Полная версия
Княжич. Соправитель. Великий князь Московский
– А что вот Улу-Махмет скажет, – ответил другой голос. – Сердит он на князя московского…
Звон колоколов к ранней обедне заглушил слова говоривших. Василий Васильевич, чувствуя себя лучше после перевязки, медленно поднялся и встал на колени.
Помогая себе здоровой левой рукой, он поднял правую и перекрестился на икону, висевшую в углу кельи. Потом, обливаясь слезами, распростерся ниц и в скорби великой, с рыданием, воззвал:
– Милосердия двери отверзи нам, благословенная Богородице, надеющиеся на Тя да не погибнем, но да избавимся Тобою от бед: Ты еси спасение рода христианского!
Успокаиваясь, услышал князь великие рыдания рядом с собой и, подняв голову, увидел распростертого князя верейского, Михаила Андреевича, брата своего двоюродного.
– Брате любезный, – сказал Василий Васильевич с тоскою, – оба мы с тобой пьем теперь от горькой желчи, от плена татарского! Будем же настоящими братьями да николи зла друг против друга не помыслим!
– Истинно, брате мой старшой, – ответил князь Михаил, – как крест тобе и сыну твоему целовал, так и буду верен до конца живота своего. Ведь отец Шемяки-то, царство ему небесное, когда Москву взял, силой меня за собя крест целовать принудил! Шемяки же ты бойся…
– Знаю, – перебил его Василий Васильевич и продолжал властно: – Дам татарам какой хотят окуп и за собя и за тобя… Матерь моя опустила уж мне в яму сию конец веревки. Вылезем, брате. Будешь верен мне – многие льготы получишь от дани татарской, и добавлю тобе волостей в Заозерье…
– Вышгород бы мне, брате, – нерешительно попросил князь Михаил, но великий князь продолжал сурово, будто и не слышал его просьбы:
– Ныне нам ина гребта-забота. В Золотой Орде яз, еще малолетний, видел, как верный тогда слуга нам Всеволожский Иван Митрич подарками да посулами, поклонами да прелестью всякой утвердил за мной великокняжий стол…[18]
– Уласкал он тогда покорностью царя Улу-Махмета, яко коня норовистого, – подтвердил Михаил Андреевич, – а Юрий Митрич-то ничего не сумел, напрямки ломясь, требуя свое по старине да по духовной грамоте.
Василий Васильевич нахмурился и, вздохнув, заметил с досадой:
– Тогда Всеволожский-то на приказы да ярлыки царские ссылался, Москву татарским улусом[19] называл, великое княжение мое – царским жалованием! Вспомнит царь теперь о том, когда брат его вызнав, что яз помочи не дал, на него же ратью пошел.
– Вини в том Юрьевичей: они вышли из твоей воли и самочинно много зла деяли, а когда дурак кашу заварит, и умный не расхлебает.
– Хитростью да посулами вызнать теперь же надо, – перебил его Василий Васильевич, – есть ли мир и согласие у царя с царевичами, али есть в чем у них пререкания и спор.
– Татары не посулы, а бакшиш[20] любят, – вздохнув, возразил Михаил Андреевич, – не с пустыми руками в Орду ездят.
Оба князя сокрушенно замолчали, но великий князь усмехнулся вдруг и почти весело промолвил:
– А мы через попов да чернецов втайне серебреца да золотца наберем.
Хватит татарам и на рушвет[21] и на бакшиш! Давать-то будем не всем, а малому числу, сильным токмо, ибо мал квас, а все тесто квасит.
Через три дня царевичи, получив приказ Улу-Махмета, пошли с войском из Суздаля ко Владимиру. Сам царь, поручив начальствование старшему сыну Мангутеку, пошел прямо к Мурому. С пленными князьями царевичи были милостивы – везли их на скрипучей арбе под плетеным шатром, покрытым белым войлоком. Арбу их тащил огромный нар – верблюд двугорбый с длинной черной гривой.
Оба князя лежали рядом и молча смотрели через отверстие шатра в безоблачную синеву неба или дремали. Говорить было трудно из-за шума великого от криков людей, ржанья коней, скрипа колес, блеянья баранов, рева быков и верблюдов.
Хотя войско татарское двигалось шагом, а высокие колеса арбы легко перекатывались через бревна гатей и выбоины, Василий Васильевич все же терпел боли от толчков и с завистью смотрел, как спит рядом с ним Михаил Андреевич. Порой, когда дверной войлок у шатра приоткрывался, Василий Васильевич чувствовал запах дыма, подгорелых лепешек и вареной баранины. Голод мучил его – приближался полдень, время молитвы «зухр» и обеда. С нетерпением он ждал, когда азанча[22] прокричит свой «азан» из походной мечети.
Не выдержав, великий князь приподнялся с ложа и, слегка отогнув дверной войлок, чтобы не привлекать внимания конной стражи, стал смотреть на идущее войско. Далеко впереди, за тучей пыли, шли сначала на рысях конники, но теперь они замедляют движенье, видимо поджидая обозы. Арба русских князей идет в первом обозе, и Василий Васильевич хорошо видит поблизости многие арбы с нарядными шатрами из ослепительно белого или черного, как сажа, войлока, расшитого всякими цветными узорами. Из разных пестрых тканей и войлока на черном и белом поле шатровых полотнищ изображены и деревья, и цветы, и виноградные лозы, и птицы, и звери. Это – шатры царевичей и жен их. Вокруг них теснятся, сопровождаемые пешими и конными рабами, вооруженными мечами и палками, арбы с кибитками из прутьев с плотной покрышкой из черного войлока, пропитанного насквозь овечьим молоком или салом, чтобы не промокало от дождя. В этих кибитках возят татары всю утварь, одежды и всякие свои драгоценности. Около царских шатров идут пешком и едут верхом молодые и старые женщины – служанки цариц. Дальше, за походной мечетью, которую на огромной повозке везут десять быков, двигаются шатры и кибитки начальников войска и их жен, походные поварни, пекарни, кузницы и прочие заведения, нужные войску.
Все это, замедляя ход, громоздко тянется по дороге и по полям рядом с дорогой и походит на движущийся со всеми жителями татарский улус, и даже, для вящего сходства, дым от очагов медленно ползет из многих шатров, извиваясь в неподвижном знойном воздухе. Жарко и душно. Тени стали уж совсем короткими и прячутся у самых колес повозок и под ногами коней. Солнце стоит прямо над головой, а на закраях полей воздух дрожит, будто переливается над землей водяными струйками.
Вдруг, покрывая уже затихающий шум войска и обозов, где-то вблизи звонко и отчетливо запел резкий гортанный голос:
– Ля-илляхе иль алла Мухаммед Расул Улла![23]
Всадники и повозки сразу остановились, где застал их азан, люди стали привязывать и путать коней, опускать на колени верблюдов, поручая их рабам-иноверцам и женщинам. Остановилась и арба пленных князей. Старый татарин, желая скорее освободиться от заартачившегося верблюда, рванул его с досады за веревку, вдетую в носовое кольцо. Огромный нар яростно заревел от боли и в бешенстве заплевал своего вожатого.
– Кукуч итэ![24] – злобно закричал татарин и отбежал прочь, ругаясь и обтирая полами халата лицо и шею.
Нар остался гордо стоять, встряхивая головой и свирепо следя за своим погонщиком, пока тот не скрылся в толпе, спешившей на молитву…
Все правоверные уже готовились к омовеньям, и каждый выбирал себе такое место, чтобы обратить лицо во время намаза[25] на восток, к священному городу Мекке.
Постепенно стихло все становище, и Василий Васильевич услышал позади себя густой храп. Разбудив князя Михаила, он сказал ему:
– Сей часец намаз у них полуденный – зухр. Потом обедать будут. Нам тоже пришлют ествушки, а по ней мы узнаем, как они нас чтут. Токмо не забывай, брате, одного – скрыть пока надо, что яз добре разумею татарскую речь. Будем, как и ране, через толмача говорить с татарами, дабы они, говоря меж собой, меня не остерегались…
На этот раз татары торопились к граду Владимиру, и пища у них была приготовлена еще в пути, на арбах. Шатров же не снимали на землю, кроме царских. После обеда войско должно было выступать в поход без замедления. Так понял Василий Васильевич из приказаний десятников, кричавших с коней своим людям, охранявшим обозы.
– Торопятся татары-то, – сказал он Михаилу Андреевичу, – уж не к Москве ли хотят? Вызнать бы все поскорее! Бакшиш опять нужно дать.
– А много ль осталось у нас от даров-то Ефимьева монастыря? – печально заметил князь Михаил. – Зря мы Ачисану кубок серебряный дали да чарку…
– А яз ему еще и золоченую чарку дам, – строго и сердито проговорил Василий Васильевич. – Время мне дороже серебра и золота! Ежели царевичи али Шемяка казну мою на Москве захватят, кто нас с тобой у татар выкупит? Надо матери весть скорей послать…
– Ну, за старую-то государыню, – возразил князь Михаил, – страху у меня нет. Ни Шемяка, ни татары ее не обманут. Она, поди, со всем семейством твоим и казной давно из Москвы выбежала.
– Дай-то Бог, – уже спокойнее отозвался Василий Васильевич.
Свершив полуденный намаз, снова зашумели татары по всему стану – поили коней, обедали, пили кумыс. Шумели, однако, недолго. Солнце пекло и, размаривая, манило к привычному послеобеденному сну. Постепенно стихало кочевое становище, и только кое-где еще тянулись лениво в знойном воздухе однообразные, как степи, бесконечные татарские песни и сонно жужжали, вторя им, маленькие кобызы, крепко зажатые в зубах степных музыкантов. Коршуны и ястребы кружили над стоянкой, высматривая отбросы. Иногда тень птицы стремительно проносилась над станом, словно чертила углем по сухой траве и белой кошме шатров.
Вдруг совсем близко зазвучал тихий, молодой голос, и полилась, как ленивый ручеек, степная печальная песня. Защемило сердце Василию Васильевичу, слезы навернулись на глаза, а в мыслях повторялись простые слова: Желтый-желтый, изжелта-желтый, желтый цветок на стебельке; Так и я от тоски пожелтею, да и как не желтеть, когда нет вести с приветом…
Вспомнилась великому князю его Марьюшка с большими темными глазами, и сыночки любимые, и старая матушка, и Кремль, и храмы Божии… Замирает сердце от боли и тоски, но держит себя князь – не годится все плакать, надо из беды выпутываться.
– Не мыслю, что пришлют сегодня нам поесть, – печально говорит князь Михаил. – Хоть бы краюху сухого хлеба…
– Недоброе знаменье, – добавляет Василий Васильевич. – Боюсь за Москву и за семейство…
Затопали кони около арбы князей, прискакал сотник Ачисан с тремя нукерами.[26] Перелез с коня Ачисан на арбу, поднял войлок у дверей шатра и приветливо крикнул по-русски:
– Князь великий, «салям»[27] тобе от царевича Мангутека и угощенье от стола его…
– Да живет хазрет[28] Мангутек два девяноста лет! – воскликнул Василий Васильевич. – Друзья его – наши друзья, враги его – наши враги!
– И вы, князья, живите сто лет, – ответил Ачисан и, вползая в шатер, весело крикнул своим нукерам по-татарски: – Давайте сюда жалованное ханом!
Он поставил на кошму перед русскими пленниками дымящийся котел с вареной бараниной, несколько испеченных в золе пшеничных лепешек и большой кувшин с кумысом. Василий Васильевич в знак вежливости и благодарности приложил руку ко лбу, к устам и к груди, поклонившись Ачисану. Потом он достал из-за пазухи серебряную золоченую чарку и поставил ее перед молодым сотником. Михаил Андреевич достал из-под кошмы две простые деревянные чарки – себе и великому князю. Василий Васильевич вынул из котла лучший кусок мяса и, положив его на лепешку, передал Ачисану. Делая все это, великий князь думает, за чье здоровье пить с Ачисаном – за царя Улу-Махмета или царевича Мангутека? Пока ели баранину, он несколько раз переглядывался с Михаилом Андреевичем. Руки у него дрожат, а в груди холодок бегает. «Ошибиться нельзя, потом не поправишь», – вертится у него в мыслях, а выбора никак он сделать не может. Давно он уже почуял, что у царевича старшего нелады с отцом, а кто вот сильней из них окажется? Да и кому Ачисан по-настоящему служит?
Василий Васильевич с тревогой смотрит, как быстро съедает сотник баранину, приближая время здравицы. Задержать нельзя ему трапезу, а и решенья все еще нет. Выбросив объеденные кости из шатра прямо на землю, Ачисан уже трижды отрыгнул из вежливости и обтер жирные пальцы о голенища сапог. Доели и князья свою долю. Тряхнув головой, зажмурил на миг глаза великий князь и схватился за кувшин с кумысом, а когда налил всем в чарки, то вдруг сорвалось у него с языка само собой:
– Да будет удача хану Мангутеку в делах его! Да не отступит никогда от него счастье!
Великий князь вдруг помертвел весь, когда увидел засверкавшие от смеха глаза и белые зубы Ачисана, но сейчас же оживился, услышав ответ молодого сотника:
– Да будет так! Потерпим. Терпение – ключ счастья, а без счастья и в лес по грибы не ходи!..
– Что будет, то будет, как Бог даст, – сказал Василий Васильевич и добавил: – Ежели царевичи верят в дружбу нашу, то пусть соединятся с нами – сие для всех нас будет добро…
Ачисан нагнулся к великому князю и тихо сказал:
– Бойся царя Улу-Махмета, но помни – кусаются комары до поры. Придет пора и Улу-Махмету.
Когда выпили кумыс, Василий Васильевич спросил Ачисана:
– Где так хорошо научился ты говорить по-русски?
– Отец мой от Золотой Орды много лет торговал конями в Твери, – ответил Ачисан, подымаясь с кошмы.
– Чарку свою забыл ты, Ачисан, возьми ее на память. Сие – подарок.
Приняв золоченую чарку и приложив ее к сердцу, Ачисан поклонился и сказал:
– Бик кюб ряхмет,[29] государь, за дорогой подарок. Жди через меня добрых вестей, да поможет тобе Аллах и святой Хызр. Царевичи любят тобя… – Он помолчал, улыбнулся и, глядя прямо в глаза великому князю, добавил совсем тихо: – Надейся, княже, на хана Мангутека. Улу-Махмет – да живет он сто лет – голова, а молодой хан Мангутек – да будет бехмет[30] во всех делах его – шея! Шея же, государь, может повернуть к тобе голову лицом, а не затылком.
Василий Васильевич понял намек и, чтобы крепче в том утвердиться, сказал усмехнувшись:
– А яз вот сам собе и голова и шея, да только не знаю, что раньше случится: можно или голову, или шею свернуть. Все в руках Божиих.
Говоря это, смотрел Василий Васильевич пытливо в застывшее сразу, словно окаменевшее лицо ханского сотника. Тот молчал, но в глазах его вспыхивали искорки, и вдруг лицо татарина заулыбалось, а косые глаза совсем спрятались в узеньких щелках.
– Умен ты, княже, – воскликнул Ачисан, – и видишь многое, что и в Орде не все видят! Знай токмо: если шея молода да крепка, ее не свернешь, а если голова, хоть и не стара, но худа, то легко ее потерять.
Василий Васильевич утвердительно кивнул, потом снял с пальца золотой перстень с дорогим яхонтом и, подавая его Ачисану, сказал:
– Бью челом брату моему, хану Мангутеку.
Татары, разбив под Суздалем московское войско и пленив великого князя, все же действовали весьма осторожно. Перейдя реку Клязьму у Владимира, царевич Мангутек стал станом у самых стен его, но на приступ идти не решался. Узнав же от лазутчиков, что владимирцы биться готовы насмерть, в эту же ночь повернул Мангутек коней к Мурому, пошел к царю Улу-Махмету.
Русские князья уразуметь не могли, что происходит в Казанской Орде.
– Не берет сила поганых, – говорил князь Михаил, – а награбили у Суждаля много да по пути сколько сел полонили. Боятся награбленное растерять. На нас вымещать будут…
Василий Васильевич молчал. Четвертые сутки, катаясь по войлочному полу шатра, тщательно вспоминал он под скрип арбы, влекомой злобным наром, все, что слышал из разговоров татар, что понял из намеков Ачисана. Многое из умыслов и дел татарских казалось ему знакомым, таким, как на Руси бывает, где все враждуют друг с другом: отцы с детьми, дяди с племянниками, братья с братьями.
– А может, – заговорил он раздумчиво, – Мангутек, идя на отца, полки свои против него готовит, силы свои бережет…
– А нам-то что, – отмахнулся князь Михаил. – Свои собаки грызутся, чужая не приставай. Будет нам в чужом пиру похмелье: и слева будут бить, и справа будут бить!..
Василий Васильевич усмехнулся.
– Вспомнил яз матерь свою, Софью Витовтовну. Она бы тобя за вихры отодрала за «чужих» собак да за «чужой» пир! Что бы у чужих ни случилось: война или мир, добро или худо – все должно идти Москве на пользу. Для Москвы везде все свое. «Сумей, – говорил мне один отцовский боярин, – во всяком чужом деле свое найти».
При этих словах дверной войлок отодвинулся, и в шатер просунулась голова сотника Ачисана.
– Слышал я твои, княже, слова, – сказал он, усмехаясь, – верно это. Наш любимый хан Мангутек, да живет он сто лет, так же говорит о своем и чужом. В Муроме, вон уж видать его, отведут тобе, княже, чистую горницу, и хан пришлет к тобе брата своего Касима. Царь Улу-Махмет там уж с войском стоит, но ты не беспокойся. Если что нужно тобе наместнику твоему и воеводе передать либо попам, скажи мне…
Князья переглянулись, и Василий Васильевич весело ответил:
– Пришли мне дьякона из церкви Кузьмы-Демьяна, отца Ферапонта.
Ачисан слез с арбы и ускакал со своими нукерами догонять хана Мангутека, ехавшего впереди войска с лучшей своей тысячью.[31]
Выглянув из шатра, Василий Васильевич увидел на высоком левом берегу Оки хорошо знакомый ему деревянный Муромский кремль за крепкими дубовыми стенами с проезжими и глухими башнями. Ниже кремля видно было муромский посад и слободы ремесленников, а кругом шатры татарские и обозы.
Ранняя июльская заря румянила речную гладь, весело играла на тесовых кровлях и багровила дым печной – христиане уже проснулись, готовили пищу, – а солнце еще и не показывалось. У татар – это самое время для утренней молитвы. Звонко вот в свежем воздухе уже разносится азан, и войсковой обоз царевичей постепенно затихает и останавливается, останавливаются один за другим и отряды конников…
После намаза вдоль всего берега реки запылали и задымили костры. Войска присоединились к войскам, окружавшим Муромский кремль, а царевичи и начальники войска разместились в лучших хоромах муромского посада. Великого князя с князем Михаилом поместили у богатого, еще молодого, муромского купца Сергея Петровича Шубина, торговавшего с булгарами на Каме и с Золотой Ордой на Волге. В его хоромах все было богаче и лучше, чем у многих подручных князей Василия Васильевича.
Умывшись и обрядившись, князья прошли с хозяином в крестовую, куда татарская стража не входила, оставаясь у дверей. Помолившись с земными поклонами, князья и хозяин приложились ко кресту и иконам. Потом Сергей Петрович поклонился до земли великому князю.
– Господин и государь мой, – сказал он, откидывая после поклона упавшие на лоб кудри, – благодарения ради отпоем мы Господу Богу в сей часец молебен о твоем здравии и спасении из полона. До обеда мы тут побеседуем о делах твоих. Муром татары не трогают, но наместник твой и воевода в кремль их не допущают.
– Подождем здесь, в крестовой, отца Ферапонта, – молвил Василий Васильевич. – Ачисан хотел его сам позвать…
– Ведомо мне о сем от Ачисана, государь мой, а посему и повел тобя в крестовую, дабы от татар быть подальше.
Василий Васильевич задумался и, крутя свою курчавую бороду, молча сел на подставленный ему столец. Против него почтительно стоял высокий и статный Сергей Петрович в нарядном кафтане со тканными по нему золотом львами. Василий Васильевич взглянул на него и улыбнулся: густая пушистая бородка у Шубина точь-в-точь как у князя Михаила Андреевича, и такая же, как лисья шерсть, рыжая.
– Что ж, Петрович, – ласково промолвил великий князь, – сказывай, о чем твои мысли.
– Государь мой, – заговорил Шубин, – вороги твои в вину тобе ставят не токмо твою дружбу с татарскими князьями, а даже твое разумение татарской речи.
– Ну а ты? – резко спросил Василий Васильевич.
– Я разумею твои умыслы, государь, а потому стою за дружбу не токмо с князьями, а и с царевичами казанскими. Нам надобно, как в старинах поется про Илью Муромца: «Стал ён бить татар татарином…»
Василий Васильевич весело рассмеялся и громко сказал Шубину:
– Верно, Петрович! Вся суть в сем. Отец мой, Василий Митрич, литовских князей ласкал да вынашивал на Литву, как соколов на лов, а яз татар хочу…
В сенцах перед крестовой гулом прокатилось могучее откашливанье и кряканье.
– Отец Ферапонт! – обрадовался великий князь.
В горницу вошел богатырь с длинной черной бородой, с густыми усами и такими же густыми бровями. Он снова громко крякнул, и в ответ ему что-то зазвенело в покоях. Истово помолившись на иконы, поклонился он князьям и хозяину.
– Будь здрав, государь Василь Василич, – прогудел он, словно в большую трубу, – и ты, князь Михайла Андреич, и ты, Сергей Петрович…
Из-за огромной спины дородного отца Ферапонта вытянулось на длинной шее морщинистое бородатое личико маленького, сухонького попика.
– Не реви ты, медведь, – ласково попенял попик отцу дьякону, – оглушил ты всех, яко Соловей-разбойник!
Отец Ферапонт смутился и виновато улыбнулся, пропуская попика. Тот скромно выступил вперед и быстро поклонился князьям, мелькнув перед глазами белой пушистой, как одуванчик, головкой.
– Аз есмь раб Божий Иоиль, – сказал он, – иерей и настоятель храма святых отец наших Космы и Дамиана.
Князья подошли к нему под благословенье, а потом и хозяин хором, поклонившийся отцу Иоилю с особым почтением. Василий Васильевич впервой видел маленького попика, и голос отца Иоиля умилил его.
– Княже, – с ласковой грустью говорил попик, глядя в лицо Василию Васильевичу большими, по-детски ясными глазами, – князь наш великой московской, не сокрушайся. Бог нам всем поможет. Сын мой духовной Сергий многое откроет тобе, государь, а такожде спасения ради и на благо всего христианства русского и аз, раб Божий…
Отец Иоиль низко поклонился Василию Васильевичу, коснувшись правой рукой самого пола крестовой, и продолжал:
– Коли угодно тобе, государь, совет держать, то почнем беседу до молебной, пока царевич Касим не пришел… И скажи, государь, как раны твои и как здравие?
– Раны мои по милости Божией затянулись, – сказал Василий Васильевич, – здравие слава богу, – хожу, видишь. Ноги-то у меня целы были, а на темени и шее хотя болит, но уж совсем заросло. Токмо вот пальцы обрубленные кровоточат еще. Правду предрек мне отец Паисий в Ефимьевом монастыре, и мази его вельми добры. Ими токмо и облегчение знаю. – Великий князь помолчал и, оглядев суровыми глазами обоих духовных и Шубина, вдруг гневно спросил: – А как же сие случилось, что татары Муром наш не воевали и вам всем ни зла, ни полона не содеяли? Ни посада, ни слобод не жгли, а князя великого в полоне держат?
Великий князь ярый, но отходчивый. Порой он вдруг распалялся и все более ярился, готовый убить даже, но чаще стихал нежданно, и гнев враз отходил от его сердца. Зная об этом, отец Иоиль спокойно и молча стоял, не спеша с ответом.
Шубин же, оробев, поклонился до земли и заговорил:
– Государь великий! Воевода твой, ведая о полоне твоем, с благословенья отцов духовных челом бил царю Улу-Махмету об окупе, дабы он ни граду, ни посадам, ни слободам зла не чинил. Сам же наш воевода ворот татарам не отворял. У воеводы твоего и войско, и пушки на стенах стоят, и стража денно и нощно смотрит… – Тут совсем оробел купец и смолк. Потом, снова кланяясь земно и обращаясь к седовласому попику и к дьякону, молвил: – Отцы, скажите все князю великому, что думой нашей удумано и что у татар деется! Вы же люди ученые, книгами начитаны.
Отец Иоиль поправил спокойно крест на груди и, обратясь к Василию Васильевичу, начал голосом ровным и тихим, якобы продолжая свои, а не купцовы речи:
– Царь же Улу-Махмет, хотяще три тысящи рублей, отступился потом и токмо едину тыщу взял. Сведав о том, что уразумели, что царю нужны и деньги и вои, а сведая еще и о том, что Улу-Махмет отделился от сыновей своих…
– Старшего, Мангутека, боится он, – вставил Василий Васильевич, усмехаясь. – Мангутек же на отца идет, силы копит.
– То же и нам ведомо, государь. Посему решили и мы свои силы хранить и дали окуп за Муром… – Отец Иоиль помолчал и, строго посмотрев на великого князя, добавил: – А тобе, государь, зело много нужно хитрости и разума, дабы из полона тобя отпустили. Изгони из собя ярость и скороверность всякую, чтобы татары умыслы твои не вызнали. А мы же тобе, княже, две тысящи рублей да сосуды златые собрали на бакшиш и рушвет. Разумно твори все. Семь раз отмерь – один раз отрежь. Ачисану верь, а об Улу-Махмете помни. Царь тоже не без ушей и не без глаз…
– Ачисан-то и меня сюда позвал, – не выдержав, загудел отец Ферапонт, – а я без отца Иоиля не пошел, княже. Деньги же и сосуды у меня, вот они.
Шубин в испуге замахал руками на отца Ферапонта, показывая на двери.
Дьякон зажал рукой себе рот и робко оглянулся на отца Иоиля, а купец, оправившись от волнения, тихо сказал великому князю:
– Пусть, княже, татары грызутся, а мы будем…
– Бить татар татарином, – весело усмехнулся Василий Васильевич, пряча за пазуху и по карманам все, что, оглядываясь на двери, украдкой передавал ему дьякон.
Подходил уже к концу молебен о здравии великого князя и освобождении его из полона. Густой голос отца Ферапонта зычно гудел, рыканьем львиным громыхая по всем хоромам.