Полная версия
Последние залпы
Тост
– Я хотел сказать, дорогие друзья…
– Петя, у тебя нет никаких предложений гостям?
– Я люблю природу. Мы ходим по лесу с женой и целуем каждое дерево… каждую березку… Пусть осень, опадают листья, но все равно будет весна. И будет много весен. Надо охранять свое поле… поле прожитой жизни. Я каждое воскресенье уезжаю из каменного города, хожу по лесам, и я здоров как слон…
– Постучи о дерево!
– …Здоров как слон… Я хочу, чтобы люди, все люди были здоровы, красивы, а не напоминали, простите, гусениц…
– Почему вы указываете рюмкой в мою сторону?
– Простите, случайно.
– Петя, у тебя нет никаких других замечаний и советов гостям?
– … Мы бегаем с женой каждое утро пять километров. Она задыхается, она кричит: «Я не могу!» – а я ей: «Ищи третью ноздрю».
– Это что же такое – второе дыхание?
– Третье. Потом звоню ей на работу: «Зинка, ну как?» – Она: «Прекрасно себя чувствую». Я делаю ей массаж. Каждое утро. Она раньше потела…
– О чем ты, Петя? Перестань, пожалуйста.
– Она потела…
– Ну, начинаются подробности.
– Нет, вы не смейтесь, я должен досказать…
– Петя, перестань, ты немножко пьян, ты говоришь лишнее, Бог знает что!
– …Космонавты увидели Землю с высоты и поняли… Красота-то какая – Земля…
– Петя, Петя, сядь, пожалуйста! Ты льешь из рюмки себе на костюм!
– Я сяду, но звездное небо и наша Земля – это красота в красоте, эт-то…
– А от этой настойки на дубовой коре не дашь дуба?
– Завтра утром проснетесь и спросите себя: а пили ли? Голова светлая, настроение молодецкое… Я сам делаю эту настойку. Я с женой каждую травку!.. Вы перебили меня, я хотел сказать, что мы должны поклоняться земле…
– Форточку! Окно откройте! Дышать нечем. Сандуны!
– …Звездное небо… Что такое счастье? Счастье – это ожидание счастья. Кто так сказал, не помню, но очень верно и жизненно сказано. Вы когда-нибудь видели ночное небо в августе? Зина, не дергай меня за рукав, они должны понять, что такое счастье жить…
– Трое англичан в смокингах сидят в роскошном ресторане в Гранд-отеле…
– Замолчите! Это неприличный анекдот!
– Нет, вполне приличный. Я в это время входит красивая женщина…
– Неприличный анекдот!
– А я говорю, совсем приличный! Женщина подходит к ним, садится за столик, берет из вазы яблоко…
– …Вы опять перебили меня. Я хочу вам всем сказать, что ночное небо в августе – да, да, можно заплакать от счастья его видеть… Зина, не надо дергать… Вы слышали, как падают ночью созревшие яблоки в саду? Дайте, дайте, договорить!..
Звезда и Земля
Я проснулся от неистового бега, грохота колес, от скрипа полок, от дребезжания полуоткрытой двери купе – над головой ходили струйки сквозняков.
В коридоре и купе было темно: я угадывал в потемках квадрат окна, за которым все было непроницаемо, и невозможно было понять, степь или леса шли в этой непостижимой, как мрак, ночи.
Потом в заоконной мгле вспыхнула огнем, замерцала одинокая звезда.
Поезд по-прежнему мчался, не сбавляя набранной скорости, затерянный в темных пространствах, без огней, невидимый с высоты этой звезды, горевшей среди космических пустынь, отъединенных от земли многомиллионными расстояниями.
В недосягаемости звезда плыла рядом с вагоном, космато шевелила щупальцами лучей во мраке мироздания, проникая сквозь его холод, и я неотрывно смотрел на нее с чувством неразгаданности каких-то существующих вне разума законов, которые для чего-то уплотняли вечность в миг и миг растягивали в вечность. «Значит, вечность – это жизнь, миг – это разрушение?..»
Все было беззащитно перед этими законами: жизнь, любовь, искусство, сама Земля, этот обжитой уютный островок в угрожающем океане неизвестности. Какое одиночество и какую опасность должна испытывать она, зная свою обреченность и свой конец в н-й день, уже записанный в неизвестной главе мирового закона. Зачем, во имя чего должны сойтись, остановиться и, конечно, вновь начать движение стрелки вселенских часов? Может быть, в роковой несправедливости лежит закон строгой справедливости? Но опять же во имя чего?
Видимо, ответы на это записаны в ту книгу вселенского обновления, которую никому и никогда не суждено прочитать. Как и человеку невозможно перехитрить, обмануть, обойти собственную судьбу, так невозможно задержать движение мирового времени, ускользнуть от него, перевести назад стрелки часов с самоуверенной надеждой на то, что так продлится дыхание жизни.
И я представил нашу Землю, какой она может видеться с высоты этой осенней звезды, маленькую, голубоватую пылинку, этот воздушный кораблик, мчащийся сквозь толщи холода, звездного света, метеоритные туманы, представил его хрупкость, его слабость, ограниченные запасы воды и продовольствия – и ужаснулся при мысли о бессилии его перед вселенной.
Если бы каждый из команды на этом кораблике осознал, что впереди смертельный риф и в столкновении с ним рассыплется в ничто неповторимая его плоть, состоящая из лесов, рек, океанов, дождей, закатов, зелени травы, красивейших городов, соборов, машин, книг, полотен живописцев, все то, что создано гениями человеческой мысли и человеческими руками, если бы каждый хоть на минуту задумался о скоротечном веке Земли, люди не расшатывали бы корабль с борта на борт, не пробивали бы дыры в его днище дьявольскими силами расщепленной природы, не полосовали бы ножами с одержимостью самоубийц надутые паруса, забрызгивая их собственной кровью.
Неужели никогда люди не поймут, что Земля должна быть их светлым белопарусным кораблем, путь которого, к сожалению, не бесконечен?
Но стоит ли думать об этом? Ведь человек редко задумывается о своей смерти, а задумываясь, успокаивает себя тем, что с ним это случится когда-нибудь потом, потом…
«Потом» – форма самозащиты, но в этом «потом» есть и оттенок необъяснимой надежды: а может быть, и не случится именно со мной? Мысленно отодвигая смерть, люди порой утрачивают главное – смысл единоразовости жизни, и тут наступает отчуждение Земли и человека. Тогда наша крошечная планета становится лишь средством для достижения временных удобств и удовольствий, перерастающих в отвратительную патологию, подобную насилию детей над матерью.
Да, человек не только сотрясает, терзает и ранит плоть Земли разрывами снарядов и многотонных бомб с той поры, как начались войны, но он превращает ее в мусорный ящик, в грязную свалку использованных и уже ненужных предметов, в кладбище машин, транзисторов, бутылок, консервных банок. Человек душит, отравляет Землю химическими отбросами, как будто в алчном обогащении торопится убить и ее и себя.
Земля – это живое тело со своим ритмом, дыханием, пульсом кровообращения, и естественный ток крови в ней остановить смертельно. Несомненно, люди понимают, вернее, чувствуют надвигающуюся опасность, но в то же время уповают на туманное «потом», в котором может ничего и не случиться с прекраснейшим из миров.
Однако все имеет свои начала и свои концы.
Синий свет одинокой звезды доходил до меня из высот, не согревая сентябрьскую непроглядность ночи лапами безжизненных лучей, и я почему-то вспомнил, что подчас достигает нас через космические пространства запоздалый свет уже погасших звезд, как бы в оправдание перед вселенной за свою гибель.
«Пока не поздно, – думал я, поеживаясь от сквозняков в купе, от тоскливо-химического горения бесприютной звезды, которая теперь казалась мне умершей, но когда-то веселой и цветущей планетой. – Надо что-то делать, пока не поздно!..»
Поезд, замедляя ход, все размереннее, успокоительнее постукивал на стрелках, донесся сквозь дребезжание купейной двери, поскрипывание полок предупреждающий кого-то в ночи свисток локомотива. Затем мелькнули рассыпанные цепочкой огни, внезапно, ярко брызнул в вагон близкий фонарь над будочкой стрелочника, и начали надвигаться неяркие электрические лампочки закрытых пакгаузов.
Поезд сбавлял и сбавлял скорость – и через минуту навстречу поплыли над платформой огромные окна большого вокзала с безлюдными залами – и по купе задвигались полосы электричества, признаки человеческого тепла.
Я оделся, вышел из вагона. Уже на перроне невольно посмотрел в небо – звезды не было. За вокзалом шумели тополя, на путях шипел пар маневрового паровозика. Заспанная проводница, сладко позевывая, игриво сказала мне: ежели в ресторан я собрался середь ночи, то он закрыт до утра.
Услышав звук человеческого голоса, увидев лицо молодой женщины, я вдохнул овеянный поездами знакомый запах железной дороги, и, шагая по свету вокзальных окон на платформе, думал, усмехаясь: «Потом, потом?..»
И странно – под властью защитительного отдаления мне стало легче.
Отчаяние
Мой друг инженер был свидетелем невозможной сцены – мальчик во дворе поймал за гаражом голубя и ножницами отрезал ему лапки. Голубь бился о землю, пытаясь взлететь, бился головой, крыльями, всем телом, оставляя ниточку крови на асфальте.
Мальчик наблюдал за птицей исподлобья, очень спокойно, внимательно, как человек, проводивший серьезный эксперимент. Инженер бросился к нему, вырвал из его рук ножницы, проговорил с непониманием и гневом:
– Что ты наделал? За что же ты голубя?..
И мальчик ответил испуганно:
– Он не может летать без ног.
– Где твои отец и мать? А ну, покажи, где ты живешь?..
Он крепко схватил мальчика за плечо, и тот, ссутулясь, подрагивая губами, готовый уже заплакать, повел его к дому. В квартире был один отец, в застиранной пижаме, одутловатый, плохо выбритый, скрипнул протезом, нетвердо подымаясь из-за стола на кухне. Он выслушал инженера и ударил кулаком по столу.
– Чего ты пришел? – крикнул он со злостью нетрезвого человека. – Он у тебя, что ли, ноги отрезал?
Диалог на скамейке в парке
– Вы были замужем?
– Была.
– И давно? То есть… вы еще очень молоды.
– О, у меня уже сын пяти лет. Мы разошлись.
– Значит, вы его не любили?
– Если бы не любила! Но лучше некрасивая правда, чем красивая ложь. Я простила бы его, если бы он рассказал все. А он говорил неправду. Он объяснял, что ужасное случилось в госпитале, что она врач, и непохожа на меня, как небо на землю, а он любит одну меня. Я заставила его повернуться спиной и отвечать на вопросы. Я спрашивала, он отвечал. Самое ужасное было то, что он все-таки лгал, лгал. Потом он хотел взять сына… Он каждый год приезжает сюда, посмотреть на сына…
– Он приезжает посмотреть не только на сына, поверьте мне!
– У меня все перегорело, остались одни уголечки.
Диалог в очереди
– Очень уж безобразно на этих станциях обслуживания – тоже очереди, полное шахер-махерство! Раз, представьте, приехала на одну станцию – у меня было просто невыносимо жуткое положение: полетел в моем «Москвиче» подшипник. «Умоляю вас, – говорю слесарю или механику, как их там – в общем, молодой парень, а глаза подозрительно красные. – Мне необходимо заменить…» – «Нету». – «Сделайте ради Бога что-нибудь, ездить по Москве без подшипника – представляете, что это такое? Я хорошо заплачу!» Тогда он отвечает: «Ладно, покумекаю». Прихожу через два часа. Волнуюсь, знаете, как на приеме у зубного врача. «Как?» – спрашиваю. «Будете ездить, – говорит, – сделал профилактику, заменил подшипник, все как полагается». Я чуть не заплакала от радости. «Где же вы достали его, милый?» – «Ваш вон у той машины, – говорит и улыбается, – а подшипник той машины у вас». Нет, вы представляете, какое же это безобразие! Так и езжу до сих пор с чужим подшипником! Ужас! Когда это кончится? Какие надо иметь нервы? Так жить просто невозможно!
– Дак ить как же нам, матушка, долго жить? Нервинный человек пошел, деловой. Раньше вон мебель стояла крепкая, деревянная, сто лет – и нет ей износу. А теперь что – занавески эти модные выгорают, кажный год меняй. Диван, мол, старый, царя гороха сродственник, дети-то говорят, – и шась его на свалку! Новый покупают. Сервант, вишь ты, у соседки, ну прямо завистью душу рвет. Покупай – не хуже, чем у людей. Деньги-то от чего отрываются? Опять же от еды. А пенсионеры-то, пенсионеры!.. Уйдет, матушка, на пенсию – габардиновое пальто шьет. Сто лет жить, что ли? Детям оставлять – мода пройдет. А то – часы на руку. Это что же, а? Часы… Я часы никогда не носила – рука у меня рабочая, некрасивая… Откуда людям-то здоровье иметь!
Степь
– Степь? Это закаты, рассветы, тишина без конца и края… А полынь! Вы когда-нибудь вдыхали запах полыни? А летние или осенние ночи с миллионами километров звезд над головой! А на зорьке, ежели еще по древнему обычаю верхом, когда от трав парным молоком пахнет, когда дорога звенит под копытами вашего дружка-коня, тогда лучшего ничего в мире нет, это уж запредельное чувство! А ветер в лицо, а тюльпаны-красавцы охорашиваются перед восходом: умылись, и росу стряхивают, выпрямляются и кивают, и улыбаются вам и зорьке. Вы, кажется, не верите? А вы поверьте. Я прожил в степи половину жизни.
– А я помню другую степь – мокрую, неуютную…
– Она такой не бывает, простите…
– Помню еще: в степи от лунного света стояли сумерки. Мне было скучно.
– Скучно? Простите. Я, видимо, не понял – о чем вы?..
Самый приятный запах
– Что вы говорите, голубушка? Какой там еще запах сирени? Где вы чувствуете свежесть и аромат, скажите, пожалуйста? Не испытываю ничего приятного от этого парфюмерного благоухания. Сантименты одни!..
– Почему же?
– Запах пыли из-под колес машины уезжающего начальства – вот самый приятный запах! Какое наслаждение вдыхать его! Не-ет, вам это не знакомо!..
Разговорчивый
– Свободно такси? Только счетчик, счетчик, молодой человек, в полном – как у вас – порядочке? Знаете ли, понимаете ли, ха-ха!.. Н-да, морозец! Черт его съешь, так морду и общипал, пока я вас дожидался. Поехали, что вы меня разглядываете? Мы с вами что – вместе водку пили? Поехали, поехали! Только без жульничества, чтоб счетчик… а то знаем, ха-ха!.. Люблю я вас, таксистов, но жулики вы все, объегориваете пассажиров!
– То есть как жулики?
– Знаем, знаем, вам говоришь: до площади Ногина, а вы норовите на Неглинную завезти: и, мол, ошибочка, и давай снова кругаля, бараночку крутить, счетчиком пощелкивать. Грабежом занимаетесь, ха-ха! Форменным образом.
– Вылезайте, гражданин, я пьяных не вожу!
– Я абсолютно трезв! Но я опытный человек, знаете ли, понимаете ли, уважаемый господин водитель, и меня на мякине не проведешь. Я жаловаться буду, ха-ха! Я вашу фамилию запишу! Счетчик, как у вас счетчик? Гирька там внутри не привешена, не тянет? А то, может, в два раза такса у вас набегает? А? Как? Я вас, таксистов, насквозь вижу! Того и гляди без руки в карман нахально залезете! А деньги как достаются? Потом, потом! Вы за меня не волнуйтесь! Знаете ли, понимаете ли, я на счетчик гляжу – меня не обманешь!
«Как я бросил курить…»
– Курил я только «Прибой», после войны папиросы такие были. Утром в воскресенье прошу у жены червонец на папиросы. А в Одессе «Прибой» – исключительный дефицит, штаны запросто прокурить можно, потому абсолютно с рук покупай… Ищу. «Прибоя» нет. Я иду на Вознесенскую, там инвалид торгует. У него тоже нет. Даже зло взяло! Захожу в пивную, и что-то меня ударило: брошу курить! «Ваня, – говорю, – налей сто граммов и кружку пива, курить бросаю»… Вечером уже прихожу к жене и говорю: «Пропил я деньги». А она вроде и не удивилась моему положению: «Я так и знала, когда ты уходил, у тебя такое было лицо». Тут я от непонимания этого сел к столу и махру закурил. Да так, что хоть колун вешай!..
«Зачем я так рано родился!»
– Это верно, женщины в наших краях очень красивые. Сами понимаете – юг, солнце, порода чувствуется, и живут в чистоте.
До меня был тут директор совхоза, ходец по овинам несравненный, такие сейчас редко попадаются, красавец мужик, усы, кавказская папаха, а взгляд ястребиный, быстрый. Увидит какую-нибудь и аж побледнеет, порозовеет, глаза хищными делаются, потом вроде туманом подергиваются, так и обволакивают, так и опутывают какую-нибудь крепконогую.
Однажды, когда уже на пенсии был, зашел он вечерком на танцы, в клуб наш, посмотреть по-стариковски на современную молодежь. Сел в углу с секретарем сельсовета, дружком своим, закурил, кряхтит, смотрит, ус покручивает. А девчата-то у нас видели какие – походка, как у королев, сами статные, юбочки коротенькие, глаза у всех, как вода озерная, с ума, поневоле сойти можно…
Смотрел он, смотрел, да вдруг как заплачет навзрыд. Секретарь сельсовета очень удивился, даже рот приоткрыл и – к нему: «Ты что, Степаныч? Причина какая?» А тот прямо-таки рыдает, ровно горе какое случилось. «Зачем я так рано родился? – говорит. – Девки-то какие! Яблоки, яблоки! Все бы эти яблоки на вкус попробовал! Зачем так рано я родился!»
После войны мужчин здесь не было, он хозяйство подымал, энергии мужик был необыкновенной и при всем этом ни одну мимо себя одинокую без внимания не пропускал, если обстоятельства позволяли. Ох, орел был, да и женщины его любили, ох, как любили!..
Неравная доля
– Ты будешь хороший, да? Не будешь меня обижать? А то знаешь, как мне ее жалко!
– Кого?
– Себя.
– Я люблю тебя, моя женщина.
– И ты все время будешь меня любить? Если со мной что-нибудь случится, ты будешь меня помнить?
– С тобой ничего не случится.
– А если?
– Всю жизнь. Но с тобой ничего не случится.
– Знаешь, в любви тоже несправедливость. Она не поровну распределяет долю. В ней нет равных долей.
– Не понимаю.
– Мне дана большая доля, тебе меньшая. Ты меньше меня любишь.
– Экая арифметика странная!
– Нет-нет, вот что страшно – надоесть друг другу. Тебе смешно, а я часто думаю об этом. Если я тебе надоем, ты сразу уходи, не говори ни слова.
Лунный свет
В часы бессонницы пришла странная фраза:
«Лунный свет омывает не каждого».
Почему не каждого? Почему лунный свет? Эта фраза не уходила из сознания целую ночь и была наполнена значительностью непостижимого в своей глубине подтекста, и я был окутан ее секретом, обещавшим нечто, райское, как женская нежность, потому что смысл фразы все-таки был связан с женщиной.
Утром фраза показалась мне бессмысленной, но потом я записал ее – и вдруг огоньком прошел в душе отсвет ночного чувства вместе с каким-то сквознячком любви, какой не раз испытывал в юности. И я подумал, что сейчас открыл весь подтекст этой фразы, исполненной скорби к тем многим на земле, кого не омыло лунное сияние.
Нас было много
…Сразу похолодало, поднялся ветер, снег шуршал в чехлах орудий. Еще фосфорически тлела, не дотлевая, в недосягаемой, как прошлое, рваная полоса заката, но и ее, душила темнота, заволакивало дымом, пеплом сгоревшего жилья; ветер нес, раздирал голоса команд возле машин, орудий, лошадей, и казалось – там непрерывно происходило какое-то кругообразное завораживающее движение, однако удаляясь и удаляясь к угольно-красной щели заката, где обрывалось…
Нас было много, и мы шли туда, молодые, веселые, не ощущая угрозы непоправимого одиночества.
Но какая безысходность песчинки охватывает меня, когда я думаю, сколько кануло нас в никуда, за той щелью заката, которая в кошмарных снах представляется мне.
Атака
– Что такое атака, спрашиваешь? А ты послушай. Вот перед нами шоссе Москва – Воронеж, а мы за шоссе на Студенческой улице окопались. Атаковать надо было так: броском через шоссе перескочить, ложбину перебежать, взобраться на гору, а на горе врытые немецкие самоходки и танки в упор бьют по шоссе. Ну а за горкой кирпичный завод, который взять приказано. Там крепенько немцы сидят, кинжальным огнем шоссе простреливают, не то что головы, палец не высунешь – рубит насмерть. Но комбату одно: взять завод – и точка, никаких рассуждений. Молоденького младшего лейтенанта нашего, москвича, как помню, в первую минуту убило, когда по сигналу атаки шоссе начали перебегать, и по этому случаю роту я на себя принял – больше некому. А атака в полный день была – все вокруг почище, чем в бинокль видно. Как только мы через шоссе перескочили, самоходки в упор такой огонь стали бешеный давать, что день в ночь превратился – дым, разрывы, стоны, крики раненых. Понял: в лоб завод не возьмем, на самоходки дуроломом попрешь – всем братская могила. Самоходки дыбят землю огнем, а я кричу: «За мной, братва, так-перетак! Влево давай! По ложбине, по оврагу, в обход горы, иначе всем похоронки!» И – как угадал в этом соображении. Судьба улыбнулась. Вывел остаток роты в овраг слева от завода, а в овраге железный хлам какой-то, железный мусор, хрен знает что. Рвемся, без голосу орем, бежим по железному хламу, как сквозь колючую проволоку, того и гляди глаза к дьяволам повыколем. А завод – вот он, на горе виден, метров сто пятьдесят. Уже как черти в аду хрипим, в гору почти на карачках лезем, обмундирование на нас о проволоку, об железо в клочья вкось и поперек разодрано, – и все-таки ворвались в завод с тылу, можно сказать. Помню: пылища в каком-то цехе, спереди немцы из пулеметов по атакующим нашим ребятам режут. Разом ударили мы по ним, вбежали в эту пылищу. Бегу, точно бы вконец обезумелый, строчу из автомата, вижу вспышки в пыли, кричу что-то вроде «вперед» и вроде трехэтажного мата, сам не соображаю что. И тут накрыло меня, будто на голову крыша обвалилась… Очнулся в медсанбате, лежу и чувствую: никак живой, тело, руки, ноги при мне, на глазах – повязка. Хочу сдернуть ее, а мне говорят: погоди, мол, контузило тебя и глаза песком засыпало после снарядного разрыва, мол, не волнуйся. Волнуйся, не волнуйся, месячишко поремонтироваля – и опять «вперед»…
В окружении
Рассказ лейтенанта
– Всю ночь песни и крики какие-то слышны были, аккордеон играл, похоже, гулянье у немцев. Утром три фигуры появляются у них на бруствере: две женщины, а посередке офицер немецкий. В бинокль вижу: одна чернявая, грудастая, другая – беленькая, с косами, как девочка. И офицер, графин со шнапсом или самогоном в руке держит. Чернявая виляет бедрами, обняла беленькую, кричит таким звонким голосом: «Не стреляйте, нас послушайте. Мы под большевиками корочку хлеба имели, а теперь при германцах живем хорошо, водку пьем и вам предлагаем!» И указывает на графин в руках офицера. Мой политрук шепчет: «Срежем фрица, а, лейтенант?» А у нас две снайперские винтовки, у меня в командирском окопе. «Нет, – говорю, – немца успеешь, никуда не уйдет. Баб-предательниц. Я левую, ты правую». А чернявая кричит: «Переходите к нам, мы вас в чине повысим, любить будем и командовать дадим!» Я взял в прицел ее. Вижу – смеется, а сама волнуется, тискает за плечо беленькую, а та прижалась к ней, ровно к защите. «Огонь по сволочам бабам!» – командую. Я черненькую снял. Так и повалилась. Политрук беленькую. Офицер повернулся и бежать. Я его возле самой траншеи настиг.
…Сто пятьдесят человек в моей роте было, двадцать пять пулеметов, шесть командиров и медик-лейтенант. Обратно к своим один командир взвода вырвался и трое солдат, со мной – пять. В сорок четвертом под Яссами командовал я отдельной штрафной ротой.
Помимо наших орудий, шесть батарей немецких. Раз попробовали у меня отобрать пушки немецкие, как по уставу лишние. Я говорю: «Не вы мне трофеи дали, я их в бою кровью отбил. И их же снарядами крошить зверей буду». В общем, что-то со мной случилось после непонятных тех баб. И тогда в сорок первом, когда прорывались мы ночью, бежал я по разбитой дороге в лесу, за мной бойцов четверо, бегу, стреляю, а сам думаю:
«До нас, чертей, миллионы людей умирали. Не мы первые, не мы последние. Но кто ж те бабы? Силой иль пряником их заставили? Или как? Может, не виноваты они?..»
Женственность
Мы ждали своих ребят из поиска.
Никогда не забуду ее лицо, склоненное над рацией, и тот блиндаж начальника штаба дивизиона, озаренный двумя керосиновыми лампами и бурно клокочущим пламенем из раскрытой дверцы железной печки, отчего по блиндажу, чудилось, ходили волны обжитого на короткий срок покоя. Вверху, над накатами, – звезды декабрьской ночи, ни одного выстрела, успокоенность сонного человеческого часа. А здесь, под накатами, лежали мы на нарах, и, засыпая, сквозь дремотную паутинку, я первый встретил разведчиков.
Они вернулись, когда все в блиндаже спали, обогретые печью: вдруг звонко заскрипел снег в траншее, раздался за дверью всполошенный оклик часового, послышались голоса, хлопанье рукавицами.
Когда в блиндаж вместе с морозным паром ввалились, затопали валенками двое рослых разведчиков, с накаленно-багровыми лицами, с заиндевелыми бровями, обдав студеным инеем маскхалатов, когда ввели трех немцев-языков в зимних каскетках с меховыми наушниками, в седых от снега длинных шинелях, когда блиндаж шумно заполнился топотом ног, скрипом мерзлой одежды, дыханием людей, наших и пленных, одинаково прозябших в декабрьских полях, я вдруг увидел, как она, радистка Верочка, будто в оцепеняющем ужасе, встала у своей рации, опираясь рукой на снарядный ящик, увидел, как один из пленных, высокий, показал в заискивающей улыбке молодые зубы, поднял и опустил плечи, как бы желая погреться в тепле, и тут Верочка, кривясь дрогнула лицом, ее волосы мотнулись над сдвинутыми бровями, и, бледнея, она шагнула к пленным, как в обморочной замедленности расстегивая на боку маленькую кобуру трофейного «вальтера».