Полная версия
Все лики смерти (сборник)
Ничего подобного Паша не делал. Лежал и смотрел в потолок. Миновавший уик-энд, как безжалостный вампир, выпил все силы, все мысли, все желания… Не хотелось ничего. Вспыхни сейчас под ним диван – Шикунов, скорее всего, не пошевелился бы.
Наступил вечер, но за окном не наблюдалось даже намека на сумерки – белые ночи приближались к своему апогею.
Ночь оживших мертвецов, подумал он без проблеска эмоций. Ночь ожившей Лющенко. Ведь учат же дураков опытные люди: всегда надо делать контрольный выстрел в голову. Контрольным молотком по голове тоже неплохо…
Сожалений, впрочем, у Паши не было. Не было вообще ничего. Пустота. Летаргия. Ему казалось, что, если даже возникнет у него желание что-то сделать – ни рукой, ни ногой шевельнуть не получится… Паралич. Паралич всего: мышц, воли, мыслей…
Но тут раздался звук, мигом согнавший с него сонное оцепенение. Совсем рядом – в ванной? точно, в ванной! – что-то шумно заворочалось и заплескалось.
Паша как-то мгновенно перешел в вертикальное положение. Не вставал, не вскакивал с дивана: только что лежал пластом – и тут же оказался на середине комнаты, напряженно вслушиваясь. Потом торопливо пошел к источнику звука.
Свет в ванной горел, дверь была распахнута, и синяя занавеска отдернута.
Сам оставил именно так? Неважно… Теперь совершенно неважно. Важным показалось другое: поверхность воды в ванне до сих пор будоражили небольшие волны – стихающие. И никакими колебаниями воздуха это было не объяснить.
Хотелось закричать, и он уже широко разинул рот – но крик не получился. Губы немо схлопнулись.
Поверхность воды меж тем успокоилась. Стало видно старое, чуть пожелтевшее дно ванны, покрытое паутиной мелких трещинок. И Шикунов увидел – там, на дне, – что-то маленькое. Что-то поблескивающее.
Зуб, золотой зуб, подумал он без всякого удивления. Это могла быть вовсе и не коронка, а, что вероятнее, сережка или кольцо – но Паша не стал доставать и рассматривать.
А может, достал и рассмотрел, потому что в событиях вновь случился какой-то провал, Шикунов неожиданно осознал, что громит – да-да, именно громит – собственную комнату, в которой недавно возлежал на диване в позе трупа.
Сервант валялся на боку – вокруг груда стеклянных и фарфоровых осколков. Дверцы всех шкафов распахнуты, вещи вывалены на пол. Книги стояли на своих местах, на полках, но прикрывавшие их стекла оказались разбиты – все до единого.
Он застыл, не понимая: что и зачем делает?
Ищет Лющенко? Затаившуюся между книжек?
«Я сошел с ума», – констатировал Шикунов уже второй раз за сегодняшний день, глядя на свою ладонь, по которой отчего-то струилась кровь. Ничего не было, сказал он себе. Ничего. Ни звуков, ни взбаламученной воды, ни золотой побрякушки на дне… Глюки, банальные глюки. Надо успокоиться, надо держать себя в руках…
Он попытался – но тело нагло бунтовало, телу требовалось что-то ломать и крушить. Кровь кипела адреналином, сердце стучало бешено, пульс – тук-тук-тук – отдавался в ушах громкими шлепками…
Паша замер. Это не пульс в ушах, нет. Это ноги, босые мокрые ноги, по полу, быстро – шлеп-шлеп-шлеп… Проклятая сука, вот кто это. Никуда не ушла. Затеяла игру в прятки. Ладно, сыграем. Проигравшего – в ванну с кислотой. Раз, два, три, четыре, пять – я иду тебя искать!
Тяжеленный графин с высоким узким горлом валялся под ногами – выпал из серванта, но толстый хрусталь выдержал, не раскололся. Шикунов схватил его, пятная кровью из рассеченной – когда? обо что? – ладони. И неторопливо двинулся туда, где смолкло шлепанье… Кто не спрятался – я не виноват.
В кухне – никого. В детской – никого. Он сунулся было в туалет – снова услышал «шлеп-шлеп-шлеп», за спиной, в большой комнате… Бросился туда, в прихожей что-то подвернулось под ногу – маленькое, верткое. Паша не успел понять, что это было, – растянулся во весь рост, больно ударившись коленом. Вскочил и заковылял в большую комнату – игра заканчивается, теперь сука не уйдет, никуда не денется – на тридцати метрах жилой площади долго в прятки не поиграешь…
НИКОГО.
Никого в большой комнате не оказалось. Графин был уже занесен для удара – и Паша в бессильной ненависти саданул по шкафу – выпотрошенному, с распахнутыми дверцами. На полированном дереве осталась глубокая вмятина. Хрусталь снова выдержал.
Штора у окна чуть дернулась. Паша – мгновенно, словно телепортировавшись через разгромленную комнату, – оказался возле нее. Рванул – никого. Штора рухнула вместе с карнизом. Шикунов взвыл и вмазал графином по оконному стеклу. Звон, ливень осколков… Он смотрел на окровавленное горлышко графина, стиснутое пальцами. Странно, но теперь толстый хрусталь раскололся – ровно-ровно, словно обрезанный стеклорезом. Паша попытался отбросить остаток оружия – пальцы не слушались, не желали разжиматься. Рука казалась чужой, казалась искусной имитацией, конечностью воскового манекена – только из воска отчего-то сочилась кровь.
И тут раздался голос. Шипящий и в то же время немного побулькивающий; странное сочетание, но именно так и прозвучало услышанное Пашей – словно шипение выходящего из баллона газа наложилось на звуки, издаваемые неисправным водопроводным краном, – и родились слова:
– Ш-ш-шикуноф-ф-ф-ф… Пло-х-х-х-хой мальчиш-ш-ш-ш-ка…
2
Потом снова случился провал. Обрыв пленки. Шикунов вдруг обнаружил себя в детской – пригнувшись, стоял в засаде за двухъярусной кроваткой, рука стискивала молоток. Как, когда там оказался – совершенно не помнил.
Но теперь способность думать и осознавать свои действия вернулась – относительная, как и все сегодня.
В квартире царила тишина – натянутая, звенящая, как на пороховом складе за секунду до взрыва. Лющенко затихла, где-то затаилась…
НО ГДЕ?
Не было в квартире-двушке мест, способных ее спрятать. Вернее, были, но Паша осмотрел их дотошно и внимательно. Галлюцинации? Слуховые галлюцинации?
А кто оставил тогда следы мокрых ног на полу? Кто сидел в шкафу, сдвинув в сторону плечики с одеждой? Куда подевалось тело, наконец?
Галлюцинации – это, надо понимать, когда мерещится то, чего на самом деле нет. Определение, может, не научное, но по сути верное. Но если то, чему быть на месте полагается (в данном случае – труп), напрочь отсутствует – то никакими галлюцинациями сей факт не объяснить.
Но должно же существовать рациональное и простое объяснение всей чертовщины! Должно!
Шикунов в который раз попытался призвать на помощь логику (не покидая место засады и не выпуская молотка).
Итак.
Допустим, Лющенко действительно выжила – очнулась и ушла. Такой вариант куда вероятнее, чем тот, что она почти сутки просидела в пустой квартире, понятия не имея, когда вернется Шикунов, – для того лишь, чтобы затеять с ним прятки-пугалки. А теперь вопрос: неужто эта сука ушла бы так, тихо и мирно, по-английски? Да ни в жизни. Если бы даже не подожгла квартиру, то погром бы устроила тот еще. Изгадила бы все, что смогла, времени у нее хватало.
Однако – ни следочка.
Значит, задумала нечто более гнусное и утонченное. Например, свести Пашу с ума… Легко. Исчезновение трупа – уже удар по психике. А тут еще эти звуки…
Словно эхо его мыслям, вновь раздался – из кухни? – свистяще-булькающий шепот:
– Ш-ш-шикуноф-ф-ф-ф… Ш-ш-шикуноф-ф-ф-ф…
Но Пашу уже было не сбить с правильного пути. Разгадка сверкнула мгновенно, как вспышка выстрела во мраке.
Музыкальный центр! Его собственный музыкальный центр! Плюс кассета, записанная воскресшей Лющенко и запущенная в режиме нон-стоп….
Паша засмеялся. Веселым смех отнюдь не был, скорее напоминая воронье карканье.
– Ш-ш-шикуноф-ф-ф-ф… – призывно шептала самсунговская электроника. И фоном мокрые ступни: шлеп-шлеп-шлеп…
Он, все еще хрипло смеясь, вышел из засады. Небрежно отбросил молоток и пошагал на кухню, тяжело переставляя ноги, – выключить поганую запись. Чтобы наконец заняться делом. Вылить для начала запасы кислоты…
Но выключить не довелось. Центр не был включен. Даже штепсель не вставлен в розетку… «Батарейки?» – подумал Паша, сам не веря себе. Он лихорадочно терзал ни в чем не повинный «Самсунг» – кассеты внутри нет, CD нет.
– Ш-ш-шикуноф-ф-ф-ф… – прошипело из ванной. И вновь громко заплескала вода.
3
Наступила ночь. Серый полусвет сочился из окна и казался чем-то осязаемым, вязким и неприятно-липким. Но фотопортрет в полумраке был виден – он висел на стене в детской и изображал трехлетнего Пашку-младшего, впервые пошедшего в том году в садик. Для съемки фотограф нарядил мальчишку в царский костюм: расшитый кафтан, шапка Мономаха – и вручил бутафорские скипетр с державой. Получилось красиво, Шикуновым этот портрет весьма нравился.
Сейчас Паша стоял перед ним и не отрывал взгляд от изображения сына – как молящийся человек от иконы. Наверное, так оно и было. Шикунов никогда не верил ни в Бога, ни в черта, ни в переселение душ, ни в телепатию и летающие тарелочки.
Теперь – пришлось.
Все рациональные причины творящейся бесовщины исчерпались, так и не объяснив ничего. Иррациональными объяснениями Паша забивать голову не хотел. Какая разница, с чем довелось столкнуться? Бродит ли по квартире неприкаянная душа убиенной Лющенко, или мертвое тело подняла ее злоба, никак не желающая подыхать…
Паше было безразлично.
Может, стерва после смерти превратилась в зомби, в вампира, в русалку – выбор широк, весь Голливуд к услугам. Ему все равно. В мире, где по квартирам бродят невидимые упыри, Паше Шикунову места нет.
Герои уже упомянутых голливудских боевичков отчего-то всегда отличались невероятной крепостью психики и приспосабливаемостью: обнаружив НЕЧТО в корне ломающее их представления о реальности, они не впадали в панику и депрессию, быстренько мобилизуя на борьбу с нечистью иконы и молитвы, кресты и святую воду, древние ритуалы и самую современную технику.
Шикунов так не мог. Невозможно бороться с тем, что не может существовать в твоей системе жизненных координат – но неожиданно, вопреки всему, там появляется. Потому что все твои знания и умения лежат именно здесь, в этой плоскости бытия, – и бессильны против пришельцев извне…
Паша ничего не станет делать.
Будет стоять, смотреть на портрет сына, раз уж не нашлось икон, – и ждать, чем все закончится. В любом ужасе есть единственный светлый момент – все всегда рано или поздно заканчивается. Так или иначе.
За спиной шлепали шаги, все ближе и ближе. Он не оборачивался и заставлял себя не прислушиваться. Твердил мысленно старую песенку, всплывшую в памяти при виде портрета маленького Пашки:
Топ, топ, топает малыш…Топ, топ, топает малыш…Других слов Шикунов не помнил и твердил эту единственную строчку, твердил с подсознательной надеждой: вдруг поможет, вдруг как-то заменит молитвы, которых он не знал и в силу которых не верил.
Не помогло. Шаги приближались.
Голос зашипел, казалось, в самое ухо:
– Пло-х-х-х-хой мальчиш-ш-ш-ш-ка…
Обернуться хотелось нестерпимо. Паша сдержался, говоря себе: сейчас все кончится, не может призрак причинить вред живому и реальному человеку, так или иначе все кончится, все проходит – и это тоже…
Обжигающе-ледяные пальцы впились в его горло.
Паша захлебнулся хрипом и смолк.
Сочащийся в окно серый сумрак стал теперь багрово-красным, словно неподалеку вспыхнул пожар. В ушах гремело эхо близких взрывов. Ледяные пальцы вдавливались в горло все глубже.
Забыв о намерении ничего не предпринимать, Паша вцепился в душившие его руки – оторвать, отодрать от горла. Казалось, он близок к успеху – выламывая, отогнул один чужой палец, второй… Тут его правую ладонь пронзила боль – Шикунов успел понять, что на ней с хрустом сомкнулись зубы трупа. Больше он не успел ничего, холод от мертвых пальцев-льдышек проник внутрь, в голову, в мозг – и все внутри мгновенно заледенело до хрустального звона, и стало стеклянно-хрупким, и звонко рассыпалось на миллион кусков.
Багровый свет погас. Пришли темнота и тишина.
Эпилог без хеппи-энда
…Вместо лица что-то красное, пузырящееся, оскаленное.
И к тому же – нож. Длинный, хозяйственный.
Торчит из шеи – сзади.
А. Щеголев.«Ночь навсегда»Теперь квартиру Шикунова заполнял яркий солнечный свет – но вид ее оставался мрачным. Впрочем, людям, споро и без суеты заканчивающим свою работу, было не привыкать. Насмотрелись.
Двое из них сейчас курили на кухне – один, высокий, в давно не стиранном белом халате, уселся на край стола и задумчиво пускал дым кольцами. Второй, коренастый крепыш в форме с капитанскими погонами, расхаживал от двери к окну и обратно, – по замысловатой траектории, огибавшей предметы меблировки. Курил нервно, быстрыми короткими затяжками.
– Это что же получается? – недоуменно спросил крепыш. – Я всегда думал, что говорят: «руки на себя наложил» – как бы фигурально. А в натуре люди вешаются, травятся, стреляются, но уж никак не душат сами себя, ухватив за глотку… Разъясни-ка, Петрович, что твоя наука про это думает.
Долговязый Петрович страдал сегодня (как и вчера, и позавчера) жестоким похмельем, и что-либо разъяснять ему не хотелось. И вообще ничего не хотелось, кроме большого количества холодного пива.
Он выпустил очередное кольцо и ответил витиевато:
– Возможно наложение механической аутоасфикции на психосоматическую на фоне острого маниакально-депрессивного психоза…
Капитан вскипел:
– Ты по-русски говори, трубка клистирная! А про свою асфикцию-х…икцию жене будешь объяснять, когда спросит, куда эрекция делась!
Оскорблением прозвучавшие слова не стали, доктор и капитан часто пикировались подобным образом – привыкли и не обижались.
Но сегодня Петровичу было не до словесных дуэлей. Он страдальчески поморщился, нацедил стакан холодной воды из крана, залпом выпил. Объяснил по-русски:
– Свихнулся парень, и все дела. Мочканул телку свою, стал мудрить, как сухим из воды выйти. Кислоту видел? Ну вот… А сам был к таким делам непривычный, в общем, крыша и поехала. Просиди-ка три дня рядом с трупом, в ванне мокнущим. Страх, угрызения совести, то да сё…
– Что же петельку не намылил, от угрызений-то? – скептически поинтересовался капитан. – Да как себя вообще можно руками? Даванешь на сонную – и отрубишься, пальчики и разожмутся. Полежишь, полежишь, да и очухаешься…
Эксперт и сам испытывал на этот счет немалые сомнения.
Но сказал уверенно:
– Люди и не на такое способны. Или тебе кого-то третьего искать хочется? И без того «глухарей» вокруг, как на птицеферме. Убийство раскрыто по горячим следам, убийца совершил суицид – и дело в архив.
– Ладно, суицид так суицид, – нехотя согласился капитан. Докурил, загасил окурок о подошву, щелчком отправил в открытую форточку. Уже выходя из кухни, сказал задумчиво: – Одного не понимаю: зачем он стал ломать пальцы трехдневному трупу?
Петрович ничего не ответил, сочтя вопрос риторическим. Набрал и опорожнил еще один стакан, прошел в комнату неуверенной походкой.
Труп Шикунова П. А., 1973 г. р., женатого и имеющего двоих детей, уже вынесли – остался лишь меловой контур на паркете. Второе тело, выловленное из ванной, лежало на полу, запакованное в длинный мешок из плотного черного пластика, и ожидало, когда за ним вернутся санитары с единственными имевшимися в наличии носилками.
Петрович равнодушно шагнул было через мешок – и чуть не растянулся, споткнувшись. Выругался:
– …на мать, разложили тут падаль, ни пройти ни проехать…
Присел на табурет, недоброжелательно глянув на труп. Хотел отвернуться и…
И недоуменно заморгал глазами. Показалось – мешок шевельнулся. Совсем чуть-чуть, едва заметно. Словно вместе с телом упаковали не то мышь, не то крысу.
Тело лежало неподвижно, как мертвецам и положено. Петрович вздохнул. Надо взять себя в руки и постараться ограничиться сегодня пивом. А то праздник что-то затянулся: шевелящиеся мертвецы уже чудятся…
Чтобы подавить возникшее неприятное чувство, он пододвинул табурет поближе и положил обе ноги на мешок, как на подставку. Профессиональная бравада.
Да и что тут такого, в конце концов?
Мертвым все равно. Мертвые, как всем известно, не кусаются.
Ночь накануне юбелея Санк-Петербурга
За отдраенным иллюминатором – его писатель, как человек сухопутный, считал открытым окном – плыла ночь. И плыли берега – хотя их почти не было видно. Левый, ближний, во многих местах вздымающийся высокими отрогами, еще как-то чувствовался. На звезды (на те, что не догадались забраться на небесном своде в безопасные место, поближе к зениту) – на эти недальновидные звезды наползали черные силуэты утесов. Звезды исчезали – словно там, в небесной выси, завелось огромное мрачное чудовище, пожирающее их. Потом появлялись снова, целые и невредимые, – словно прожорливое чудовище обладало весьма слабым пищеварением. Улыбнувшись такому сравнению, писатель отвернулся от окна, которое на самом деле называлось иллюминатором.
…Каюта была роскошная – мореный дуб, сафьян, бархат, слоновая кость, серебро. Поначалу писатель чувствовал себя в ней неуютно – но чувство это слабело, по мере того как убывало вино в покрытой паутиной бутылке. Кончились они одновременно – и «Божоле Луизьон», и писательская неловкость. Впрочем, его спутник и собеседник откупоривал уже вторую – открывал сам, встреча старых знакомых проходила тет-а-тет, без стюарда и прочей вышколенной прислуги.
– Странно, что ты совсем не пьешь виски, – сказал писатель. – Почему-то мне представлялось, что ты обязательно пьешь виски.
– Пробовал много раз. Тут же лезет обратно, – коротко и мрачно ответил Хозяин.
Он действительно был хозяином и этого судна, и много еще чего хозяином. Матросы, и прислуга, и даже сам капитан звали его не шефом и не боссом, а именно Хозяином[1]. Звучало это с неподдельным уважением и как бы с большой буквы – будто имя собственное. Писатель решил, что надо быть весьма и весьма незаурядным человеком, чтобы тебя называли так даже за глаза, и по неистребимой своей писательской привычке подумал: вставлю куда-нибудь.
Будем называть владельца судна (и не только судна) Хозяином и мы. А писателя… ладно, писателя будем звать Писателем – тоже с большой буквы. Пусть ему будет приятно – тем более что к тридцати девяти годам известности он добился изрядной.
– Наверное, мой папаша заодно вылакал и тот виски, что судьбой был отмерен на мою долю, – добавил Хозяин, разливая.
Вино лилось тонкой струйкой, ударялось о хрусталь бокала и в свете свечей казалось… Писатель мысленно замялся, поняв, что не может с лету подобрать сравнения – незатертого, яркого, свежего – писательского.
– За Санкт-Петербург, – провозгласил Хозяин уже третий сегодня тост за родной город. – За его юбилей. Семьдесят лет – не шутка, что и говорить. Странное дело, Сэмми, – где я только ни бывал и попадал в красивые по-настоящему места, но до сих пор мне порой снится этот занюханный, сонный и вонючий городишко, где по большому счету ничего хорошего я не видел.
– Это, Берри, и называется – ностальгия… – сказал Писатель. Произнес он на французский манер: «ностальжи».
– Теперь я тоже знаю, что такое ностальгия, – кивнул Хозяин. – Мне было тридцать с лишним лет, и я заплатил кучу хорошеньких кругленьких долларов, чтобы узнать это и другие похожие слова. И что же? Ничего не изменилось, когда на душе скребут кошки – назови это хоть по-французски, хоть по-китайски, – а тебе все так же паршиво… Теперь вот мы плывем вверх по реке – а мне кажется, что вокруг не вода, а время… Время – понимаешь, Сэмми? А мы плывем ему встречь… Кажется, что снаружи – стоит выйти из каюты – все по-прежнему. И меня, одетого в лохмотья юнца, вышибут пинками с палубы первого класса и вообще с парохода… Нет, Сэмми, что ни говори, а Санкт-Петербург – маленькая паршивая дыра. И хорошо, что его юбилеи бывают нечасто.
– Зато на завтрашнем торжестве ты будешь первым человеком, Берри. Вот если бы ты родился, скажем, в Бостоне, на его юбилее затерялся бы в толпе знаменитых уроженцев. А так именно тебе предстоит открывать памятник Уильяму Смоулу… Я, кстати, до сих пор не понимаю, как тот похожий на армянина-ростовщика скульптор сумел уболтать отцов города и добиться возведения этакого бронзового чудища… Да и не Смоул это вовсе. Я сильно сомневаюсь, что старина Билли семьдесят лет назад, – когда он вылез из фургона на берегу Миссисипи и сказал: «Строить будем здесь!» – был в треуголке, камзоле и высоченных ботфортах. Скорее в соломенной шляпе, домотканой блузе и башмаках с деревянными подошвами. И в руках держал не трость, а обычный кнут, которым погонял лошадей… Ты, Берри, видел эскизы памятника? Это же не фронтирьер, а какой-то хлыщ из Нью-Амстердама.
– Что там эскизы, Сэмми. Смоула-основателя отливали на моем заводе в Цинциннати и везли в Санкт-Петербург на моей барже. Мне он, между прочим, понравился. Большой, внушительный. А что одет не так – и сейчас-то его никто не помнит, а еще через семьдесят лет не будет и тех, кто слышал рассказы отцов и дедов о старине Билли. И он останется для людей таким, каким мы его изобразим. В треуголке и ботфортах… Но кое в чем ты ошибся. Памятник мы будем открывать вместе, стоя рядом. Потому что более никого, достойного такой чести, Сан-Питер не породил. Гордись. – И Хозяин вновь наполнил бокалы.
Писатель гордиться не стал. Сказал задумчиво:
– А ведь странно… Ведь кем мы были среди сверстников? Я – незаметный в любой компании середнячок… А ты… Ну не мне рассказывать, кем ты был тогда. Мне всегда казалось, что добьются успеха и прославятся или Джо, или Томми, или… Но никак не мы.
– Джо действительно мог прославиться, – подтвердил Хозяин. – Отчаянный был парень. В войну записался в «Белый легион Миссисипи», потом стал одним из лучших кавалерийских офицеров в армии генерала Ли. Готовился приказ о присвоении Джо чина полковника, когда он погиб под Геттисбергом. Глупо погиб – два эскадрона послали в разведку боем, фактически – на убой. Джо добровольно заменил лейтенанта, что должен был командовать смертниками: к тому накануне приехала невеста… Кстати, в Санкт-Петербурге есть улица капитана Джозефа Гарпера. Ты не знал?
Писатель знал, но покачал головой.
– Тоже почти слава… – сказал Хозяин. – Правда, через двадцать лет и не вспомнят, кто это такой…
Они, не чокаясь, выпили за упокой души Джо Кровавой Руки – так в детских играх именовал себя их товарищ, подставивший грудь под картечь федератов. Подставивший за другого, точно так же, как когда-то – с презрительным спокойствием – принимал за чужие грехи розги от мистера Доббинса, учителя, очень не любившего детей.
Помолчали. Хозяин в той войне принимал участие косвенно – занимался поставками в армию северян. А Писатель… Ему довелось взять в руки оружие. Но – как-то не всерьез, какая-то оперетка получилась. С компанией друзей-сверстников вступил в «Миссурийский иррегулярный эскадрон» – с шутками-прибаутками, казалось: продолжаются игры в Кровавую Руку и Черного Мстителя Испанских Морей на Индейском острове… Затем – неожиданно – полилась кровь. Настоящая. Понял – не для него. Уехал в Теннеси, в самую глушь, занялся журналистикой. И война прогрохотала мимо. Потом убедил себя – так и надо было: кто-то воюет саблей, кто-то пером… Но не любил, когда при нем вспоминали Джо Гарпера.
Чтобы сменить тему, Писатель сказал:
– А помнишь Томми? Вот уж кто, все думали, прославит Санкт-Петербург. И вон как все получилось…
Хозяин согласно кивнул:
– Да, голова у него варила… Я всегда говорил: если уж наш Томми до чего-то додуматься не может, так и никто не додумается. Я в Вашингтоне поначалу-то по делам бывал, все думал: зайду в какой департамент, а там он – в большом кресле сидит, клерками командует… А Томми как смылся с той смазливой блондиночкой, так ни слуху ни духу…
– Так ты что, – медленно и тяжело сказал писатель, – не слышал…
– Что не слышал? Нашелся наш Томми?
– Нашли… Год назад… Вернее, сначала нашли залежи руд – ну знаешь, для этого новомодного металла, как он там называется…
– Алюминий, Сэмми, – мягко подсказал Хозяин. Новомодный металл уже принес ему немалые деньги.
– Вот-вот… Нашли аккурат под Кардифской горой, начали разработку. И одна штольня натолкнулась на естественный грот. На какое-то дальнее ответвление пещеры Мак-Дугала – милях в четырех от ее главного входа. Там они и отыскались.
– Кто – они? – не понял Хозяин.
– Они. Томми и дочь старика Тетчера. Ну тогда-то он был не старик, когда…
– Подожди, подожди… То есть – они не сбежали? Заблудились в пещере? И все годы их скелеты лежали там?
– Не скелеты, Берри. Мумии. Такой уж в той пещере воздух… Ты знаешь, я всегда стараюсь заскочить в Сан-Питер, когда бываю проездом неподалеку. И – через два месяца после той находки встретил старого судью… Не узнал. За полгода до того был представительный пожилой джентльмен – волосы «соль с перцем», спина прямая, походка твердая… А тут – седой как лунь, сгорбленный, едва ноги волочит. Он ведь двадцать пять лет надеялся – жива его Ребекка, жива, растит внуков где-то, просто на глаза показаться боится. Самое страшное – они там просидели живыми не меньше недели. По крайней мере Бекки неделю вела записи.