Полная версия
Подземелья Ватикана. Фальшивомонетчики (сборник)
Андре Жид
Подземелья Ватикана;
Фальшивомонетчики
Andre Gide
LES CAVES DU VATICAN
LES FAUX-MONNAYEURS
Печатается с разрешения издательства Editions Gallimard.
© Editions Gallimard, Paris, 1914, 1925
© Перевод. Н. Зубков, 2017
© Издание на русском языке AST Publishers, 2017
Исключительные права на публикацию книги на русском языке принадлежат издательству AST Publishers.
Любое использование материала данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается.
***Лауреат Нобелевской премии по литературе Андре Жид – один из величайших французских писателей XX века, предтеча авторов экзистенциалистской школы, тонкий психолог и блистательный мастер стилизации.
Его произведения, варьирующиеся от классического для французской прозы психологического реализма до философской параболы, и сейчас поражают удивительной жанровой и стилистической многогранностью.
Подземелья Ватикана
Жаку Копо
Кювервиль, 19 августа 1913 г.
Я с радостью надписываю Ваше имя на первой странице этой книги. Она была Вашей всегда – во всяком случае, с того времени, как стала обретать форму. Припоминаете ли Вы день, когда Вам я рассказывал о ней? Это было в Кювервиле такого-то года; дул сильный ветер, и мы шли в Этрета смотреть на прилив. Ваш любезный интерес к моему рассказу сильно ободрял меня все время, пока я его писал.
Первый замысел этой книги возник еще раньше. Вы напомнили мне: я Вам о ней говорил на другой день после того, как Вы возвратились из путешествия в Данию.
Сколько же лет-то прошло?..
Я знаю: в наши времена поспешной работы и недоношенных родов трудно мне будет кого-либо убедить, что я мог столь долго вынашивать в голове книгу, пока не решился ею разродиться.
Почему эту книгу назвал я «потешной повестью»? Почему три предыдущих – «рассказами»? Чтоб показать, что они, собственно говоря, не «романы».
Впрочем, это не важно: пускай за романы их примут, лишь бы только потом не пеняли мне, что я нарушил «законы жанра» – не указывали, к примеру, на неясности и беспорядок.
Рассказы, повести… Мне кажется, до сей поры я писал книги лишь иронические (или критические, коли Вам так больше по нраву), и эта из них, очевидно, последняя.
Я стою на том, что недостаток произведений нашего времени – их скороспелое появление, поспешность художника, не успевающего их выносить. Но не дай Аполлон мне судиться с эпохой! Кто недоволен – пускай кривится. Я говорю все это лишь для того, чтоб предуведомить тех, которым в «Подземельях» будет угодно видеть какое-то уклоненье, отреченье от прежнего, кто станет чертить кривую моего пути, выявлять эволюцию…
Меня же заботят вопросы лишь ремесла, и я стремлюсь только быть хорошим мастеровым.
Книга первая
АНТИМ АРМАН-ДЮБУА
Что до меня, то я свой выбор сделал: я выступаю за социальный атеизм. Именно такой атеизм я полтора десятилетия развивал в ряде своих работ…
Жорж Палант.Философская хроника «Меркюр де Франс».Декабрь 1912 г.
IЛета 1890-го, при понтификате Льва XIII, слава доктора X., специалиста по лечению болезней ревматического происхождения, разнесшись, призвала в Рим Антима Армана-Дюбуа, франкмасона.
– Что же это? – восклицал Жюльюс де Барайуль, свояк его. – Вы затем отправляетесь в Рим, чтоб исцелить свое тело? Если бы только вы смогли там познать, кольми паче больна душа ваша!
На что отвечал Арман-Дюбуа со снисходительным состраданием:
– Бедный друг мой, посмотрите же на мои плечи.
Барайуль, человек благодушный, невольно переводил взгляд на плечи родственника; они подрагивали, будто вздымаясь от смеха утробного, неудержимого, и, верно, велика была жалость зреть, как это пространное, полупараличное тело в таких глумливых движениях исходит остатками мускульных сил своих. Что ж! Каждый на своем они стояли прочно, и красноречие Барайуля ничего изменить не могло. Может, изменит время? Таинственное действие места святого? Не скрывая безмерного разочарованья, Жюльюс отвечал лишь одно:
– Антим, вы меня весьма огорчаете. (Плечи тотчас же прекращали пляску, ибо Антим свояка любил.) Если бы только через три года, когда я приеду к вам на торжества юбилея, – если бы только я мог обрести вас тогда в покаянии!
Вероника, нужно сказать, сопровождала супруга совсем с иными намереньями: она была столь же набожна, как и сестра ее Маргарита, как и Жюльюс, и долгое пребывание в Риме отвечало одному из самых ее сокровенных желаний; она обставляла мелкими привычками благочестия свою монотонную, разочарованную жизнь и, неплодна будучи, окружала свой идеал тем попечением, какого не требовалось от нее для детей. Увы! Она уже не имела надежды привести к Богу своего Антима. Она давно знала, сколь упрям может быть этот огромный мозг, как заперт в своем отрицании. Аббат Флонс ей так и говорил: «Нет непреклонней решений, сударыня, чем дурные решения. Теперь надейтесь только на чудо».
И даже огорчаться она уже перестала. С первых же дней, как супруги устроились в Риме, каждый из них сам для себя устроил свою одинокую жизнь: Вероника – в хозяйственных хлопотах и церковных обрядах, Антим – в научных трудах. Жили рядом друг с другом и против друг друга, друг с другом мирясь, повернувшись друг к другу спиной. Этому благодаря воцарилось меж ними какого-то рода согласие, витало над ними какого-то рода полублаженство, и каждый из них, поддерживая другого, в том находил скромное применение собственной своей добродетели.
Как и в большинстве итальянских жилищ, в их квартире, нанятой через агентство, неожиданные удобства сочетались с приметными недостатками. Она занимала весь бельэтаж палаццо Форджетти на виа ин Лючина; в ней была очень хорошая терраса, где Вероника сразу решила разводить аспидистры, столь плохо растущие в парижских квартирах, – но, чтобы попасть на террасу, непременно было нужно пройти через оранжерею, которую Антим сразу сделал своей лабораторией. Договорились, что он разрешает проход с такого-то по такой-то час.
Вероника отворяла бесшумно дверь и пробегала затем торопливо, глаза опустив долу, как молодой монах проходит мимо бесстыдных картинок на стенах, ибо ей было противно видеть, как в самом дальнем углу, возвышаясь над креслом с прислоненным к нему костылем, огромная спина Антима склонялась над неизвестно каким недобрым делом. Антим, со своей стороны, старался никак не подать вида, что слышит ее. Но как только она проходила назад, тяжело поднимался с сиденья, ковылял до двери и, полон злобы, губы поджав, властным движением пальца толкал дверную задвижку – щелк!
Скоро затем наступало время, когда через другую дверь Беппо – парнишка на побегушках – приходил спросить, какие будут распоряжения.
Уличного оборванца лет двенадцати или тринадцати, без родителей и без крова, Антим приметил через несколько дней после приезда в Рим. Беппо сидел против гостиницы на виа Бокка ди Леоне, где супруги остановились на первое время, и пытался привлечь вниманье прохожих цикадой, жившей у него на пучке травы в коробочке из камыша. Антим дал парнишке за насекомое десять сольдо и, зная по-итальянски лишь пару слов, кое-как объяснил, что завтра переезжает в квартиру на виа ин Лючина, и тогда ему понадобится несколько крыс. Все, что плавает, ползает, бегает и летает, служило ему материалом: он работал с плотью живой.
Прирожденный добытчик, Беппо достал бы ему и орла или волчицу Капитолийскую. Ему нравилась такая работа: он всегда любил что-нибудь стибрить. Платили ему десять сольдо в день; помогал он и по хозяйству. Вероника сначала смотрела на него косо, но, увидев раз, как мальчишка перекрестился, проходя мимо Мадонны на северном углу их дома, она простила ему лохмотья и позволила носить в кухню воду, уголь, дрова, растопку; носил он даже корзинку, когда провожал Веронику на рынок по вторникам и по пятницам: в эти дни у горничной Каролины, приехавшей вместе с супругами из Парижа, было слишком много хлопот в самом доме.
Вероника не нравилась Беппо, но в ученого мальчик прямо влюбился. Вскоре тот уже не спускался, мучась, во двор забрать доставленных жертв, а позволял парнишке самому являться в лабораторию. Туда проходили прямо с террасы, на которую со двора вела потайная лестница. Чуть сильней начинало биться сердце Антима в его нерушимом уединенье, когда он слышал негромкий стук босых пяточек по камням. В окно Антим не глядел: от работы его не отрывало ничто.
В застекленную дверь мальчик не стучался, а скребся; Антим, не отвечая, продолжал сидеть, сгорбленный, за столом, и тогда Беппо ступал на четыре шажка и ясным голоском ронял «permesso?»[1], наполнявшее всю комнату лазурью. По голосу приняли бы его за ангела, был же он подручным палача. Он клал на стол мешок – что за новую жертву в нем приносил он? Часто Антим, чересчур поглощенный работой, мешок открывал не сразу, а лишь мельком глядел на него; вздрагивал холст – там могла сидеть и крыса, и мышь; лягушка, воробышек – Молоху все было впрок. Иногда Беппо не приносил ничего и все равно приходил: он знал, что Арман-Дюбуа ждет его и с пустыми руками; и когда мальчик молча склонялся рядом с ученым над каким-нибудь жутким опытом – желал бы я быть уверен, что физиолог не наслаждался тщеславной радостью мнимого бога, видя, как вперяется взгляд ребенка то, с ужасом, в бедную живность, то, с восхищеньем, – в него самого!
Чтобы в дальнейшем напасть на самого человека, Антим Арман-Дюбуа пока что хотел лишь просто свести к «тропизмам» всю деятельность наблюдаемых им животных. Тропизмы! Не успели изобрести это слово, как никакого другого уже и не понимали; целый разряд психологов теперь признавал лишь «тропизмы». Тропизмы! Какой нежданный свет воссиял из этих звуков! Было ясно, что организм уступает тому же влечению, что и подсолнечник, когда лишенное воли растение поворачивается лицом к солнцу (что легко сводится к простым законам физики и термохимии). Отныне мир сей получал утешительный дар успокоения. В самых нежданных движениях существа стало возможным просто признать безусловное послушание движителю.
Чтобы достичь своей цели, чтобы от укрощенной живности добиться признания в простоте поведения, Антим Арман-Дюбуа изобрел сложную систему коробочек с коридорами, лесенками, лабиринтами, отсеками, где в одних лежала еда, в других ничего или какой-нибудь чихательный порошок, с дверцами разного цвета и формы – дьявольский инструмент, вскоре прогремевший в Германии и под именем Vexierkasten[2] ставший на службу новой психофизиологической школе, сделавшей новый шаг на путях безбожия. А чтобы действовать на то или иное чувство, тот или иной отдел мозга животного раздельно, он тех ослеплял, иных оглушал, кастрировал, декортикировал, обезмозгливал, лишал их того или иного органа, который вы сочли бы необходимым, но без которого тварь могла обойтись для Антимовых целей познания.
Его «Сообщение об условных рефлексах» перевернуло Упсальский университет; начались жесточайшие дискуссии, в которых принял участие весь цвет иностранной науки. Но в уме Антима уже взметались новые вопросы – и он, предоставив споры коллегам, повел изыскания на иных путях, надеясь выбить Бога из самых потаенных укреплений.
Ему не довольно было признать grosso modo[3], что всякая жизненная активность приводит к износу, что животное тратит силы уже одним применением мускулов. Всякий раз он спрашивал: сколько потрачено? А когда изнуренный предмет его опытов желал свои силы восстановить, Антим его не кормил, но взвешивал. Дополнительные условия чересчур усложнили бы эксперимент, а был он таков: шесть крыс, голодающих и связанных, подвергались ежедневному взвешиванию – две слепых, две кривых и две зрячих; зрению двух последних непрестанно мешала маленькая механическая мельничка. В каком отношении находилась потеря их веса после пяти дней голодовки? С торжеством добавлял Антим Арман-Дюбуа каждый день, ровно в полдень, новые цифры в заведенные для того специально таблички.
IIЮбилей начинался уже совсем скоро. Супруги Арман-Дюбуа ожидали Барайулей со дня на день. Утром пришла телеграмма с известием, что приедут они под вечер, и Антим вышел из дома купить себе галстук.
Выходил Антим редко – как можно реже: ему было трудно двигаться; Вероника все для него с удовольствием покупала, а шили у портных на заказ, приглашая на дом снять мерку. За модой Антим следить уже перестал, но хотя галстук ему был нужен самый простой (скромная ленточка черного шелка), он желал его выбрать сам. В дорогу он купил и в гостинице носил манишку из кармелитского сатина, однако она постоянно выбивалась из-под жилета, который Антим привык глубоко расстегивать; сменивший ее кремовый шейный платок Маргарита де Барайуль, несомненно, найдет неряшливым. Напрасно он изменил маленьким черным ленточкам, которые носил обыкновенно в Париже, и совсем зря не сохранил ни одной для образца. А здесь какой ему предложат фасон? Он не мог решиться, не обойдя несколько магазинов на Корсо и виа деи Кондотти. Бант был бы излишней вольностью для пятидесятилетнего человека; нет, конечно, – пойдет лишь лента с прямым узлом, черная, совершенно матовая…
Обедали только в час дня. К полудню Антим вернулся с покупкой – он успел к взвешиванию крыс.
Щеголем Антим вовсе не был, но испытал потребность примерить свой галстук, а потом уже сесть за работу. Осколок зеркала, служивший некогда для того, чтоб вызывать тропизмы, лежал на столе; Антим приставил его к клетке и склонился над собственным отражением.
Он носил до сих пор еще не поредевшие волосы бобриком – некогда рыжие, теперь же того неясного серовато-желтого цвета, какой появляется у старых вещей позолоченного серебра; над глазами его, серее и холоднее зимнего неба, брови торчали густыми кустами; бакенбарды, маленькие, коротко стриженные, были все еще рыжеватого цвета, как и неухоженные усы. Антим провел рукой по впалым щекам, по широкому квадратному подбородку.
– Ничего, ничего, – пробормотал он, – побреюсь потом.
Он достал галстук из пакета, положил перед собой, вытащил булавку с камеей, снял платок. Его тяжелый затылок был окружен полувысоким воротничком, спереди открытым; кончики его Антим опускал. Здесь, при всем моем желании говорить только о самом главном, я не могу умолчать о шишке на шее Антима Армана-Дюбуа. Ибо что я могу требовать от своего пера, кроме точности и строгости, пока не приобрету умения надежно различать второстепенное и существенное? И кто может утверждать, что эта шишка не сыграла никакой роли, не имела никакого веса в том, что Антим именовал своей «свободной» мыслью? Ишиас свой он бы, пожалуй, Богу еще простил, но вот этой пошлости простить не мог.
Шишка у него появилась, он не знал отчего, вскоре после женитьбы: сначала только чуть правей и ниже левого уха, там, где начинают расти волосы, – какой-то безобидный узелок; он рос, но Антим еще долго мог скрывать его под густой шевелюрой, начесывая кудри на шею; даже Вероника не замечала его, пока однажды ночью, лаская мужа, рукой на него не наткнулась и не вскрикнула:
– Ой, что это там у тебя?
И опухоль, словно утратив причину скрываться после разоблачения, уже через несколько месяцев сравнялась величиной сначала с перепелиным яйцом, потом с цесаркиным, потом с куриным, и такой оставалась, а волосы вокруг между тем редели и выставляли ее напоказ. В сорок шесть лет Антиму Арману-Дюбуа было уже ни к чему производить впечатление; он коротко подстригся и стал носить полувысокие воротнички такого фасона, где нечто вроде ячейки и скрывало, и выявляло шишку. На том довольно о шишке Антима.
Он обернул вокруг шеи галстук. Посередине, через узкий металлический проход, должна была проскользнуть вспомогательная ленточка, которую готовился подцепить крючок рычажка. Устройство хитроумное, но как только оно цеплялось за ленточку – сам галстук соскальзывал, падал опять на лабораторный стол. Пришлось на помощь призвать Веронику; она прибежала бегом.
– На, пришей, – сказал Антим.
– Завяжи машинкой, это ж такой пустяк, – тихонько ответила она.
– А на деле, оказалось, не держит.
У Вероники всегда под домашней кофтой, у левой груди, были приколоты две иголки со вдетыми нитками: черной и белой. Даже не присев, прямо у балконной двери она стала пришивать ленточку. Антим глядел на нее. Она была довольно грузной, с крупными чертами лица; так же упряма, как и он сам, но, в общем, довольно мила, почти всегда улыбалась, так что даже небольшие усики не делали ее лицо слишком грубым.
«Что-то в ней есть, – думал Антим, глядя, как она тянет иголку. – Мог бы я жениться и на другой: могла быть кокетка, и обманывала бы меня; могла быть ветреница, и бросила бы; могла быть болтушка – все уши бы прожужжала, или глупая курица – я бы с катушек слетел, или брюзга, как свояченица моя…»
И не так сурово, как обыкновенно, сказал он «спасибо», когда Вероника, закончив работу, ушла.
Теперь новый галстук повязан Антиму на шею, и ученый весь предался своим мыслям. Ни один голос больше не звучит для него ни снаружи, ни в сердце. Вот он уже взвесил слепых крыс. Что дальше? Крысы кривые – без перемен. Теперь надо взвесить зрячую пару. И тут он так поражен, что костыль падает на пол. Что такое! Зрячие крысы… он взвешивает их снова – но нет, никакого сомненья: со вчерашнего дня зрячие крысы прибавили в весе! Вдруг его озарило:
– Вероника!
С великим усилием он подбирает костыль и бросается к двери:
– Вероника!
Она услужливо подбегает опять. А он, на пороге стоя, величественно вопрошает:
– Кто трогал моих крыс?
Нет ответа. Он повторяет медленно, делая паузы между словами, как если бы Вероника забыла французский язык:
– Пока меня не было, кто-то им дал поесть. Уж не вы ли?
И тогда она, приободрясь, обращается к нему чуть ли не с вызовом:
– Ты морил бедных зверушек голодом. Я вовсе не мешала твоему опыту – просто…
Но он хватает ее за рукав и, хромая, подводит к столу – показывает таблицы результатов:
– Видите эти листки? Две недели я сюда заношу итоги моих наблюдений; именно их ждет от меня коллега Потье, чтобы доложить на заседании Академии наук 17 мая. Сегодня у нас 15 апреля: как я продолжу эти столбики цифр? Что напишу?
Она не проронила ни слова, и тогда он, словно кинжалом, коротким пальцем царапая неисписанную страницу, продолжает:
– Сегодня госпожа Арман-Дюбуа, супруга исследователя, слушая лишь свое нежное сердце, допустила… какое мне слово употребить? Неосторожность? Неловкость? Глупость?
– Напишите, пожалуй: пожалела несчастных зверушек, жертв безжалостного любопытства.
Он с великим достоинством выпрямляется:
– Если так вы к этому относитесь, сударыня, то поймете, почему отныне я вынужден просить вас для ухода за вашими растениями подниматься по лестнице со двора.
– Думаете, я хоть раз заходила к вам в логово для собственного удовольствия?
– Так избавьте себя от неудовольствия заходить сюда впредь.
И, подкрепляя эти слова красноречивым жестом, он хватает два листка с записями наблюдений и рвет их в клочки.
«Две недели», сказал он; по правде, крысы его голодали только четыре дня. Именно от преувеличения проступка угасло, должно быть, его раздражение: только сел он за стол, лицо его уже прояснилось; у него хватило даже философичности протянуть супруге десницу примирения. Ведь он еще более, нежели Вероника, не желает, чтоб благомыслящая чета Барайуль заметила их несогласия, вину за них во мненье своем непременно возложив на Антима.
В пять часов Вероника сменяет домашнюю кофту на черную драповую жакетку и едет встречать Жюльюса и Маргариту: они прибывали на вокзал Рима в шесть. Антим идет бриться; шейный платок он по доброй воле заменил лентой с прямым узлом: этого должно быть довольно; он терпеть не может церемоний и ради свояченицы не уронит в своих глазах альпаковую куртку, белый жилет с синим узором, тиковые панталоны и удобные черные кожаные домашние туфли без каблуков, которые надевал он даже на улицу: хромота его извиняла.
Он подбирает разорванные листки, складывает клочок к клочку и, пока не приехали Барайули, тщательно переписывает все цифры.
IIIРод Барайулей (итальянское «ль» в этом слове по-французски читается «й», так же как титул герцогов Брольо читают «де Бройль») происходит из Пармы. За одного из Баральоли, а именно Алессандро, в 1514 году, вскоре после присоединения герцогства к Папскому государству, вышла замуж вторым браком Филиппа Висконти. Другой Баральоли, тоже Алессандро, отличился в битве при Лепанто, а в 1580 году был убит при загадочных до сих пор обстоятельствах. Не трудно, но не слишком интересно, было бы проследить судьбу этой фамилии до 1807 года, когда Парма была присоединена к Франции и Робер де Барайуль, дед Жюльюса, поселился в По. В 1828 году он получил от Карла X графскую корону; позднее Жюст-Аженор, его третий сын (два первых умерли во младенчестве), с достоинством носил эту корону в должности посла, где блистал его тонкий ум и одерживало победы дипломатическое искусство.
Жюльюс, второй ребенок Жюста-Аженора де Барайуля, после женитьбы жил вполне степенно, в юности же знавал иногда и сильные страсти, но мог, как бы то ни было, сказать о себе по всей справедливости, что сердце его никогда не падало низко. Глубоко вкорененное благородство натуры и особенное изящество, которым дышали его самые мимолетные писания, всегда удерживали его вожделения на краю наклонной плоскости, куда любопытство романиста, без сомненья, пустило бы их во весь опор. Кровь его в жилах текла без завихрений, но не была холодна: несколько великосветских красавиц тому быть могут свидетельницами… И я бы вовсе об этом не упомянул, если бы его первые романы не давали бы это достаточно ясно понять, чему отчасти и были обязаны громким успехом в свете. Благодаря высокому положению читателей, которые способны были ими восхищаться, появились они – первый в «Корреспондан», два других – в «Ревю де дё монд». Вот так, словно бы поневоле, Жюльюс Барайуль еще совсем молодым увидел себя у врат академии – да и статность, важный взгляд с поволокой, задумчивая бледность на челе словно предназначали его для места с бессмертными.
Антим исповедовал величайшее презрение к тому, чтобы выделяться положением в обществе, богатством, внешностью, – Жюльюса эти заботы мучили беспрестанно. Однако ученому нравились в нем некое добродушие и крайнее неумение спорить, которое часто приносило свободной мысли победу.
В шесть часов Антим слышит: экипаж гостей останавливается у подъезда. Он выходит встретить их у входа. Жюльюс поднимается на крыльцо первым. Цилиндр кронштадт, прямое пальто с шелковыми отворотами – можно подумать, он одет для визита, а не по-дорожному, не будь на руке у него шотландского пледа; долгий путь нимало на нем не сказался. Следом под руку с сестрой идет Маргарита де Барайуль – весьма, напротив, помятая: капот и шиньон сбились на сторону, на крыльцо она поднимается, покачиваясь, половина лица закрыта прижатым к лицу носовым платком… Подойдя к Антиму, Вероника шепчет тихонько:
– Маргарите в глаз попал уголек.
Дочка Барайулей Жюли, грациозная девятилетняя девочка, и горничная идут сзади в полнейшем молчанье.
У Маргариты характер такой, что к подобным вещам с легкомыслием не отнесешься. Антим предлагает послать за глазным врачом, но Маргарите известна молва, каковы коновалы в Италии; она ни за что и слышать об этом не хочет; произносит умирающим голосом:
– Холодной воды… просто немного холодной воды… Ах!
– Дорогая сестрица, – отвечает Антим, – на минутку холодная вода вам действительно принесет облегченье, ослабив приток крови к вашему глазу, но от недуга не избавит.
Он поворачивается к Жюльюсу:
– А вы заметили, что это было?
– Пожалуй, нет. Когда поезд остановился, я предложил посмотреть, но Маргарита разнервничалась…
– Что ты говоришь такое, Жюльюс! Ты был страшно неловок! Стал поднимать мне веко так, что чуть все ресницы не выдернул…
– Не позволите ли мне попробовать? – говорит Антим. – Может быть, у меня лучше получится…
Факкино поднес чемоданы. Каролина зажгла лампу с рефлектором.
– Но послушай, друг мой, не в коридоре же ты будешь делать эту операцию, – замечает Вероника и ведет Барайулей к ним в комнату.
Квартира Арманов-Дюбуа распространялась вокруг внутреннего двора; окна во двор освещали коридор, что вел из прихожей в оранжерею. В этот же коридор выходили двери сперва из столовой, потом из гостиной (огромной, плохо обставленной угловой комнаты, которой Антим с супругой не пользовались), затем из двух смежных комнат, приготовленных одна для супругов, другая, маленькая, для Жюли, рядом со спальней четы Арманов-Дюбуа. Все эти комнаты сообщались также и между собой. Кухня и два помещения для прислуги находились по другую сторону от подъезда.