Полная версия
Подземелья Ватикана. Фальшивомонетчики (сборник)
– Так он же просто блаженный! – озадаченно воскликнул Жюльюс.
– Верно, блаженный, то-то и злит! Глядите-ка: знаете, что это? – Она прошла в дальний темный угол комнаты и взяла там клетку для цыплят. – Здесь пара крыс, которым господин ученый в свое время выколол глаза.
– Боже мой! Вероника, для чего вы к этому возвращаетесь? Когда я ставил на них опыты, вы хорошо их кормили, а я вас за то упрекал… Да, Жюльюс, когда я был злодеем, я из пустого ученого любопытства ослепил этих бедных животных, а теперь забочусь о них; это совершенно естественно.
– Хотел бы я, чтобы и Церковь, ослепившая вас, сочла естественным сделать для вас то, что вы для этих крыс.
– Ослепившая? От вас ли я это слышу? Просветившая, брат мой, просветившая!
– Вы от меня слышите о фактах. Положение, в котором вас бросили, – вещь, по-моему, недопустимая. Церковь взяла на себя обязательства перед вами; совершенно необходимо, чтобы она их выполнила: необходимо для ее чести и для нашей веры. – Он обратился к Веронике: – Раз вы ничего не получаете, обращайтесь выше – все время выше и выше. Я говорил вам о Рамполле? Напрасно; теперь я хочу подать ходатайство самому папе: Святейшему Отцу известно о вашем обращении. Такое надругательство над справедливостью стоит того, чтобы довести до него. Завтра же еду в Рим.
– Останьтесь у нас поужинать, пожалуйста, – робко посмела сказать Вероника.
– Прошу меня простить, у меня не слишком крепкий желудок. – Тут Жюльюс, чьи ногти были всегда ухоженны, заметил короткие, тупые пальцы Антима. – Когда поеду опять из Рима, задержусь у вас подольше и поговорю с вами, дорогой Антим, о новой задуманной книге.
– Я на днях перечитал «Воздух вершин», и он мне понравился больше, чем поначалу.
– И совершенно напрасно – это неудачная книга; я расскажу вам почему, когда вы будете в состоянии меня выслушать и понять те странные мысли, что тревожат меня сейчас. Мне много нужно сказать. Но сегодня – ни слова больше!
И он ушел от Арманов-Дюбуа, пожелав на прощание хранить надежду.
Книга четвертая
«ТЫСЯЧЕНОЖКА»
И одобрить я могу только тех, кто ищет, стеная.
Паскаль.Фрагмент 3421IАмедей Лилиссуар уехал из По с пятьюстами франками в кармане: этого непременно должно было хватить на поездку, в какие бы сверхсметные расходы ни вовлекла его злокозненная Ложа. Кроме того, если сумма окажется недостаточной, если станет видно, что придется еще задержаться, он отпишет Блафаффасу, который держал для него небольшие свободные средства.
Билет он взял только до Марселя, чтобы в По никто не узнал, куда он едет. Билет третьего класса от Марселя до Рима стоил всего тридцать восемь сорок и притом позволял ему делать остановки по дороге; этим правом он собирался воспользоваться не для удовлетворения любопытства к чужим краям, которое в нем никогда не бывало сильно, а из нужды во сне, которая была очень требовательна. Иными словами, он больше всего на свете боялся бессонницы – а поскольку Церковь нуждалась в том, чтобы в Рим он прибыл свеженьким, то он позволит себе пару дней промедления да какие-то расходы на гостиницу… Что это по сравнению с ночью в вагоне – вне всякого сомнения, бессонной и чрезвычайно нездоровой из-за испарений попутчиков; а если кто из них решит освежить воздух и вздумает открыть окошко – это же верная простуда… Итак, на первую ночь он остановится в Марселе, на вторую в Генуе в каком-нибудь отельчике без роскоши, но удобном, какие всегда без труда находишь рядом с вокзалом. Так что в Риме он будет лишь послезавтра к вечеру.
Впрочем, его забавляло уже само путешествие, уже то, что он едет один: до сорока семи лет он жил всегда под чьей-нибудь опекой, сопровождаемый либо женой, либо другом своим Блафаффасом. Забившись в уголок вагона, он улыбался, как коза выставляя зубы, в предвкушении невинных приключений. Все шло хорошо до Марселя.
На другой день он уехал не туда. Поглощенный чтением только что купленного бедекера по Центральной Италии, он перепутал поезд и отправился прямо в Лион, заметил это лишь в Арле, когда поезд уже тронулся; пришлось проехать до Тараскона и оттуда ехать обратно. Потом он сел на вечерний поезд до Тулона, чтобы не ночевать опять в Марселе: там его заели клопы.
И ведь смотрелся тот номер очень недурно, с окнами на Канебьеру; симпатичной – ей-ей! – казалась поначалу и кровать, в которую, сложив одежду, посчитав расходы и помолившись, он доверчиво улегся. Он валился с ног и тотчас уснул.
У клопов особенный норов: они ждут, пока задуют свечу, и, как только станет темно, выступают в поход. Идут не наугад, а шествуют прямо к шее, которую любят особенно; иногда направляются к запястьям; некоторые чудаки предпочитают щиколотки. Неизвестно зачем, они впрыскивают под кожу спящему тонкую жгучую эссенцию, едкость которой многократно возрастает при малейшем трении.
Лилиссуар проснулся от такого сильного зуда, что зажег свечку и побежал к зеркалу; он увидел под нижней челюстью расплывчатое красное пятно со множеством неясных белых пятнышек, но свечка светила плохо, зеркальная амальгама была грязная, глаза Лилиссуара затуманены сном… Он улегся опять, не переставая чесаться, задул огонь, пять минут спустя снова зажег: кожа горела невыносимо. Подскочив к умывальнику, он намочил из кувшина платок и приложил к воспаленному месту: оно стало больше, доходя уже до ключицы. Амедей решил, что заболевает, и помолился, потом опять погасил свечу. Облегчение от холодного компресса продолжалось слишком недолго, чтобы дать страждущему уснуть: к зуду от жгучего вещества теперь добавлялось неудобство от мокрого воротника ночной рубашки, смоченного к тому же еще и слезами. И вдруг Лилиссуар подскочил от ужаса: клопы! Это же клопы! Он поразился, как это раньше не понял – но ведь он этих насекомых знал только по названию; что общего между укусом в определенное место и этим жжением где-то по всему телу? Он соскочил с кровати и зажег свечу в третий раз.
Он был нервен и жизни не знал; как и многие, он совершенно неправильно представлял себе жизнь клопов и теперь, похолодев от омерзения, принялся поначалу искать их на себе – не увидев ни одного, подумал, что ошибся, уже опять решил, что заболел. На простыне тоже ничего не было; он собрался лечь, но ему пришло в голову приподнять валик кровати. Там он заметил три крохотные черные горошинки, стремительно забившиеся в складку простыни. Они!
Он поставил свечку на стол и устроил облаву: развернул складку и засек пятерых; из брезгливости он не раздавил их ногтем, а отнес в ночной горшок и там затопил мочой. С полминуты он с жестоким удовольствием смотрел, как они барахтаются; ему стало лучше; он лег опять; задул огонь.
Зуд почти сразу же усугубился; появился и новый очаг – на затылке. Он в отчаянье зажег свечку, встал, а рубашку снял, чтобы как следует рассмотреть ее ворот. В конце концов он заметил на шве едва различимые красные точки; он раздавил их рубашкой – они оставили на полотне кровавые пятнышки. Такие маленькие, а такие гадкие! Трудно было поверить, что это уже клопы, но, еще раз подняв валик, он обнаружил там огромную клопину – должно быть, мать этих клопиков. Тогда, взбодрившись, возбудившись, почти что развеселившись, он снял валик, собрал постель и начал осматривать все методически; ему теперь казалось, что он их видит повсюду, но в конечном итоге поймал всего четырех, лег и часок отдохнул спокойно.
Потом снова стали кусать. Он еще раз пошел на охоту, потом наконец выбился из сил, решил – будь что будет, и притом заметил, что, если укус не трогать, он в общем-то заживает довольно быстро. На рассвете последние клопы насытились и оставили его. Он глубоко заснул, и тут коридорный пришел будить его к поезду.
В Тулоне были блохи.
Он, должно быть, подцепил их в вагоне. Целую ночь он чесался, метался, ворочался и не засыпал. Чувствовал, как они бегают у него по ногам, щекочут в паху, как от них лихорадит. Кожа у него была нежная, поэтому от укусов вскакивали крупные волдыри; он еще больше разгонял воспаление, потому что чесался так, словно это было приятно. Он несколько раз зажигал свечку, вставал, снимал рубашку, надевал опять и ни одной блохи убить не смог: он их едва успевал на мгновенье заметить; они от него убегали, а даже если ему и удавалось какую поймать – не успевал он подумать, что блоха уж мертва, раздавлена на ногте, как в ту же секунду она вздувалась, поднималась жива и здорова и прыгала пуще прежнего. Он уже пожалел о клопах. Он бесился, и в горячке бесплодной охоты окончательно разогнал сон.
Весь следующий день ночные нарывы зудели, а щекотка по телу указывала, что гостьи все еще тут. От страшной жары он чувствовал себя еще намного хуже. Поезд был набит работягами; они пили, курили, плевали, рыгали и сервелат жевали такой вонючий, что Лилиссуара несколько раз чуть не вырвало. Но перейти в другое купе он решился только на границе: как бы работяги, видя, что он уходит, не подумали, что стесняют его. В том купе, куда он перешел затем, могучая кормилица меняла пеленки младенцу. Он попытался все-таки уснуть, но тут ему стала мешать собственная шляпа. То была плоская белая соломенная шляпа с черной лентой, из тех, что называют обычно «канотье». Когда Лилиссуар оставлял ее в нормальном положении, жесткие поля не давали ему прислониться к стенке, если же сдвигал шляпу назад, поля зажимало между затылком и стенкой, а верх подскакивал над головой и торчал словно миска. Тогда он решил шляпу вовсе снять, а макушку прикрыть платком, уронив его концы на глаза, чтобы не мешал свет. Но уж к ночи Амедей хорошо приготовился: утром в Тулоне купил коробку порошка от насекомых, а вечером, думал он, хотя бы это и стоило дорого, он остановится непременно в лучшем отеле; ведь если и в эту ночь он не выспится, в каком физическом истощении доберется до Рима? С ним тогда самый завалящий масон справится.
Перед вокзалом в Генуе стояли омнибусы главных отелей; Амедей пошел к одному из самых шикарных, не устрашившись высокомерия лакея, который схватил было его убогий чемоданчик, но Амедей не пожелал расстаться с ним: отказался поставить на верх экипажа, а потребовал взять с собой и поставил рядом на мягком сиденье. В вестибюле гостиницы портье говорил по-французски и тем его приободрил; он пустился во все тяжкие: не только попросил «номер получше», но еще и стал расспрашивать про те, что ему предлагали, твердо решив, что ничто дешевле двенадцати франков ему не подойдет.
Номер за семнадцать франков, который он выбрал, прежде осмотрев еще несколько, был просторный, чистый, изящный без излишеств; изголовьем к стене стояла кровать – медная, чистая, наверняка ненаселенная: пиретрум стал бы для нее оскорблением. За створками огромного шкафа прятался умывальник. Два больших окна выходили в сад. Амедей высунулся в темноту, вглядываясь в неясные сплошные купы листвы; он медлил, чтобы нежаркий воздух утихомирил его лихорадку и склонил ко сну. Над кроватью туманным облаком с трех сторон до земли свисал тюлевый полог; спереди шнурочки, похожие на фалы паруса, поднимали его грациозным изгибом. Лилиссуар узнал в нем то, что называют сеткой от комаров, – прежде он никогда не считал нужным ею пользоваться.
Умывшись, он с наслажденьем улегся на чистом белье. Окно он оставил открытым – не настежь, конечно, чтобы не подхватить простуду или ячмень, а одну створку, так, чтоб из нее не дуло прямо на него; он посчитал расходы, помолился и потушил свет. (Освещение в номере было электрическое, выключалось поворотом рубильника.)
Лилиссуар собрался засыпать, но тоненький писк напомнил ему, что он забыл об одной необходимой предосторожности: окно открывать лишь после того, как погасишь свет – не то налетят комары. Он припомнил, что где-то читал благодарность Богу, одарившему летучее насекомое особым музыкальным инструментом, который предупреждает спящего, что его сейчас укусят. Затем он опустил со всех сторон непроницаемый полог. «Это же гораздо лучше, – думал он, засыпая, – чем пучки мохнатой сухой травы, которые продает Блафаффас-отец под дурацким названием «верное»; их поджигают под оловянной миской, они горят, и от них идет масса одуряющего дыма, только они еще раньше, чем уморят комаров, до полусмерти задушат людей. Верное! Придумал же название! Верное!» Он уже почти уснул, когда вдруг его сильно укололо в ноздрю. Он поднес руку к носу, стал щупать нарыв – и тут укол в руку, а потом насмешливый звон у самого уха. Ужас! Он запер врага в собственном укреплении! Амедей подскочил к выключателю и зажег лампочку.
Точно! Комар сидел там, на самом верху сетки. Амедей был немного дальнозорок и видел его прекрасно: до нелепости тоненький, сидит на четырех лапках, а заднюю пару держит на отлете – длинную, словно завитком. Вот нахал! Амедей встал на кровати. Но как убить насекомое на зыбкой газовой ткани? Да как-нибудь! Он быстро, сильно шлепнул ладонью – ему показалось, что полог порвался. Комар точно был там; он посмотрел кругом, где его труп, ничего не увидел, но почувствовал новый укус – в ногу.
Тогда, чтобы защитить у своей особы хотя бы все, что возможно, Лилиссуар улегся в постель; потом лежал, пожалуй, с четверть часа, затаив дыхание и уже не решаясь гасить свет. Потом наконец, собравшись с духом – врага было не видно и не слышно, – повернул выключатель. И тут же снова началась музыка.
Он высунул из-под одеяла одну руку, держа ладонь у лица, и как только чувствовал, что кто-то пролетает мимо, с размаху шлепал себя по щеке или по лбу. Но тут же опять слышал пение комара.
После этого ему явилась идея закутать голову шарфом, отчего стало совсем безрадостно дышать, а комар все равно укусил его в подбородок.
После этого комар, должно быть, насытился и утих – по крайней мере Амедей, побежденный сном, его больше уже не слышал; он размотал шарф и заснул лихорадочным сном – спал и чесался. Наутро его нос, от природы орлиный, был похож на нос пьяницы, волдырь на ноге вздулся как чирей, а на подбородке стал похож на конус вулкана; Лилиссуар обратил на него внимание цирюльника, к которому зашел побриться перед отъездом из Генуи, чтобы в Рим явиться в приличном виде.
IIВ Риме Лилиссуар слонялся у вокзала с чемоданом в руке усталый, растерянный, не понимающий, где он, не мог ни на что решиться и сил имел только на то, чтобы отклонять посулы гостиничных зазывал, но тут ему повезло: он встретил факкино, который говорил по-французски. Батистен, еще почти безбородый быстроглазый юноша, родился в Марселе; признав в Амедее земляка, он вызвался нести ему чемодан и служить гидом.
Во все время долгого путешествия Лилиссуар листал и перелистывал бедекер. Какой-то инстинкт, предчувствие, внутренний голос почти сразу же отвели его заботы о святом деле от Ватикана и сосредоточили на замке Святого Ангела, бывшем мавзолее Адриана – знаменитой темнице, в тайных казематах которой томилось некогда множество славных узников и которую подземный ход, как говорят, соединяет с Ватиканом.
Он внимательно разглядывал план. «Искать жилье надобно тут», – решил он, ткнув пальцем в набережную Тординона прямо напротив замка. И провиденциальному совпадению было угодно, чтобы именно туда повел его Батистен: не на саму набережную – она, собственно говоря, всего лишь незастроенный проезд, – а совсем рядом, на виа деи Векьерелли (по-нашему – улицу Старичков), третью от моста Умберто, выходящую к самой насыпи; он знал там тихий дом (из окон четвертого этажа, чуть-чуть высунувшись, можно видеть и мавзолей), где очень милые дамы говорят на любых языках, а одна по-французски прямо-таки замечательно.
– Если, сударь, вы устали, можно взять экипаж, туда далеко… Верно, сегодня не так жарко; дождик прошел; после долгой дороги немного пройтись полезно… Нет, чемодан не тяжелый; конечно, донесу… В Риме вы в первый раз? Из Тулузы, должно быть, сударь? Ах, из По… мне бы догадаться по выговору.
Так за разговором они и шли. Пошли по улице Виминале, потом по Агостино Депретиса, которая от Виминале ведет к Пинчо, потом по улице Национале, вышли на Корсо, перешли ее; дальше они уже двигались по лабиринту безымянных переулочков. Чемодан был до того не тяжел, что факкино шагал очень скоро, а Лилиссуар еле-еле за ним поспевал: ковылял позади, валясь от усталости и плавясь от жары.
– Вот и пришли, – сказал Батистен, когда путешественник уже готов был просить пощады.
Лилиссуар еле решился свернуть на улицу или, точнее, в переулок Векьерелли – такой он был узкий и темный. Батистен между тем уже вошел во второй дом направо, чья дверь находилась в нескольких метрах от набережной; в ту же секунду Лилиссуар увидел, как оттуда вышел берсальер; красивая форма, которую он приметил еще на границе, его успокоила: армии он доверял. Амедей прошел несколько шагов. На пороге явилась женщина – очевидно, хозяйка заведения – и любезно ему улыбнулась. На ней был черный атласный передник, браслеты, на шее лазоревая тафтяная лента; иссиня-черные волосы, собранные башней, держал огромный черепаховый гребень.
– Твой чемодан на четвертый отнесли, – сказала она Амедею. Он принял ее тыканье то ли за итальянский обычай, то ли за плохой французский язык.
– Grazia! – сказал он и тоже улыбнулся. «Grazia»! Это значило «спасибо» – единственное слово, которое он мог произнести по-итальянски, а говоря с дамой, считал вежливым употреблять в женском роде.
Он поднялся наверх, останавливаясь на каждой площадке, чтоб отдышаться и набраться храбрости, потому что очень устал, а мерзкая лестница все делала, чтобы вогнать его в отчаянье. Площадки следовали через каждые десять ступеней; лестница, колеблясь и вихляя, трижды спотыкалась на них, пока добиралась до нового этажа. На потолке над самой первой площадкой, против входной двери, висела клетка с канарейкой, которую было видно и с улицы. На вторую площадку шелудивый кот притащил хвост сушеной трески и собирался приняться за еду. На третью выходили отхожие места; двери были открыты и рядом со стульчаками видны большие желтые глиняные горшки, из которых торчали ручки ершиков; на этой площадке Лилиссуар не остановился.
На втором этаже чадила керосиновая лампа рядом с большой застекленной дверью, на которой полустертыми буквами написано было «Salone» – однако за дверью было темно; через стекло Амедей лишь с трудом разглядел на противоположной стене зеркало в позолоченной раме.
Когда он подходил к седьмой площадке, из комнат третьего этажа вышел еще один военный – на сей раз артиллерист, – сбежал вниз по лестнице, налетел на него и со смехом пробормотал какое-то итальянское извинение, прежде вернув Амедея в вертикальное положение: Лилиссуар был похож на пьяного и от усталости еле мог стоять на ногах. Если первый мундир его утешил, то второй, пожалуй, привел в замешательство.
«С этими военными шума не оберешься, – подумал он. – Хорошо, что мой номер на четвертом этаже: будут хотя бы не надо мной».
Едва он миновал третий этаж, как его окликнула, прибежав откуда-то из глубин коридора, женщина в распахнутом пеньюаре и с растрепанными волосами.
«Она, должно быть, обозналась», – подумал он и поскорее стал подниматься дальше, отводя глаза, чтобы не смутить даму, застигнутую в дезабилье.
До четвертого этажа он добрался вовсе задохнувшись и увидел там Батистена; тот разговаривал по-итальянски с какой-то женщиной неопределенного возраста, которая Амедею очень напомнила кухарку Блафаффаса – только не такая жирная.
– Ваш чемоданчик в номере шестнадцатом, третья дверь. Только осторожно, там в коридоре ведро с водой.
– Оно протекает, вот я его и выставила, – сказала женщина по-французски.
Дверь шестнадцатого номера была открыта; на столе горела свеча, освещая комнату, а немного и коридор, где у пятнадцатого номера под жестяным умывальным ведром растекалась и блестела на плитке лужа. Лилиссуар переступил через нее; лужа сильно воняла. Чемодан был на месте, на виду, на стуле. В душной комнате у Амедея тотчас же закружилась голова; он бросил на кровать шляпу, зонт и плед, а сам рухнул в кресло. Пот струился по лбу; он думал, ему сейчас станет дурно.
– А это госпожа Карола, она говорит по-французски, – сказал Батистен. Они вместе вошли в комнату.
– Откройте окно, пожалуйста, – выдохнул Лилиссуар; сил встать у него не было.
– Ой, да как же он вспотел! – твердила госпожа Карола, достав из-за кофточки носовой платочек и утирая пот с бледного лица.
– А мы его к окошку поближе.
Они вдвоем подняли кресло, в котором безвольно болтался почти совсем бесчувственный Амедей, и поставили так, чтобы он мог дышать не вонью из коридора, а многообразными дурными запахами с улицы. Впрочем, прохлада привела его в себя. Он порылся в кошельке и достал монетку в пять лир, приготовленную для Батистена:
– Большое вам спасибо. А теперь оставьте меня.
Факкино ушел.
– Больно много ты ему дал, – сказала Карола.
Амедей принимал тыканье за итальянский обычай.
Теперь ему хотелось только лечь, но Карола, по-видимому, уходить не собиралась; тогда, влекомый вежливостью, он начал с ней разговор:
– Вы говорите по-французски как француженка.
– Что ж тут такого? Я из Парижа. А вы?
– Я с Юга.
– Так я и поняла. Как вас увидела, так и подумала: этот господин, должно быть, из провинции. В первый раз в Италии?
– В первый.
– По делам приехали?
– Да.
– Рим красивый город, много есть чего посмотреть.
– Конечно… Только сегодня я немножко устал, – решился он признаться. – Я три дня был в дороге, – добавил он, словно извиняясь.
– Верно, сюда ехать далеко.
– И три ночи не спал.
В ответ на это госпожа Карола с той внезапной итальянской фамильярностью, к которой Амедей все никак не мог привыкнуть, ущипнула его за подбородок:
– Ах, шалунишка!
От этого жеста щеки Амедея немного порозовели; чтобы отвести от себя недостойные подозрения, он стал пространно рассказывать о клопах, блохах и комарах.
– Здесь этого ничего нет. Видишь, как чисто.
– Правда; я надеюсь хорошо выспаться.
Но она все не уходила. Он с трудом поднялся с кресла, поднес руку к жилетке, расстегнул первую пуговицу и решился сказать:
– Я, наверное, лягу…
Госпожа Карола поняла его смущение:
– А, ты хочешь, чтобы я на минутку вышла; понятно… – тактично сказала она.
Как только она ушла, Лилиссуар повернул ключ в замке, достал из чемодана ночную рубашку, улегся в постель. Но замок, видимо, плохо держал: едва он задул свечку, дверь приоткрылась и за кроватью, совсем рядом с кроватью, показалось улыбчивое лицо Каролы…
Через час он опомнился. Карола, голая, лежала в его объятиях.
Он вытащил из-под нее затекшую руку, отодвинулся. Она спала. Слабый свет из переулка освещал комнату, а слышно было только ровное дыхание этой женщины. Тогда Амедей Лилиссуар, чувствуя во всем теле и в душе незнакомую прежде истому, высунул тощие ноги из-под простынь, сел на краю кровати и заплакал.
Как прежде струился по нему пот, так теперь слезы омывали его лицо и смешивались с железнодорожной пылью; бесшумно, безостановочно истекали они тонким ручьем из глубин его существа как из некоего потаенного источника. Он думал об Арнике, о Блафаффасе… Ах! Видели бы они это! Никогда он теперь не посмеет занять свое место рядом с ними! Затем он вспомнил о своей опороченной высочайшей миссии и застонал:
– Кончено! Я недостоин… Кончено! Воистину кончено!
Стонал он тихонько, но его стенания непривычным звучанием разбудили Каролу. Он уже стоял на коленях у кровати и колотил себя кулаком во впалую грудь; пораженная Карола слышала, как он стучит зубами, рыдает и все твердит:
– Спасайся кто может! Разрушена Церковь!
Наконец она не выдержала:
– Да что с тобой, старичок, милый? Ты с ума сошел?
Он обернулся к ней:
– Прошу вас, госпожа Карола, оставьте меня… Теперь мне непременно нужно побыть одному… Завтра утром мы увидимся.
И поскольку винил он, в конце концов, только себя самого, он тихонько поцеловал ее в плечо:
– Ах! Вы не знаете, как страшно то, что мы сейчас сотворили… Нет, нет! Не знаете. И никогда не дано вам будет узнать.
IIIНе в один департамент Франции запустило мошенническое предприятие под громкой вывеской «Крестовый поход за избавление папы» свои преступные щупальца; Протос – мнимый каноник из Вирмонталя – был не единственным его агентом, а графиня де Сен-При – отнюдь не единственной жертвой. И не все жертвы оказались равно обольщены, хотя бы и все агенты проявили равную расторопность. Даже Протосу – бывшему товарищу Лафкадио – после дела расслабляться не приходилось: он все время держал ухо востро, как бы духовенство (настоящее) не прознало про это дело, и охранял тылы столь же изобретательно, как и наступал. Но он умел менять обличья, а помогали ему прекрасно: от головы до хвоста этой шайки (называлась она «Тысяченожка») царили дивное согласие и послушание.
В тот же вечер Протос узнал от Батистена, что приехал некий иностранец, и несколько встревожился, что он из По. На другой день в семь часов утра он был уже у Каролы. Она еще не вставала.