
Полная версия
Воздух Атлантиды
Даже в водах его тёплых, околоплодных,
где рождается слово, как будто дитя!
Никогда моё имя! В нём годы и годы,
в нём века! Даже камень в него! Коль хрустят
позвонки его! Сердце дождями стекает.
Вымуровывает моё имя меня
из-под пеплов, завалов, Гомера, из камер
в магазинах, на улицах. Не было дня,
чтоб без этих завистниц прожить мне. Ну, хватит.
Моим именем ангел три неба подпёр!
Хватит дёгтем ворота вымарывать, платье
обсуждать, за седьмою пусть буду печатью.
Я – не Бруно Джордано, чтоб так вот – в костёр!
Чтобы пламя своим языком моё тело
облизало, объело: живот, ноги, грудь!
Я – не город Калязин: топить меня в белом,
невозможном младенческом мареве спелом,
так котят топят, чтоб никогда не вздохнуть!
Так контрольным – в затылок! Так родину рушат,
на осколки пускают. Пытаются так
меня – вечную – расчеловечить! Мне душу
обесчестить! И кинуть во темень, во мрак.
Иль в овраг! Я не враг вам, кричу, но что толку?
Рот заклеен у вас, имя рвущих моё,
разрядивших в него под завязку двустволку,
облетающих поле, леса, вороньё.
Вот такое сейчас у меня Житиё!
Вот такое сейчас направление ветра.
На частицы раздробленное, но поёт
и всё чует, оглохшее, у парапета,
если я слепотой Баха зрячее света.
Если я сквозь все стены, все дальности слышу!
Колокольней во мне, хоть разбита вся глотка!
И поэтому тише, как травы, как мыши.
Ибо здесь бесполезна прямая наводка!
***
Нам, пережившим лихость девяностых,
теперь уже не страшно ничего!
Всех пирамид финансовых коросты,
всех бед, всех Лонго, магов, Кашпировских
несметное число,
в тех пирамидах не сыскать хранилищ,
нет мумий там Египетских святилищ.
А золото-то где? Тогда купились
мы все! Народ – полуголодный, бедный, злой,
вдруг нате дерзкий вам журнал «Плейбой»,
а мы одеты все в едином стиле:
фуфайка, стёжка, варежки, платок,
а нам – стрип-бары, девок и джаз-рок,
игру в рулетку и удар в висок,
и статуи братков, что на погостах.
Нам, пережившим лихость девяностых,
ужели это не урок? Не впрок?
Чем жил народ тогда в плену бескормиц?
Упорный мой народ он жил, не горбясь,
кто в лес, кто по дрова, кто по грибы,
кто челноком до Турции в Россию.
А я никак всё не могу забыть
глаза старух там, в церкви. Их простые,
их тоненькие в плаче голоса,
ползком – да ко кресту, плашмя – к иконам,
всем телом припадая, всем поклоном,
я плакала, взирая! «Так нельзя
мне биться в сердце!» – Бог кричал, наверно!
И Богу больно было, тяжко, скверно.
Там, в девяностые смололись небеса
в кровавый фарш! Смешались звёзды, луны,
смысл смыслов, все созвездья, руны, гунны,
все фараоны, бой часов и Кремль,
флажок, горнист, Мавроди, «МММ».
Но всё равно мы на земле сажали
морковь, картошку, самогон варили
и дачи строили на досках, на скрижалях,
по сухостою, по грязи, по пыли
мы задыхались! Гневались! Но жили!
И не такое мы переживём,
налог, подлог, всех Каинов на троне,
реформу пенсионную в законе.
Люблю тебя, боготворю, народ,
всегда. Везде. Повсюду. И во всём!
Кто не сбежал во Францию, в Майями.
Не предал клятв своих. Своих щедрот
при невысоком уровне, при МРОТ
и Крым не сдал чужой Тмутаракани!
Сажай морковь-картоху каждый год!
Цеди свой самогон. Вари варенье.
Назло Европам. Бог ни над, ни под,
Он – в нас! Мы, как атланты держим свод!
И космос бережём мы от паденья!
ВОРОТА МОЕЙ ФИВАИДЫ. ВСТУПЛЕНИЕ.
Это, как ворота в Ковчег, в Шамбалу, в иную цивилизацию,
врата Кипы и знания Компрадоров, ворота Венеции!
Как ворота Гигантов и Матиши. О, прогуляться бы!
Там дышать мне привольней: так ягоды пахнут и специи.
Там иное течение жизни, пространства и времени!
Люди с автозавода – они коллективней, открытее!
Ибо были истоки. Здесь Кочин свои сновидения
воплотил в два романа, как в два «Жития», в два события.
Люди с автозавода намного дружнее. В бригады мы,
в мастерские, в лито сочетались, сбирались мы в целое.
Здесь и небо иное – прозрачней! И звёзды, и радуги!
Потому по характеру я – боевая и смелая!
И ворона я – белая. Даже сорока я – белая.
да хоть тот воробей, всё равно цветом, снежным да солнечным!
Вот опять я к лихим девяностым (застыла в них, впелась я!),
даже эти года пережить было легче! В осколочных
до сих пор вся раненьях душа. Как нас хрястнуло!
Как завод развалили. Как «Волгою-Сайбер» потешились.
Как за водкой ломились, отделы сметая колбасные,
в магазинах на Северном, и посылали всех к лешему.
Ты моя Фиваида – врата твои Автозаводские!
Проходная и пропуск. Храню я его, как реликвию.
У нас не было так, как Канавинские, как Московские,
где доступные барышни, где покупные, безликие.
Где базарно. Зазывно, Растленно. И всё не по-нашему.
Где не стыдно и пол поменять: хочешь в девку, во брата ли.
Мы иные совсем: иногда вот столкнёшься с Наташею,
а она – это Петя!
У нас нет такого отвратного!
И – по-матному…
Я-то помню, какими усильями, потом, зарплатою
добывалось моё! Моё кровное, лучшее, правое!
Шубку кроличью помню свою и картузик ондатровый .
И опять прихожу я сюда – связь здесь чую с державою!
Возле парка стою, словно вижу Москву златоглавую,
на проспект Октября я иду, словно с Питером венчана.
А на Южном шоссе, где троллейбус – тот детский! Купавою
на ветвях-проводах расцветает судьбою извечною!
2.
В Соцгороде я родила тебя, сын мой!
Ворота больницы открылись – в цвет синий
покрашены краской. Роддом. Плачут дети,
моей Фиваиды вливаясь в бессмертье.
Здесь мягкое солнце на ощупь, что булка,
вот-вот провалюсь я в него жарко, гулко.
Стекляшкою бьётся на плачи предсердье.
– Дыши! – мне кричит медсестра милосердья.
Хватаю за руку её или плачу?
Мой сын – это больше, чем дитятко, мальчик,
моя Фиваида его охраняет:
голубка, заступница, нянюшка-няня.
Я сына качаю. Я сына целую.
мы пахнем анисом, заморскою туей,
овсяною кашкою, морсом и вишней.
Но грудь сын не брал, грудь была моя лишней,
и я молоко – млеко я человечье
цедила в бутылочку. Утро ли, вечер
кормила я сына сперва из пипетки,
чтоб помнил на вкус материнское млеко.
Ещё у детей вот с такой патологией
рефлекса есть пищу – нет, и на подмоге я
всегда, словно щит. Говорят, что убогие
они вырастают – так было от века!
Но здесь, в Фиваиде иная дорога:
мы с сыном гуляли, Ока где и Волга,
кормили мы булкою сладкою чаек
клювастых, горластых, лихих попрошаек.
Моя Фиваида мала, что песчинка,
в кулачном бою зла с добром поединка,
ужель Золотой нас Телец объегорит,
плохой экологии тяжкое горе?
Ужель в нашу спальню вражина прорвётся,
где тёплое небо, где мягкое солнце?
Ужель нас рассорит плутоний и стронций?
Но сыну читала я про краснодонцев
полезные книги и пела я песни:
кровиночка, заинька, самый чудесный!
Моя Фиваида – хранит от худого
и – в ноги, в колени, к иконам я снова!
В душе моя боль – в её пряной утробе,
о, я оседаю от крика в сугробе…
А после спасала, бежала, рыдала.
Спасла! Я хватала, мальца в одеяло
закутав, на «Скорой» мы мчались в больницу.
Ворота откройтесь! Пора расступиться
вот этим вот сводчатым, каменным стенам:
волхвы собирают дары сокровенно,
Пилат натянул свою шапку-ушанку,
и Каин взял камень – и мне метит в ранку,
и взяты уже на «Титаник» билеты…
Ужели мной мало прочитано-спето?
О, сколько бы я не учила, всё мало,
о, сколько бы ни говорила, взывала,
молила, просила, в подушку рыдала,
всё мало, всё мало, всё, Господи, мало!
Чтоб сына сберечь помолиться я выйду.
Где мягкое солнце, тянусь в Фиваиду,
в туннели её, золотые сосуды:
Здесь сын мой возрос! – повторяю я люду.
3
Из шинели Гоголя, из его Миргорода –
да на свет этот солнечный, этот хрустальный,
а вот я – из Соцгорода, тканого мигами,
обережного небом и Архистратигами.
Мой Соцгород, как будто калачик пасхальный!
Исходила, исцокала туфли я модные
на болотах его. Это, как город в городе!
Это родина в родине! Красной смородою
на окраине цвёл горизонт. Из породы я
трудовой. До сих пор пальцы крыты мозолями!
Но какие мы песни пропели всевечные,
но какие мы, словно равнины, раздольные.
Не расчеловечить нас. Мы – человечные!
Ах, как в юности, помню, то шумом, то гиканьем
наполнялись заулки, скворечным чириканьем,
разнотравием, бликами, ангелов ликами!
Мой Соцгород – один! Как в Элладе туниками
мы китайскими пуховиками затарились
в девяностые годы! О, как поелику нам,
мы ходили, кто в розовом, в ало-гвоздиковом,
и из окон нам Раймондом грезилось Паулсом!
Да, вот так мы и жили. Нам год, что столетие,
у моей Фиваиды своё исчисление.
Я хотела бы нынче покаяться: Летою
мне Ока твоя матушка. Между метелями
выправляясь из белой, из чистой постели я.
Но клянусь, что не хватит такого оружья,
чтобы это порушить янтарно жемчужное!
Мои детские ели у Парка культуры,
мои взрослые клёны, что на Комсомольской.
Эти крыши домов словно снежные шкуры,
эти белые ливни – о, сколько, их сколько…
Мой Соцгород, поклон! И поклон моей маме!
Здесь волхвы ко сынку приходили с дарами!
Эти улицы были святыми путями,
я Соцгородом, словно Царьграда щитами
здесь укрыта! В надёжном я месте, я – с вами!
***
Ах, своди же с ума, всех бросай, завлекай и бросай.
Вы могли стать княгиней, за Мышкина замуж чего же шлось?
В этих муках гудящих дрожите, коль кесарь – косарь.
И гордыня. И спесь. И распавшийся угольный мост.
Ибо всюду горело внутри, выжигалось какой из планет?
И не надо быть ведьмой, чтоб вляпаться в жгучий костёр.
Скорпион – вы, Настасья Филипповна, панцирь от бед
на душе вы носили, у панциря – красный узор.
Это как же могла я так зорко-то не доглядеть
в Достоевском увязшая по уши! Это не всё:
ради вас перегрызла б я провода жёлтую медь,
ради вас и не жалко под суд, даже рыбою в сеть.
Разве кто-то спасёт? Да, князь Мышкин и тот – от себя.
Его долго лечили, пытались из сказки изъять
и из этого хрупкого, звёздного, что скорлупа,
из хрустального, ох, уж мне русские эти князья.
Выворачиваться наизнанку и жгучие слёзы ловить
те, что сердцем наружу, а рёбрами строго вовнутрь.
Ваш последний любимый вам грудь размозжил до любви,
растерзал до небес, ядовитей была – только ртуть
да цианистый калий, как тот скорпион – перламутр.
Это утро – убийца, его изощреннее нет.
Разве лишь красота, но святые отцы молвят: «Свят!»
и уходят к себе, ибо женщина – есть райский вред
и соблазны все в ней, словно тот скорпионовый яд.
А мучительней пыток ужели найдёшь? Но нашла.
Ибо в этом, последнем простом, дохристосовом, выжил Пилат.
Ох, уж лучше разбиться виском да об угол стола,
ох, уж лучше бы с камнем да в прорубь, маркизом де Сад
иль тем истязателем. Ибо живою горю,
и молю об одном – лишь Настасью Филипповну убереги!
А тогда поведи, нарядив, поскорей к алтарю
ибо ей без того ни дороги, ни света, ни зги.
***
Нет слов таких, чтоб матерей утешить!
Нет просто слов…И жизней нет таких.
И неба нет такого! В мире грешном,
мне расстрелявшем сердце!
Кто он – псих
или ублюдок, это сделавший? Нам больно!
Теракт, контракт – какое дело нам
до личности его? Вам не крамольно
из смерти шоу делать пополам?
У вас так никого не убивали!
В детишек ваших не стреляли! И
вас не взрывали, шарики из стали,
пружины, гвозди кровью на металле
не ввинчивали! Чтобы смерть поить,
чтобы кормить её телами деток!
Любимых,
солнечных,
единственных, родных.
Вы не рожали их. Не зачинали. Пледом,
не накрывали в холодах льняных.
Вы не поили чаем из ромашки,
вы не кормили грудью…Матерям,
как пережить такое? Рвать рубашки,
как на груди от горя? Ко крестам,
как приложить уста? К земле, как тело?
И всё равно сквозь землю слышу я:
– Я – дочь твоя.
– Я – сын твой онемелый.
– Я – кровь твоя.
– Любовь твоя!
Земля…
Все на колени перед матерями.
Все! Говорю, рыдаю ли навзрыд…
Глазами их! Всех матерей устами!
И я клянусь очистить мир от быдл!
И я клянусь свою вот эту клятву
своим детишкам, внукам, детям их
всю перелить до капли винограду
вином! Горю! Везувия я – кратер
горящий!
Пепелящий! Вал девятый!
Со мною вся страна до слёз людских!
***
Всем поэтам с глагольною рифмой в гостях,
всем поэтам с глагольною рифмой в кистях,
намывающим мягкое олово фраз,
говорю: «Я подвинусь! Вперёд на Парнас!»
Где Коринфский залив. И Кастальский приют.
Мне глаголы в плечо, как приклад отдают!
Я других узнаю по таким же краям,
этим рваным, кровавым, хорей где и ямб,
редким рифмам там, где миокардовый джут.
Кто мня распекал, я спрошу: «И ты – Брут?»
И крестьянке, подбросившей хворост в костёр,
на котором сгорю. Ну, и пусть. Ну, и пусть.
Поцелую ей руки. Какой тут укор?
Я спалюсь!
Пусть уста мои слово «спасибо» вопят,
всем поэтам, глаголы смыкающим в ряд.
Кому шёлк, кому бязь, кому масло овец,
а поэту поэт – нет, не волк, а творец.
И поэту поэт – клад!
А на этом Парнасе – высокой горе,
а на этом пегасе – чья шкура, как лён,
всяк поэт – это Бродский с мечтой умереть
на Васильевском острове в смуте времён.
Всяк поэт – как Хоттабыч с цветастым зонтом
без дождя при дожде, дождь, как раны на соль.
Всяк поэт обжигает обугленным ртом.
Всяк поэт – это голый король!
И он носит жемчужину в книгах своих:
переливчатый звон у глубокого рва,
в подреберье его, не проникшие в стих,
запекаются насмерть слова.
Всем поэтам с глагольною рифмой – мой сказ.
Всем поэтам с глагольною рифмой – билет,
где казнить будут обезглаголенных нас,
эшафот – белый свет.
Умирать-восставать-распекать-растерзать,
вот таков ваш вердикт, вот таков ваш ответ,
но не в этом вам веке казнить за глаза
тет-а-тет!
«Жечь глаголом!» – о, да. Но не "рифмою жечь".
О, не надо, прошу я, с глаголом – глагол!
Это лёгкая рифма, как прут. Нужен меч,
чтобы словом разить. Побеждать, коль пришёл!
О, расцветие рифм не глагольных! Иных!
Их надёжность, бездонность, их Марсов мистраль!
Всяк поэт – о, какой это плач, крик живых!
Всяк поэт – и бессмертье, и сталь!
***
… И кто сказал, что мне не быть с тобой?
Возьми топор и отеши полено,
возьми рубанок – вот моё колено –
ласкай его рукой своей любой!
Всё это – я! Живой мой организм
разнообразен. Он – в листве в накрапах,
он в берестовых ливнях. Нежен запах
приобретенья! Это значит – жизнь.
Есть зов на север. Отделяя мох,
там под корой такая сладость мёда!
Густой сметанный дух, тепло, свобода,
фонарный клич и человечий вдох.
У сердца время есть, у лона – нет.
Когда соединишь ты обе части,
получишь гусли, звонкие, как счастье,
и в путь,
и в век, и в радужный просвет!
Гусляр гусляра, как и ты, поймёт,
как мастер дерево, как дождь тугое тело.
Что ты хотел, того и я хотела
в наш снегопенный, белотканый год.
И что однажды поселись в нас
два лёгких ангела из одного напева,
они смешались, словно с птицей древо,
гора и камень, и с гортанью – глас!
…А если хочешь, чтобы было нечто,
создай, скрепи, сцепи, соедини,
вот мы и вместе! Вот мы не одни!
Углы совпали.
Получилась вечность.
Из цикла «ПЬЯНЫЕ КОРАБЛИ»
«…для подвига рождена,
отечественная литература – отечественная война».
А. ВОЗНЕСЕСКИЙ
1.
Не бывает поэтов ни белых, ни чёрных,
не бывает поэтов слабых, никчёмных.
Есть лишь – поэт.
Или же – не поэт.
А остальных нет.
Развенчайте меня. Не войну объявляю.
Белый флаг кладу в руки. Бросаюсь к роялю.
Говорят, что поэты – всегда шизофреники,
алкоголики и обличители. Гении,
путешествующие в пространстве и времени,
словно птенчики.
2.
Байрон. Англия. Жёлтый туман над водою,
«Чайльд-Гарольд», словно нож над твоею бедою.
Два бокала вина. Кофе. Карты. Разлука.
И погибель в восстании, что против турков.
Раздвоение личности?
Сколько нас, тысячи?
Дорасти до безумия! Вырвись, калеченый,
как на дыбе мужик: голова без предплечия.
Ибо боль вся внутри. Дыбой схвачен рассудок.
И увидишь молочное, млечное чудо
янтарями хрустящими. Литература –
это бой. И летит убивать пуля-дура.
3.
Это Бродский – последний поэт во вселенной:
Николай Чудотворец на пряжке военной.
Две недели в психушке в стенах Петербурга.
Все поэты, как крик на картине у Мунка.
Не хочу я работать. Хочу, чтобы деньги
просто так мне платили без всякой оценки,
без медалей и грамот – у Пушкина нет их.
У Есенина и Маяковского тоже.
Да плевать мне на премии, прении, вожжи!
На оценку моих современников! Пенки
всех архангельских труб! Изразцов на коленке!
Государство, плати по вселенской расценке:
морем бед,
морем слёз,
всем пожарищем сюрра.
Как же больно от слова мне: литература!
4.
Что тебе моё Слово в страстях, о, Галлея!
Разруби моё сердце, чтоб не было сердца!
Вот священник Владимир. Грешнее, святее,
но пока я вот здесь, но пока на земле я
чем мне греться?
Обжигающей болью от кардиограммы!
Её образ и почерк с приплеском пожарищ…
А поэт – он иная субстанция, манны –
ей товарищ!
5.
Все поэты, как дети. Обидчивы и жестоки.
Ради слова они человека карают!
И в проклятья сдвигаются. Ибо им створки
приоткрыты в иное. В межмирное. Краем
между Вакхом и Бахом в органы и оргии.
Я впадаю, безумная, в Миргород Гоголя,
в микрокосмосы Гашина, в тени бесстрашия.
Ибо «Красный цветок» про меня! В рукопашном я
пропадаю бою. Войны литературные,
что ветрянка, под сорок два с температурою.
Если словом по темечку, как арматурою
два водителя насмерть дерутся. Ажурными
их плетеньями трудно назвать! И коклюшками
вологодскими вряд ли, они – пампадурные.
И бездушные.
6.
Я к тебе всем восторгом Марины Цветаевой.
Ты ко мне, как Ахматова, пренебрежительно!
Виноватей я всех невиновных! Обхаяна!
Караванными лаями!
7.
Грех святых.
Сласть всех горестей.
Жажд близ питья.
Дорога безногих.
Виденья слепых.
Правда вранья.
Ум безумствующих.
Глупость гениев.
Стон битья!
Какая ж ты курва – литература,
война без победы. Небо без дна.
Ты – порно для взрослых. Где много гипюра.
Атласные простыни. Шуры-амуры.
Плоть обнажена. Беременна!
8.
Так вспори своё чрево.
Иди ты к знахарке. Сделай аборт.
Поэт аномален особенно первый.
Достоевского «Идиот».
9.
Но есть светлый момент. Например, Нобелевка,
от которой откажется Пастернак.
Или Пушкин, убитый Дантесом. Родина,
как же так?
Альфа-Центавра, где есть человечество,
там есть поэт – на тебя он похож,
голову класть чтоб на плаху вечности
да под нож!
Я – не поэт. Поэтесса. Мне проще.
Мне под топор всей берёзовой рощей.
Я уже делала так ради Слова.
Но моя роща взрасталась поновой.
Это – Елабуга и Е. Благово,
родина та, что была кумачёва,
но на осколки рассыпалась силой.
Ими меня – на куски – распрямило.
***
Упорно не замечая, как давится слезами бедняк,
как выполаскивается вздох из его телогрейки,
на линии сердца черта! И сквозит с неба мрак,
считая копейки.
Потихоньку выносят с черного хода мечты,
неуслышанных в нашу стужу,
как утешить мне из неутех,
выворачиваясь, как мех,
мягкой, розовой песней наружу?
Я, распятый, с тобой, где ты,
я с тобою, кто предан всуе,
пролетарий мой трудовой,
кто «ура» кричал, голосуя,
кто оставил на мостовой
своё мертвое тело косулье…
Кто – под танки.
Кто – под ружьё.
Мой народ, я с тобой, я со всеми.
Ты – последнее, ты своё
всё отдал, ты пролил своё семя
в русских женщин. Безбрежна судьба!
Но святей нет поруганных истин!
Горячее нет сорванных звёзд. И горба
нет прочнее и нет каменистей!
Кто не грешен, пусть слово бросает. Ловлю.
Голытьба, побирушка, путана.
Задыхаюсь я в крике. Пускай улю-лю
ты мне вслед. Всё – небесная манна:
я, как старая мать бесталанных детей
своих бедных, как вечная рана.
Неужели разденут нас всех до костей
в пользу срама?
И какому молиться теперь нам царю
Николаю? Лжедмитрию? Пану?
Коль к последнему тянутся сухарю.
А народ отдаёт со словами: дарю
с маком, пряный!
Трудовые мозоли на пальцах старух:
они шпалы таскали на шпалозаводе.
И распухшие ноги. И взгляд их потух.
О, прозренье слепых. Сотни – сотен.
Крик – молчавших.
Раскаявшихся Магдалин.
Слух неслышавших. Сласть огорчённых и горечь
всех услащенных. Видит ли вас Божий сын,
достаёт ли он с полки Златой свой кувшин,
шлёт ли помощь?
***
Ваша жизнь, ваши строки, ваша судьба,
вижу ваши кудрявые светлые головы,
поэтессы! Морщинки куриными лапками, что возле лба,
обнажённые рифмы пронизаны нервами голыми.
Треугольник Бермудский, поломаны все корабли,
Стоунхендж – инженерное чудо на камне висящий.
Если ваши воздвигнутые в небесах алтари
созерцаю незрячей вселенной всё чаще я, чаще.
Продвигаюсь на ощупь! Вот травы, вот рощи, листы,
вот трамвай, как цветок на ветвях проводов тёмно-алый,
вот одежды раскинуты, тёплый поток наготы
до ключиц. До изнанок.
Сестёр в вас своих узнавала.
Много раз говорила себе: не давай им совет!
Но, увы, вот сейчас я его вам даю, хоть не надо.
Никогда – лучше голову в петлю, к виску пистолет –
но не жалуйтесь людям. Вам их утешать, а не падать!
Не просите сочувствия, жалости, денег, щедрот,
не пишите в сетях социальных про ваши мытарства!
Поэтесса – не просто, чтоб в рифму слагать. Ей – исход
по следам Богородицы,
чтобы иссохший свой рот
наполнять невозможнейшим: «Здравствуй, не верящий, здравствуй!
Не приемлющий, здравствуй! Привет, отрицающий мя!»
Как у Лермонтова, помнишь ли? Твоя грудь – моя плаха!
Пусть другие кричат: я – поэт, начиная с нуля.
Поэтесса – всегда с сотворения мира, со взмаха!
И не жалуйся, что подражают, дурёха, тебе!
Принимай это так, словно нищий у церкви алтынный!
Если б знали, как мне подражают, мне – Божьей рабе,
сколько вынесла я на себе, на плечах, на горбе…
И не жди, что похвалят. О, только не это отныне!
Неурядицу вечную ты переплавь в золотник
покаянно! Обидевшим ноги целуй, рухни рядом!
Умоляй! До костей раздевайся в разверстый родник,
насыщайся, сражайся!
А, впрочем, тебе это надо ль?
Обезглавленной Антуанеттой, сожжённой Д'Арк
и убитой любовью к нелюбящим, разве такая
сопричастность нужна? Я скорблю, я сочувствую так:
ибо, небережённая, я тебя оберегаю!
***
Моя дочка…игрушки твои – слон, медведь,
неужели они повзрослели с тобою? Закончилась четверть,
нет, не школьная четверть – столетья! Которое петь.
И любить блёклый свет через шторы, сквозь шорохи, ветви.
Моя дочка! Красивая! Как объяснить, что война?
Мы росли сквозь неё. Мои деды.
Гляжу на игрушки:
эти пуговки-глазки, пушистые комышки льна,
черепашки, зверюшки.