Полная версия
Последняя тайна Храма
Халифа присутствовал на допросе Джемаля. Мурашки бежали у него по коже, когда он вспоминал, что Мафуз и Хассани вытворяли с подозреваемым. Поначалу тот наотрез отрицал, что где-нибудь видел эти часы. После двадцати минут избиений Джемаль сломался и признал, что, мол, да, это он стащил часы, не в силах выдержать искушения. Пытаясь оправдаться, он плел что-то о долгах, из-за которых его семью вот-вот могли выселить из дома, о больной дочери. Но главное, он отчаянно отказывался признать, что убил Шлегель или взял ее бумажник. В этом Джемаль так и не сознался даже после двух дней все усиливавшихся избиений. Под конец допросов он мочился кровью, а веки его раздулись до такой степени, что он почти не мог видеть, однако отстаивать свою невиновность Джемаль так и не перестал.
Халифу до глубины души коробило увиденное, но он, опасаясь перечеркнуть перспективы службы в полиции, не вымолвил ни слова против. Хуже всего было то, что он с самого начала не сомневался в искренности Джемаля. Неистовость, с которой он орал, что не убивал женщину, стойкость, с которой выдерживал удары тяжеленных, словно молоток, кулаков Хассани, заставили Халифу поверить, что этот человек нашел Шлегель уже после нападения на нее. Возможно, он и украл, говорил себе Халифа, но, во всяком случае, точно не убивал.
Мафуз, однако, был непреклонен. А Халифа снова смолчал. Так же, как и во время допросов, он молчал, когда Джемаль предстал перед судом, и когда его приговорили к двадцати пяти годам работ в каменоломне Тура, и даже когда спустя четыре месяца после вынесения приговора он покончил с собой, повесившись в камере.
Все последующие годы Халифа пытался найти оправдание своему молчанию. Он убеждал себя, что Джемаль был настолько скверный тип, что в любом случае получил по заслугам, а прав ли был суд в конкретном случае – дело десятое. Но какой-то внутренний голос упрямо твердил Халифе, что он струсил и из-за его трусости невиновного отправили за решетку, а настоящий убийца так и не предстал перед правосудием. И теперь этот голос звучал с такой силой, что инспектор уже не мог думать ни о чем ином.
Иерусалим
Сторонники Баруха Хар-Зиона – а их число росло словно грибы после дождя – воспринимали своего лидера не иначе как нового Давида, избранника Божия, отвоевывающего у врага Землю обетованную. Сочетая недюжинную силу и бесстрашие с глубокой набожностью, Хар-Зион являл собой в их глазах живой образец шартекера – несокрушимого героя иудейских преданий, который печется о себе, своем народе и Боге, не задумываясь о средствах.
Борис Зеговский – таково было его настоящее имя – родился в захолустном местечке на юге Украины. В 1970 году, шестнадцатилетним подростком, он на пару с младшим братом тайно бежал за пределы СССР. Пешком преодолев пол-Европы, братья обратились в израильское посольство в Вене с просьбой разрешить им алию[23]. Долгий изнурительный путь из страны повального антисемитизма на землю предков стал для Хар-Зиона своего рода исходом, наглядным подтверждением союза Бога с избранным народом.
С тех пор он всецело отдал себя военной службе во имя обороны и расширения пределов своей новой родины. Его карьера в израильской армии началась с элитного полка «Сайрет Маткал», где Хар-Зион неоднократно удостаивался военных почестей. После того как его «хаммер» налетел на фугас в южном Ливане и Хар-Зион получил страшные ожоги, он перешел в военную разведку – возглавил отдел по вербовке агентов из числа палестинцев. Беззаветное служение во благо Израиля составляло самую суть его личности, побуждая как на акты беспримерного героизма (его дважды представляли к высшей военной награде Израиля – медали «За отвагу»), так и на поступки, поражающие своей жестокостью. В 1982 году он получил строгий выговор за то, что велел подчиненным облить бензином ливанскую девочку и под страхом ужасной смерти выдавил из нее сведения об оружейных запасах «Хезболлы». Позднее, во время работы в разведке, Хар-Зион угодил под трибунал: он подозревался в том, что санкционировал запугивание палестинских женщин групповым изнасилованием, дабы принудить их к сотрудничеству. Обвинения были сняты после того, как главный свидетель по делу погиб в результате загадочного пожара.
И это были лишь самые известные случаи. Леденящие душу рассказы о совершенных им зверствах передавались из уст в уста. Но вместо того, чтобы заставить Хар-Зиона контролировать себя, они, казалось, лишь льстили его тщеславию больше всех наград за мужество. Говорят, однажды он заметил: «Приятно, когда тобой восхищаются, а еще приятнее, когда тебя боятся».
Мирные соглашения, принятые в Осло, – равно как и любые другие договоры, предусматривавшие уступку Израилем хотя бы пяди библейской земли, – до глубины души возмутили Хар-Зиона. Официальный курс правительства был чересчур мягок для него. Настал час действовать самостоятельно. В середине девяностых, подав рапорт об уходе из разведывательного ведомства, он навсегда порвал с военной службой и с головой окунулся в политику. Сначала примкнул к организации воинствующих переселенцев «Гуш Эмуним», а вскоре основал еще более радикальную группу «Шаалей Давид» – «Воины Давида». Выдвинутый этой группой призыв захвата арабских территорий и переселения на них израильтян был даже самыми правыми политиками воспринят как сумасбродство фанатиков. Однако с появлением аль-Мулатхама и «Палестинского братства» бескомпромиссная позиция Хар-Зиона стала стремительно набирать популярность. Он открыто заявлял, что конец терактам наступит только тогда, когда Эрец Исраэль будет заселена лишь евреями, а палестинцы уберутся в Иорданию. На организуемые им митинги приходило все больше народу, а на обеды для спонсоров – все более важные гости. На выборах двухтысячного года Хар-Зион получил место в кнессете – после этого в некоторых кругах о нем всерьез заговорили как о потенциальном политическом лидере Израиля. «Если Барух Хар-Зион станет премьер-министром, стране придет конец», – предрек умеренный израильский политик Иехуда Милан. «Если Барух Хар-Зион станет премьер-министром, таким юцимам[24], как Иехуда Милан, придет конец», – отреагировал Хар-Зион.
Все это пронеслось в голове у Лайлы, пока она всматривалась в человека, стоящего в паре шагов от нее. На руках перчатки, волосы с проседью, лицо бледное, скуластое, покрытое многодневной щетиной и оттого напоминающее заросший мхом кусок гранита. Журналисты снова засуетились, один за другим защелкали кнопки записи на диктофонах. Корреспонденты, стараясь перекричать друг друга, сыпали вопросами.
– Мистер Хар-Зион, готовы ли вы признать, что нарушили закон, захватив этот дом?
– Возможен ли, на ваш взгляд, какой-то компромисс между израильтянами и палестинцами?
– Можете ли вы прокомментировать предположение, что ваши действия негласно поддерживаются премьер-министром Шароном?
– Правда ли, что вы хотите снести Мечеть Скалы и восстановить на этом месте древний храм?
Сохраняя невозмутимость, Хар-Зион мгновенно парировал вопрос за вопросом, повторяя низким хриплым голосом, что он и его люди не захватывают и не заселяют арабские территории, а освобождают землю, принадлежащую еврейскому народу по божественному праву. Через двадцать минут этого однообразного диалога он жестом дал понять, что сказать ему больше нечего, и повернулся, собираясь скрыться в здании.
В этот момент Лайла шагнула вперед и выкрикнула ему в спину:
– Три года члены «Шаалей Давид» отравляют колодцы, ломают ирригационные сооружения, вытаптывают палестинские сады. Трое членов вашей организации были осуждены за убийство палестинских граждан, причем в одном случае речь шла об избиении до смерти одиннадцатилетнего мальчика рукояткой кирки. Сами вы одобрительно отзывались о деятельности Баруха Гольдштейна и Игала Амира[25]. Чем же вы лучше аль-Мулатхама, мистер Хар-Зион?
Хар-Зион замер на месте, затем медленно обернулся к журналистам. Его глаза пробегали по незнакомым лицам, пока не остановились на Лайле. Она ощутила тяжелый и злой взор политика.
– Может, это вы объясните мне, мисс аль-Мадани, – произнося ее имя, он на миг изменился в лице, словно проглотил горькую пилюлю, – почему араба, который лишил жизни двадцать мирных граждан, называют жертвой, а еврея, защищающего себя и свою семью, осуждают как убийцу?
Лайла не дрогнула под испепеляющим взглядом Хар-Зиона и нанесла ответный удар:
– Итак, вы считаете правомочным убивать мирных жителей Палестины даже при отсутствии агрессии с их стороны?
– Я считаю правомочным то, что мой народ стремится жить в мире и спокойствии на дарованной ему Богом земле.
– Даже если ради этой цели используются методы террористов?
Хар-Зион помрачнел. Остальные журналисты молча переводили взгляд с него на Лайлу и обратно. Автоматная очередь однотипных вопросов внезапно прекратилась – все были заворожены разворачивающейся у них на глазах словесной дуэлью.
– Терроризм на Ближнем Востоке практикует только одна группа населения, – отчеканил Хар-Зион. – Причем не евреи. Хотя из ваших репортажей этого не поймешь.
– Значит, по-вашему, убийство ребенка – не теракт?
– Я бы сказал, что убитый ребенок – жертва войны, мисс аль-Мадани. Однако эту войну начали не мы. – Он немного помолчал, сверля ее глазами, и заключил: – Зато именно мы ее закончим.
Затем, выдержав пристальный взгляд Лайлы, развернулся на каблуках и скрылся в доме.
– Редкая стерва, – выругался шепотом один из сопровождавших Хар-Зиона соратников. – Вот кому не мешало бы пустить пулю в башку!
– Да, наверное, – согласился Хар-Зион, усмехнувшись. – Но не сейчас. Она еще может пригодиться.
Луксор
Развалины Карнакского храма притягивали Халифу, особенно по вечерам, когда поток туристов ослабевал и закат погружал древний ансамбль в светящуюся золотом дымку. «Ипут-Исут» – «самое почтенное место» – так говорили о храме древние египтяне, и он мог их понять: этот полуразрушенный город, будто повисший между небом и землей, действительно окутывала какая-то магическая аура, которая умиротворяла детектива в самые нервозные моменты, словно унося в иное измерение и избавляя от гнетущих проблем.
Но сегодня этого не произошло. Ему не было дела до окружавших его величественных статуй и покрытых таинственными иероглифами стен. Вернее сказать, он попросту не замечал их, поглощенный не отступавшими ни на минуту мыслями. Так, погруженный в себя, Халифа прошел первый и второй пилоны и оказался в стройном лесу колоннады большого гипостильного зала.
Было уже почти пять часов пополудни. Всю первую половину дня инспектор, в соответствии с приказом шефа, разбирался с пожилой английской туристкой, сообщившей в полицию о краже драгоценностей. Три часа он и Сария опрашивали работников отеля, пока старушка наконец не вспомнила, что драгоценности вообще-то с собой не взяла. «Дочка посоветовала мне оставить их дома, – объяснила она, – чтобы не украли. Арабская страна как-никак…»
Развязавшись с взбалмошной англичанкой, Халифа вернулся на рабочее место в полицейском участке. Потягивая сигарету за сигаретой и машинально выводя бессмысленные каракули в блокноте, он непрерывно думал о Пите Янсене, Ханне Шлегель и своем шефе Хассани, недавний разговор с которым еще более раззадорил Халифу. Промаявшись так около часа, он спустился в подвал, где располагался архив участка, – само собой, чтобы полистать папку с делом Шлегель. Халифа понимал, что делать этого не стоит, однако сдержать себя не мог. Тут его ждала очередная неожиданность: папки в архиве не оказалось. Смотрительница архива, старая дева, с незапамятных времен ведавшая материалами закрытых дел, облазила все шкафы, но старания ее успехом не увенчались. Папка бесследно исчезла.
– Просто не могу понять, – в растерянности бормотала она. – Невероятно…
Инспектор вышел из подвала еще более возбужденным и не задумываясь поймал такси до Карнака. Он ехал туда не в стремлении отвлечься от тревожных дум, а чтобы побывать на том самом роковом месте, где убили Ханну Шлегель и куда, по его глубокому убеждению, тянулись нити терзавших душу загадок.
Халифа прошел сквозь стройные ряды папирусообразных колонн большого гипостильного зала, вздымавшихся над ним, словно могучие стволы секвой, и вынырнул наружу через проход в южной стене. До закрытия храма оставалось совсем немного, и охранники стали поторапливать посетителей. Увидев, что на Халифу слова не производят ни малейшего действия, один из смотрителей приблизился к нему и погрозил пальцем. В ответ инспектор показал служебное удостоверение, и охранник вмиг исчез, предоставив полицейскому возможность в тишине продолжать прогулку.
Почему Хассани так категорично запретил ему вновь поднять дело Шлегель? Этот вопрос непрестанно вертелся у Халифы в голове. И почему начальник так нервничал? Все это казалось Халифе подозрительно-странным, и, даже предчувствуя, что навлечет на себя самые серьезные неприятности, оставить вопросы без ответов он не мог.
– Проклятие! – прошипел он, притаптывая сплюнутый окурок и тотчас поднося ко рту новую «клеопатру».
Халифа свернул в сторону юго-восточной части храма, минуя ряды изрисованных иероглифами песчаников, вытянувшихся в гигантскую мозаику. Дойдя до протяженного прямоугольного здания, расположенного несколько в стороне от основной части ансамбля, инспектор замер. Перед ним был храм Хонсу. Окинув трепещущим взглядом величественные стены из обветренного песчаника, Халифа проскользнул через боковую дверь внутрь.
В храме было прохладно и очень тихо. Лишь узкий луч заходящего солнца лился в сумрачное помещение из входного проема в противоположной стене, словно расплавленное золото текло по мощеному полу. Слева к храму прилегал окаймленный колоннами двор; справа располагался еще один открытый двор, а за ним низкий проход вел в главное святилище храма. Прямо перед Халифой в центре здания размещался узкий зал с восемью колоннами – по четыре колонны в ряду. За третьей колонной по левому ряду нашли в свое время труп Ханны Шлегель.
Инспектор подождал, пока глаза привыкнут к мраку, и двинулся вдоль по залу. Хотя за прошедшие годы Халифа несчетное число раз бывал в Карнаке, это строение он намеренно обходил стороной. И теперь, с опаской шагая между колоннами, он страшился посмотреть вниз, ожидая увидеть липкие пятна крови на плитах пола и вычерченный мелом контур лежащего тела. Однако холодные камни храма, самой своей величавой неподвижностью словно воплощавшие бесстрастность, молчали о свершенном некогда преступлении. «Много тут чего было – и хорошего, и плохого, – казалось, говорили они. – Но мы ничего не расскажем».
Дойдя до злопамятной колонны, Халифа присел на корточки, и перед глазами у него воскресла картина многолетней давности. Больше, чем общее состояние тела, его почему-то поразили мелкие, не касающиеся сути дела детали: зеленые кальсоны убитой, заметные в том месте, где юбка обтягивала талию; извилистый рубец на животе, напомнивший ему сбивчивый почерк пьяного человека; а главное, загадочная татуировка, нарисованная потускневшими темно-синими чернилами на левом предплечье, – треугольник и пять цифр под ним. Мафуз объяснил, что это, должно быть, какой-то иудейский символ. «Типа метки на мясе, чтобы знать, откуда оно», – добавил для ясности начальник. Халифу ужаснуло это сравнение убитой с тушей на мясном прилавке.
Он провел ладонью по пыльным плитам пола, выпрямился и взглянул на участок стены за колонной. На ней был выгравирован рельеф с изображением фараона Рамзеса XI и двух богов, совершающих над ним обряд очищения, – Гора и Тота, существа с телом человека и головой ибиса.
Инспектор снова задумался. «Тот» и «цафардеах» – два слова, которые Шлегель успела произнести перед смертью. «Цафардеах» определенно относилось к деформированным ступням Янсена – сомнений это у Халифы не вызывало. Но при чем здесь Тот? Видения помутившегося разума в предсмертном бреду? Или же ответ надо искать глубже?
Втянув очередную порцию никотина, Халифа стал напряженно вспоминать все, что знал о боге Тоте. Мудрость, грамотность, арифметика и медицина – вот за что он отвечал в пантеоне древнеегипетских богов. Тот – а его также называли сердцем Ра, измерителем времени, знатоком Божьих заповедей – в совершенстве владел магией. Именно Тот наделил богиню Исиду чарами, позволившими ей воскресить убитого мужа (и одновременно брата) Осириса. Кроме того, он создал иероглифы и даровал египтянам священные законы. Тот записывал на сердце умершего решение богов об участи покойного в потустороннем мире и ведал перевозкой мертвых душ на серебряной барке в царство мертвых. Культ Тота тесно соприкасался с поклонением луне – его часто изображали с лунным диском над головой. Главное святилище Тота находилось в Гермополисе, в Среднем Египте. Женат Тот был на богине письма Сешат.
Халифа ломал голову, пытаясь вычленить подсказку, которая помогла бы доказать, что слово «Тот» относилось к Питу Янсену. Янсен был, несомненно, очень образованным и эрудированным человеком, он знал много языков и располагал солидной библиотекой. Если бы в Древнем Египте существовала археология, наверняка именно Тот был бы божественным покровителем этой науки…
Однако Халифа чувствовал, что его предположение неточно, что он упускает нечто важное и потому не может разобрать, что на самом деле хотела сказать Шлегель. «А вдруг Хассани прав? – спрашивал себя Халифа, запутавшись в догадках. – Вдруг я действительно обладаю больной фантазией, пытаюсь найти в темной комнате черную кошку, которой там нет? Но даже если прав я, безумием было бы вести расследование за спиной у шефа вопреки его строгому запрету! Это же конец карьере! И ради чего? Ради какой-то старой…»
Из дальнего придела храма послышались шаги. Поначалу Халифа предположил, что в здание зашел охранник. И лишь когда звук шагов стал слышен отчетливее, он понял, что для мужчины они слишком мягки. Спустя несколько секунд в зал с южного входа вступила женщина в джеллаба суда[26]. В руках связка диких цветов, в черном платке, и лица практически не видно. Солнце уже зашло, храм погрузился во мрак, и вставшего за колонной Халифу женщина не заметила. Она подошла к месту, где умерла Ханна Шлегель, скинула платок и, присев, положила на пол цветы.
Халифа вышел из-за колонны.
– Здравствуй, Нур, – обратился он к ней.
Она подскочила и стала в испуге озираться по сторонам.
– Не бойся, ради Бога! – успокоил ее Халифа, подняв руку в подтверждение своих слов. – Я не хотел тебя напугать.
Попятившись, женщина подозрительно посмотрела ему в лицо, и гримаса презрения пробежала по ее губам.
– Халифа, – тихо произнесла она. И, помолчав некоторое время, добавила: – Человек, который убил моего мужа. Один из них…
Она сильно изменилась с тех пор, как он видел ее на суде в день оглашения приговора Мохаммеду Джемалю. Тогда она была такой юной и хорошенькой… Теперь перед ним стояла потрепанная жизнью, усталая женщина с похожим на потрескавшееся дерево лицом.
– Зачем ты следил за мной? – спросила она недоверчиво.
– Вовсе не следил. Просто…
Он запнулся, не зная, как объяснить, что привело его в храм. Женщина пристально посмотрела на него, затем отвела глаза в сторону и снова присела, чтобы разложить цветы. Белая цапля опустилась во внешнем дворе и стала клевать пыльные камни.
– Я все время сюда хожу, – глухо, словно говоря сама с собой, сказала Нур, пощипывая морщинистыми пальцами стебли цветов. – Мохаммеда-то ведь даже не похоронили по-людски. Просто выкинули в яму за тюрьмой, и все дела! – Она говорила низким, придавленным голосом, не глядя на Халифу. – Да и далеко мне в Каир ездить. А сюда хожу… Не знаю, почему именно сюда. Наверное, потому что здесь… в некотором смысле… он тоже здесь умер.
Она говорила отстраненно, почти не выдавая эмоций, и оттого Халифе стало совсем неловко. Он неуклюже замялся и переступал с ноги на ногу, тиская монету, случайно завалявшуюся в кармане брюк.
– Ее я тоже поминаю, – продолжила Нур. – Она, бедняжка, была ни в чем не виновата… И Мохаммеда ни в чем не обвиняла.
Аккуратно сложив цветы, женщина встала в полный рост и, поглядев на рукотворную могилу, собралась уходить. Халифа снова сделал шаг в ее сторону, внезапно испугавшись, что разговор сейчас оборвется.
– Как дети?
Она пожала плечами, не меняя скорбного выражения лица.
– Мансур устроился слесарем в автосервис, Абдул оканчивает школу. Фатима вышла замуж и ждет ребенка. Живет в Арманте. Ее муж работает на сахарном заводе.
– Ну а ты? Не…
– Замужем? – Она подняла на него свои усталые глаза. – Мой муж Мохаммед. Может, он был и не самым лучшим человеком, но муж есть муж.
Цапля между тем приблизилась ко входу и, вытягивая шею и качаясь на игольчатых лапах, горделиво прошагала по залу. Дойдя до женщины, остановилась.
– Это не он, – сказала Нур тихо. – Он стащил часы, верно. Однако женщину убил не он. И кошелек он не брал.
Халифа молчал, глядя в каменный пол.
– Да, знаю. Ты… Извини, в общем.
Женщина проводила взглядом грациозную цаплю, ритмично шагавшую между колонн.
– Ты один из них был порядочным человеком, – прошептала Нур. – Только ты мог ему помочь. А потом и ты…
Она глубоко вздохнула и пошла к выходу из храма. Пройдя пару метров, Нур обернулась.
– Спасибо тебе. Мужа не вернуть, но деньги помогали.
Халифа удивленно посмотрел на нее.
– Деньги? Какие деньги?
– Которые ты присылал. Я сразу поняла, что ты. Единственный среди них порядочный.
– Погоди… Какие деньги?
– Каждый год. Перед самым Ид аль-Адха[27]. По почте. Без подписи и обратного адреса. Никаких слов. Просто три тысячи египетских фунтов, стофунтовыми купюрами. Всегда стофунтовыми купюрами. Стали приходить через неделю после того, как Мохаммед повесился, и с тех пор каждый год, без перерыва. Если бы не эти деньги, мои дети не ходили бы в школу, да и вообще мы не выжили бы. Я знаю, это ты присылал. Ты порядочный человек, несмотря ни на что.
Она еще раз посмотрела на инспектора и торопливо вышла из храма.
Иерусалим
На обратном пути из Старого города Лайла зашла в принадлежавший палестинской семье отель «Иерусалим», где она договорилась встретиться с подругой Нухой.
Отель стоял в самом начале уходящей вверх дороги Набулос. Террасу его украшали виноградные гроздья, а от коридоров и каменных полов тянуло прохладой. С этим зданием в османском стиле у Лайлы было связано столько воспоминаний, что она чувствовала себя здесь почти как дома. Именно в этом отеле у нее состоялась первая встреча с редактором «Аль-Айям» Низаром Сулейманом – он тогда предложил ей попробовать свои силы в журналистике. Здесь же она старалась набить перо и записывала лучшие сюжеты. И невинность здесь потеряла. (Ей было девятнадцать, он – французский журналист и курил как паровоз; все вышло неуклюже, и ощущения остались довольно пакостные.) И разумеется, здесь же – кто бы мог сомневаться! – познакомились ее родители и, если верить матери Лайлы, зачали дочь.
«Жуткая тогда была ночь, – рассказывала ей мать. – Гром, молния, ливень, какого ты и не видывала… Настоящий ураган. Иногда я думаю, потому ты такая и получилась». «Какая?» – недоуменно спросила Лайла, но мама в ответ только рассмеялась.
Брак этот был нетипичным. Жизнерадостная девушка из Кембриджа, выросшая в полном достатке, и серьезный молчаливый врач, на десять лет ее старше, полностью посвятивший себя лечению палестинских соплеменников. Они познакомились в 1972-м, на свадьбе общего друга. Александра Бейл – так звали тогда мать Лайлы, – едва окончив университет, приехала как волонтер, чтобы работать в школе для девочек в Восточном Иерусалиме. Будущее свое она представляла очень туманно. А Мохаммед Файзал аль-Мадани трудился по четырнадцать часов без выходных в созданной им больнице в лагере Джабалия в секторе Газа и спасал жизни десятков беженцев.
– Я не могла оторваться от его глаз, – вспоминала мать. – Такие темные, такие грустные. И очень глубокие, словно колодец с черной водой.
Несмотря на свою разительную несхожесть, а может, как раз благодаря ей, родители Лайлы влюбились друг в друга с первого взгляда. Отец не мог устоять перед красотой и веселым нравом девушки, а мать заворожили глубина и основательность ее взрослого ухажера. Через шесть месяцев они поженились – к неописуемому ужасу родителей Александры – и, сократив медовый месяц до одной ночи в отеле «Иерусалим», стали жить в густонаселенном квартале Газы. Там и родилась Лайла – 6 октября 1973 года, в первый день войны Судного дня.
– Настанет день, и малютка совершит великие дела, – пророчествовал счастливый отец, качая на руках новорожденную дочь. – Что-то подсказывает мне, что ее судьба невидимой нитью связана с будущим нашего народа. Когда-нибудь имя Лайлы аль-Мадани будет знать каждый палестинец.
Лайла до беспамятства любила его, в этой привязанности было даже что-то болезненное.