Рассечение Стоуна

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 11

Француз на бреющем полете прошел над взлетно-посадочной полосой (так что таможенный агент успел вскочить на велосипед и прогнать приблудившихся коров), сделал круг и сел.

Три ядовито-зеленых полицейских «фольксвагена» устремились к самолету, не замедлили явиться и все наличные сотрудники «Эфиопских Авиалиний». Лязгнула грузовая дверь, и торопливые руки принялись разгружать кат. Кипы листьев заполнили фургон, трехколесную тележку, потом настала очередь полицейских машин. Автомобили сорвались с места, взвыли сирены. Только теперь дело дошло и до выгрузки пассажиров.


Шестисоткубовый мотор бело-голубого «фиата-сейченто», которому машина была обязана своим именем, натужно тарахтел, унося вдаль Хемлату с ее «Грюндигом». Она лично проследила, чтобы большую коробку как следует закрепили в багажнике на крыше.

В Аддис-Абебе стоял чудесный солнечный день, и она забыла, что опаздывает из отпуска больше чем на два дня. Свет на такой высоте был совсем другой, чем в Мадрасе, он не сверкал, не слепил, а мягко заливал предметы. В ветерке не чувствовалось ни намека на дождь, хотя погода могла перемениться в одно мгновение. Ноздри ей щекотал древесный целебный аромат эвкалипта, совершенно непригодный для духов, но вселяющий бодрость духа. К нему примешивался запах ладана, что сгорал в печках вместе с древесным углем в каждом доме. Хема была рада, что благополучно пережила перелет, рада, что вернулась в Аддис-Абебу, и не могла понять, откуда на нее накатила волна ностальгии, томления духа, природу которого она и сама не могла определить.

Дожди закончились, и на лотках появились красные и зеленые перцы чили, лимоны и запеченная кукуруза. Мужчина, взваливший себе на плечи блеющего барана, всматривался в дорогу прямо перед собой. Женщина продавала связки эвкалиптовых листьев, на их пламени готовили инжеру[30] – блины из теффовой муки. Чуть подальше Хема увидела, как маленькая девочка растапливает масло на огромной плоской сковородке, водруженной на три кирпича, меж которых горел огонь. Когда инжера была готова, ее, словно скатерть, снимали со сковороды, складывали в восьмую долю и укладывали в корзину.

Пожилая женщина в черной траурной одежде остановилась, чтобы помочь женщине помоложе закинуть за спину ребенка в заплечном мешке; мешок представлял собой часть ее же шамы – белого хлопчатобумажного одеяния, в которое кутались и мужчины и женщины.

Мужчина с высохшими ногами, подвязанными к груди, прыгал на руках вдоль грязной обочины, в каждой руке у него был зажат деревянный брусок с ручкой, ими он и отталкивался. Получалось у него на удивление споро, словно буква «М» шагала по земле. Казалось, Хема и отсутствовала-то недолго, а все эти сценки уже были ей в новинку.

По дороге трусило стадо мулов, нагруженных высоченными вязанками дров, животные кротко сносили кнут, которым их непрерывно охаживал босой хозяин. Таксист затрубил клаксоном, но дорогу ему не уступили. Пришлось ползти следом, будто еще одна скотина, изнывающая под непомерным грузом.

Их обогнал грузовик, до отказа набитый овцами. Это были овцы-счастливчики, ведь их везли на бойню. Перед Мескелем[31], праздником в честь обретения креста, скотину гнали в столицу целыми стадами, животные падали от изнеможения и запросто могли околеть по дороге к праздничному столу. Зато после торжеств овцы будто сквозь землю проваливались. Только торговцы шкурами бродили по улицам и переулкам, выкликая: «Ye beg koda alle!» (У кого найдется овечья шкурка!) Из какого-нибудь дома торговца окликнут, он поторгуется, кинет шкуру на плечо поверх уже имеющихся и опять заголосит.

Внезапно Хемлате стали попадаться на глаза дети, все эти годы она их будто не замечала. Два мальчика катили палками металлические обручи, изображая гул мотора. Едва начавший ходить малыш, весь в соплях, завистливо смотрел на них. Голова у него была выбрита, за исключением пучка волос вроде островка безопасности. Еще в первый приезд в Эфиопию Хему просветили, какая цель у такой странной прически: если Господь захочет забрать ребенка (а он стольких уже взял), то ему будет за что ухватиться, чтобы переправить малыша на небеса.

Фигура матери мальчика выделялась на фоне бисерной занавески у входа в буна-бет – кофейню (на самом деле – бар), женщина предлагала нечто более существенное, чем кофе. Вечер преобразит ее, бар озарится неоновыми огнями, зеленым, желтым и красным, сделает предложение более привлекательным. Кофеварка за оцинкованной стойкой – наследие итальянской оккупации – определяла класс заведения. Пустые глаза женщины скользнули по машине, на мгновение остановились на Хеме (в них мелькнула злость, словно при виде конкурентки), задержались на странной коробке на крыше такси и сверкнули презрением, словно желая сказать: «Тоже мне, нашла чем удивить». Наверное, она из народа амхара, подумала Хема, ореховый оттенок кожи, высокие скулы. Красивая. Подружка Гхоша, не иначе. Из волос гребенка торчит, будто причесывалась, причесывалась, да и бросила. Ноги блестят от «Нивеи». Да она эту «Нивею», пожалуй, и внутрь принимает, чтобы цвет лица был лучше.

– Насколько я знаю, помогает, – вслух сказала Хема и поежилась.

Между новыми домами из шлакоблоков попадались некрашеные хижины, стены из прутьев и соломы обмазаны глиной. Достаточно было воткнуть в землю столб и увенчать его пустой жестянкой, чтобы сказать: «Вот вам и еще буна-бет, пусть и без кофеварки “Экспресс” и без бутылочного пива “Сент-Джордж”. Зато мы подаем теж[32] и таллу[33], и во всем остальном у нас ничуть не хуже».

Древнейшая профессия мира не вызывала осуждения, даже со стороны Хемы. Она убедилась, что протестовать бесполезно. Но последствия такой терпимости были для нее очевидны: абсцессы труб и яичников, бесплодие, вызванное гонореей, выкидыши и дети с врожденным сифилисом.

На дороге Хема заметила группу белозубых, очень черных и коренастых рабочих гураге под присмотром бригадира-итальянца. Гураге, южане, пользовались заслуженной репутацией прекрасных работников, охотно берущихся за такие виды деятельности, от которых местные отказывались. Гебре, когда ему были нужны дополнительные рабочие руки, просто выходил из главных ворот Миссии и кричал: «Гураге!» Хотя с недавних пор это могли принять за оскорбление, и безопаснее было сменить призыв на «Кули!».


Рабочие были босиком, за исключением бригадира и еще одного человека в пластиковых чувалах не по размеру с прорезанными дырками, из которых торчали пальцы ног. По всем меркам Хема должна была бы возмутиться при виде чернокожих рабочих и белого надсмотрщика и даже удивилась, почему же это ее не взорвало; наверное, причина была в том, что оставшиеся в Эфиопии после освобождения итальянцы были все такие душки, так охотно смеялись сами над собой, что злиться на них было просто нельзя. Жизнь для итальянцев представляла собой некую интерлюдию между трапезами. А может, они нарочно демонстрировали такой подход как наиболее оправдавший себя в сложившихся обстоятельствах. Хема видела, как стоило бригадиру отвернуться, и рабочие тут же замирали. Вот так, потихоньку-полегоньку, черепашьим шагом, но все-таки возводились школы, конторы, почтамт, национальный банк, сооружения, вполне гармонировавшие с величием церкви Святой Троицы, здания Парламента и Дворца Юбилея. Представление императора об африканской столице в европейском стиле воплощалось в жизнь.


Наверное, мысли об императоре, да еще тот факт, что такси остановилось на перекрестке, где вместо торговых рядов в свое время находилась виселица, вызвали в памяти Хемы жестокую сцену.

Именно здесь в 1946 году она и Гхош (они только пару месяцев как приехали в Аддис-Абебу) угодили в толпу, запрудившую улицу. Встав тогда на подножку «фольксвагена», Хема разглядела грубо сколоченную конструкцию и три болтающиеся петли. Подъехала Trenta Quattro с военными номерами. В кузове находились три человека, скованных наручниками. Они были без пиджаков, но по рубахам, обуви, брюкам можно было догадаться, что их забрали прямо с какого-то обеда.

Офицер в форме императорской лейб-гвардии прочитал что-то по бумажке и отбросил листок в сторону. Хема завороженно наблюдала, как он накинул каждому петлю на шею, пристроив узел возле уха. Казалось, приговоренные покорились судьбе, что само по себе свидетельствовало об их чрезвычайной храбрости. Судя по выправке, высокий пожилой мужчина и двое его товарищей были военными. Высокий сказал что-то офицеру лейб-гвардии. Тот выслушал его, наклонив голову, кивнул и снял петлю. Приговоренный перегнулся через борт грузовика и протянул закованные руки рыдающей женщине. Она сняла у него с пальца кольцо и поцеловала ему руку. Приговоренный сделал шаг назад, словно актер на сцене, и поклонился офицеру. Тот отдал ему поклон и надел обратно петлю с нежностью жениха, возлагающего гирлянду цветов на шею невесты.

Хема никак не могла понять, что за картина перед ней разворачивается. Театральное представление? В отчаяние ее повергла не жестокость всего, что последовало – рев грузовика, предсмертные судороги, шеи, выгнутые под невозможными углами, руки толпы, сдирающие с мертвецов обувь, – а сознание того, что она живет в стране, где такое возможно. Разумеется, и в Мадрасе не обходилось без разного рода жестокостей, но такое равнодушие к человеческим страданиям, такая развращенность были ей в новинку.

Несколько дней Хема была больна, подумывала об отъезде из Эфиопии. «Эфиопиен Геральд» ни словечком не обмолвилась о казни, не последовало никаких комментариев со стороны правительства. Говорили, что эти люди планировали революцию и таков был ответ императора. Иначе нельзя, порядок в стране превыше всего.

Хеме на всю жизнь врезался в память образ палача, с явной неохотой выполняющего свои обязанности. Красивый мужчина, мужественное лицо не портил даже слегка расплющенный нос. Она никак не могла забыть, с каким достоинством он поклонился приговоренному, выполнив его последнюю просьбу. Этот жест говорил о конфликте между долгом и состраданием. Если бы этот офицер не исполнил приказ, его бы, наверное, самого повесили. Хема была уверена, что он поступил против совести.

Может быть, это-то и удерживает ее в Аддис-Абебе все эти годы, подумала Хема, сосуществование бок о бок культуры и жестокости, формирование нового из первобытной грязи. Город эволюционировал на глазах, и она чувствовала себя частью этих перемен, не то, что в Мадрасе, где все словно застыло за столетия до ее рождения. Заметил ли кто-нибудь, кроме родителей, ее отъезд?

– Почему бы тебе не остаться в Индии? Так много женщин из числа бедняков безвременно умирает в Мадрасе, – несмело сказал тогда отец.

– Мне их бесплатно обслуживать у нас на дому? – парировала она. – Попробуй найди мне работу. Хоть в муниципальной больнице, хоть в Правительственной. Если я нужна моей стране, почему меня никуда не берут?

Они оба знали почему. Работу получал тот, кто был готов дать взятку. Заново переживая прощание с родителями, Хема громко вздохнула, таксист даже обернулся.

Босоногие крестьяне с чудовищными грузами на головах и запряженные лошадьми гари, казалось, воплощали таинственный дух древнего царства, подтверждали самые завиральные сказки Иоанна-пресвитера[34], что писал в Средневековье о магическом христианском государстве, окруженном землями мусульман. Да, настала эра, когда в Америке пересаживают почки, и вакцина против полиомиелита добралась даже до Индии, но Хема никак не могла отделаться от ощущения, что со всеми своими знаниями, которыми ее щедро снабдил двадцатый век, она угодила в далекое прошлое. Частичкой власти Его Величество наделял расов, дежасмачесу и феодалов меньшего ранга, а они – вассалов и преданных слуг. Хеме льстило, что профессия врача была такой редкой, такой востребованной повсюду – от бедняцкой хижины до императорского дворца. Не востребованность ли определяет само понятие родины? Ну да, ты родился не здесь, но ты здесь нужен.


Около двух часов дня ее такси подъехало к бурым воротам Миссии, государства в государстве.

Территорию больницы окружала каменная стена, за ней прятались строения, над ней возвышались эвкалипты, а где их не было – пихты, палисандровые деревья и акации. Для устрашения грабителей поверху в стену были вмурованы битые бутылки – воровство цвело в Аддис-Абебе буйным цветом, – хотя наводящий ужас вид несколько смягчали розы. Кованые ворота, обшитые листами железа, обычно были заперты, пеших посетителей на территорию впускали через калитку. Но сейчас и ворота, и калитка были распахнуты настежь.

Дверь и ставни хижины привратника Гебре также были раскрыты, а когда машина достигла вершины холма, Хема увидела и самого привратника (по совместительству священника), он подпирал дверь сарая камнем.

Заметив такси, Гебре в своем развевающемся одеянии и огромном тюрбане, под которым его маленькое лицо казалось совсем крошечным, бросился к машине; рука привратника сжимала крест и четки. Он словно хотел отогнать такси. Гебре и вообще-то был дерганый, с резкими движениями и речью скороговоркой, но сегодня даже для него было чересчур. Казалось, он был поражен, словно и не чаял уже увидеть Хему.

– Хвала-Господу-за-то-что-вы-благополучно-добрались! Добро-пожаловать-мадам! Все-ли-у-вас-ладно? Господь-ответил-на-наши-молитвы! – выпалил привратник на амхарском.

Она ответила поклоном на поклон, но Гебре продолжал трещать, пока Хема не окликнула его по имени. Протягивая ему банкноту в пять быров, Хема сказала:

– Возьми миску, ступай в бар «Царица Савская» и принеси мне доро-вот.

Речь шла о вкуснейшем курином красном карри, приготовленном с эфиопским перцем бербере. На амхарском она говорила неважно, только в настоящем времени, но слово доровот выучила сразу. Последние несколько ночей в Мадрасе она просто мечтала об этом блюде, – что неудивительно после многодневного вегетарианского меню. Кусочки мяса мысленно заворачивались в нежнейшую инжеру и с наслаждением поглощались. К тому времени как Гебре вернется, соус хорошенько пропитает инжеру… у Хемы потекли слюнки.

– Сию-минуту-мадам-там-отличный-повар-благослови-его-Господь…

– Скажи-ка, Гебре, почему двери и окна открыты? – Только сейчас она заметила, что его ногти и пальцы в крови, а на рукава налипли перья.

Тут-то Гебре и выдал:

– О, мадам! Об этом-то я и пытаюсь вам сказать. Ребенок застрял! Ребенок. И сестра. И ребенок!

Она не поняла. Никогда еще Гебре не представал перед ней в таком расхристанном виде. Хема улыбнулась и набралась терпения.

– Мадам! У сестры роды! Все идет не так, как надо!

– Что? Повтори! – Долго же ее не было, совсем забыла амхарский.

– Сестра, мадам! – Раздосадованный, что его не понимают, Гебре старался говорить все громче, пока не пустил петуха.

«Сестрой» в Миссии называли исключительно сестру Мэри Джозеф Прейз, ко второй монахине, матушке-распорядительнице Херст, обращались «матушка», других монахинь в наличии не было.

К ее ужасу, Гебре прохрипел сквозь рыдания:

– Нет хода! Я все перепробовал, открыл все окна и двери, разорвал курицу!

Он схватился за живот, изображая роды, и попробовал перейти на английский:

– Бэби! Бэби? Мадам, бэби?

Мысль, которую он хотел донести, была достаточно ясна, тут ошибка исключалась. Но поверить в это Хеме было трудно, на каком бы языке с ней ни говорили.

Глава седьмая. Смертный смрад

Дверь в операционную распахнулась. Стажерка взвизгнула. При виде выросшей на пороге женщины в сари – запыхалась, грудь вздымается, ноздри раздуты – матушка-распорядительница схватилась за сердце.

Все замерли. Откуда им знать, что это Хема, а не ее призрак? Женщина казалась выше и крупнее Хемы, и глаза у нее налиты кровью, будто у дракона. Только когда призрак заорал:

– Что за чушь мелет Гебре? Во имя Господа, что происходит? – всякие сомнения исчезли.

– Это чудо, – молвила матушка, имея в виду прибытие Хемы, но тем только окончательно ее запутала.

Раскрасневшаяся стажерка, сияя всеми оспинами на щеках, присовокупила:

– Аминь.

Морщины на лице Стоуна разгладились. Он не произнес ни слова, но вид у него был словно у альпиниста, который провалился в расселину и в последний момент ухватился за ниспосланную небесами веревку.

Много лет спустя Хема вспоминала:

– У меня во рту все пересохло, сынок, лицо залил пот, хотя было прохладно. Понимаешь, даже прежде того, как я оценила происходящее с медицинской точки зрения, меня поразил этот запах.

– Какой запах?

– Ни в одном учебнике ты этого не найдешь, Мэрион, не стоит и трудиться. Но он впечатывается сюда, – она постучала себя по носу, затем по лбу. – Если бы мне довелось написать учебник – хотя я особенно не стремлюсь, – я бы целую главу посвятила только сопровождающим роды запахам. Повеяло чем-то вяжущим и вместе с тем сладковатым, эти два взаимоисключающих качества и определяют смертный смрад. Он всегда означает, что в родовой палате несчастье. Смерть матери, смерть младенца, одержимый мыслью об убийстве муж.

Она потрясенно смотрела на огромную лужу крови. Затем обвела взглядом разбросанные повсюду инструменты – они лежали на пациентке, рядом с пациенткой, на операционном столе. И уж совсем не укладывался в голове Хемы тот факт, что Мэри, милая сестра, которой полагалось стоять посреди суматохи в маске и шапочке воплощением стерильности и спокойствия, вместо этого почти без признаков жизни лежит на столе и лицо ее заливает смертельная бледность.

Мысли у Хемы сделались бессвязными и какими-то чужими, словно картинки из книжки проплывали перед ней во сне. В глаза почему-то бросились скрюченные пальцы на левой руке сестры Мэри Джозеф Прейз, один лишь указательный палец был почти прямой, будто перед тем, как потерять сознание, она давала кому-то строгий наказ – совершенно нехарактерная для нее поза. Хема то и дело посматривала на эту руку.

Вид Томаса Стоуна, занимающего священное место акушера, вывел Хему из себя. Она быстро оттерла его в сторону, Стоун споткнулся и опрокинул табурет. Он бормотал не умолкая, стараясь представить ей всю картину: как он навестил сестру, как они обнаружили, что она беременна, как плод не идет, симптомы шока нарастают, а кровотечение не останавливается…

– А это еще что такое? – изумилась Хема, завидев окровавленный трефин[35] и раскрытую книгу. – Что за барахло? – Она взмахнула рукой, книга и инструмент полетели на пол.


Сердце у стажерки колотилось о грудную клетку, как мотылек о лампу. Не зная, куда деть руки, она сунула их в карманы. В том, что касалось книги и барахла, ее вины не было. Ее вина (она начинала это понимать) лежала глубже, она не проявила чутья сестры милосердия и не оценила серьезности состояния сестры Мэри Джозеф Прейз, когда передавала ей слова Стоуна. Положилась на других, а другие-то ничего и не сделали. Никто, включая матушку, не узнал, что сестра тяжело больна.


Сестра Мэри Джозеф Прейз чуть повернула голову, и матушке показалось, что так она отвечает на прикосновение. Ничего подобного, из-за жестоких болей та и не почувствовала, что матушка держит ее за руку.

Длинное золотое копье с железным наконечником и небольшим на нем пламенем было в руке его, и он вонзал его иногда в сердце мое и внутренности, а когда вынимал из них, то мне казалось, что с копьем он вырывает и внутренности мои.

Матушка вроде бы расслышала, что шептала сестра Мэри Джозеф Прейз – хорошо знакомые им обеим слова святой Терезы Авильской.

Боль от этой раны была так сильна, что я стонала, но и наслаждение было так сильно, что я не могла желать, чтобы кончилась эта боль. Благо душе, познавшей истину в Боге.

Только в отличие от святой Терезы сестра Мэри Джозеф Прейз явно желала, чтобы эта боль кончилась, и, по словам матушки, боль взаправду вдруг ослабила свою хватку и сестра чуть слышно шепнула:

– Изумляюсь, Господи, твоему милосердию. Я не заслужила его.

Сознание ее на короткое время прояснилось, глаза блуждали, она снова и снова пыталась заговорить, но слов было не разобрать. В помещении посветлело, «словно пелена растаяла», как говорила потом матушка. Сестра Мэри Джозеф Прейз вроде бы поняла, что находится на своем рабочем месте – в Третьей операционной – в качестве пациентки и что обстоятельства складываются не в ее пользу.

– Пожалуй, она почувствовала, что заслужила смерть. – Матушка старалась угадать ход мыслей мамы. – Если вера и милость Господня призваны сглаживать грешную природу всех людей, то сейчас это равновесие было позорно нарушено. Но она, наверное, по-прежнему верила, что Господь любит ее и прощение ждет ее если не на земле, то в царствии небесном.

Монахиня не знала, пугает ли маму мысль, что смерть может настичь ее в Африке, вдали от родины. Ведь, наверное, в каждом человеке глубоко укрыто желание замкнуть круг своей жизни возвращением в то место, где родился, то есть в ее случае в Кочин.

Тут матушка ясно услышала, как мама шепчет: «Miserere mei, Deus» – и принялась проговаривать слова псалма на латыни, в такт беззвучно шевелящимся губам роженицы:

– …Вот, я в беззаконии зачат, и во грехе родила меня мать моя. Вот, Ты возлюбил истину и сердце, и внутрь меня явил мне мудрость. Окропи меня иссопом, и буду чист, омой меня, и буду белее снега…

И пелена вернулась. Свет покинул ее мир.


– Подними табурет, Стоун, – рявкнула Хема. – А ты, – она щелкнула пальцами перед стажеркой, – вынь руки из карманов.

Она решительно опустилась на подставленный Стоуном табурет, бриллиант у нее в носу сверкнул. Хема сердито сдула упавшие на глаза волосы и расправила плечи. Каким бы ужасным ни представлялось открывшееся ей зрелище, следовало браться за дело. Она акушер, это ее работа, сколь бы опасной она порой ни была.

Хеме не хватало кислорода. Чтобы акклиматизироваться, легким требовалась примерно неделя. Как-никак ее Мадрас находился на уровне моря, а операционная – на высоте 8202 фута плюс табурет, на котором она сидела. Ноздри ее раздувались, как у чистокровного скакуна, пробежавшего четверть мили.

Но дыхание перехватило еще и от того, что предстало ее глазам. Гебре не сошел с ума и не нахлестался таллы, он говорил правду. Сестра Мэри Джозеф Прейз зачала, и задолго до отъезда Хемы в Индию. Более того, сейчас беременность поставила ее между жизнью и смертью. А кто отец?

Кто же еще? Она глянула на бледное лицо Стоуна.

А почему бы нет? Чему тут удивляться?

– Рак шейки матки, – вспомнила она слова своего профессора, – чаще всего встречается у проституток и почти равен нулю у монахинь. Почему почти? Потому что монахинями не рождаются! Потому что не все монахини попадают в монастырь непорочными девами! Потому что не все монахини живут в целибате!

«Все это не имеет значения», – напомнила себе Хема, надевая перчатки, поданные матушкой.

Стажерка записала в журнал прибытие доктора Хемлаты Калпана и упрекнула себя за то, что забыла про перчатки.

Хемлата расставила затекшие во время полета ноги и попрочнее уперлась ими в пол. Пальцами левой руки раздвинула губы, затем привычным движением правой раскрыла родовой канал.

– Рама, Рама, орудие из каменного века, – вскричала она с отвращением, осторожно высвобождая щипцы декапитатора из-за ушей ребенка. Окровавленный инструмент полетел в сторону.

Матушка перевела дух. Что бы там ни произошло, по крайней мере за дело взялся акушер. Она не могла не заметить, как Хемлата и Стоун поменялись ролями: теперь Хема кричала и швырялась предметами.

Матушка поведала, что ужасные боли у сестры Мэри Джозеф Прейз одно время вроде бы прошли, она даже стала говорить… но потом возобновились с прежней силой.

– Господи, – выдавила Хема, зная, что в естественных условиях боли не прекращаются, пока ребенок не родится, – это похоже на разрыв матки.

Та к вот откуда столько крови. Правда, есть еще вероятность Placenta previa[36] – плацента заткнула выход из утробы. В любом случае ничего хорошего.

– Когда вы перестали слышать стук сердца плода?


Ответа не последовало.

– Давление?

– Шестьдесят при прощупывании, – помолчав, сказала сестра-анестезиолог, словно ждала, что кто-то сделает за нее ее работу.

Хема испепелила медсестру Асквал взглядом.

– Ждешь, пока оно упадет до нуля? Интубируй! Очнется, петидин внутривенно. Закончишь – скажешь. Где Гхош? За ним послали? А кто пошел за кровью? Как! Никто? Одни идиоты, что ли, вокруг? Живо! Марш!

Двое кинулись к двери.

– Берите в оборот каждого встречного-поперечного, пусть сдает кровь! Крови нам нужно много!


Двумя пальцами правой руки Хема коснулась головки плода. Другой рукой она надавила сестре Мэри Джозеф Прейз на живот.

На страницу:
7 из 11