Полная версия
Когда ещё не столь ярко сверкала Венера
– Угу, до ядрёна полмиллиона, – ухмыльнулся Кость Семёныч, ничуть не обидевшись на «старого дурня». – Только не ты, старая, а я говорил!
– Дык нет же, нет! Окстись!!! – заголосила Никитична. – Это я! Я!!! Я же вам тыщу раз повторяла…
Ну и вскипели страсти – сызнова. Побурлили с недельку, побурлили другую, потом стали утихать.
***
– И чего только порой ни болтают?! Бывает, увидят обыкновенное яичко – мерещится курочка Ряба, толкуют же: Петушок – золотой гребешок…
Так заключил свою очередную (можно сказать: алчную и кровавую) историю мой ночной собеседник, а затем пояснил:
– Но того они все не понимают, что суть отнюдь не в золоте и не в платине.
– А в чём? – давался диву я.
– В обороте, конечно же, – не преминул он похрустеть во всю мочь рублёвую.
– В чём, в чём?
– Как в чём?! – опешил рубль от такой непонятливости дремучей. – В прибавочной стоимости, разумеется. Не я, а сами люди, мудрейшие из них, сказали: «Деньги нужны для того, чтобы делать деньги!» По своему образу и подобию. Никто ведь не ждёт от платонической любви детей? Для превращения чистой и светлой мечты в дело, то бишь иллюзии – в действительность, надо иметь много денег. Эльдорадо не сыскали? Нет! Вот неудачники, вероятно подлейшие из них, и назвали золото презренным металлом. С тех пор я бумажный. Всякие там отшельники и прочие лоботрясы подхватили красивое словцо, растрезвонили на весь свет. Глупцы поверили. Так и будут прозябать в гордой нищете… и других голодом морить.
– Неужели поэтому?! – неприлично прыснул я смехом, прыснул прямо в лицо… то есть ему в достоинство, едва не сдув со стола. – Ну-у насмешил, так насмешил!
– Ладно! – коротко отрезал рубль, побурев: должно быть, задел его за живое. – Для того люди живут, чтобы детей рожать и обеспечивать своё и приплода будущее деньгами. В потугах ухватить меня за соблазнительный кончик изгибаются извилины вашего мозга, напрягаются мышцы… А-а! Да что я, впрочем, распинаюсь?! Лицемеры! Чтоб оттащиться бархатную недельку у лукоморья, да с прелестницей… хе…хе…
– У меня нет…
– Неважно. Главное, чтоб способность любить была. Всё равно в старости пожелаете привязать к себе внучат. Рубликом, между прочим. Рубликом, в том числе. Чем ещё?! Не тараканами же, не мышами в одинокой обшарпанной конуре, где помирает никчёмный старик? Попомните ещё меня: живёте-то один раз. И чем вы хуже других, а?!
Я прокашлялся, и рубль на столе трепыхнулся. Я взял его в руки, чуть сдавил подушечками пальцев и помахиваю перед самым носом.
– Единичка всего лишь третьего разряда, да и то если в копеечках считать… – глухо просипел я, сам не признав голоса своего.
– А это уж как будет угодно считать! Как угодно! – Меж тем он уж жёлчью исходит.
Подклеенный рубль затрепыхался у меня промеж пальцев, точно на сквозняке. А я этак задумчиво верчу его, верчу… да и взмахнул им, будто носовым платком.
– Без рубля, конечно, не проживёшь, это так, – приговариваю в задумчивости, – однако ж не надо шиворот-навыворот выворачивать. Так можно и в мусорную корзину сыграть – да ещё и с музыкой.
– Погибели моей захотелось – так, что ли?! – Ёрничает, хорохорится, провоцирует, а сам вмиг поседел – белый-белый стал, как если б кто сутки вымачивал его в хлорке. – Слыхали эту побасенку. И чем всё кончилось – запамятовали?
Нда-а… Положил его на стол, перед собой, пригладил – как если б пожалел.
– Извините, – говорю и улыбаюсь, – не хотел обидеть. Я не имел в виду вас, лично…
– Хм, в том-то и дело, что вы вообще никого лично не имеете в виду.
Буркнул он напоследок ещё что-то невнятное и замолчал. Никак, обиделся.
Когда было уж подумал, а не прибрать ли мне рублишко со стола да в карман, чтоб на нервы не действовал, вдруг взговорил он – неторопливым человечьим голосом, без горячности, то хрипловато, а то бархатисто выводя. Так обычно повествуют те, в ком перебродили страсти молодецкие – от юности зелёной до зрелости самоуверенной.
***
До поры до времени, как и всякому незрелому отпрыску, или, если вам кажется так благозвучнее, всякой земной поросли, мне было совершенно безразлично, в чьих руках вертеться да с кем якшаться. Лишь бы особо не мяли да не задерживали оборота. Но вот как-то однажды меня, и ещё девятерых собратьев по ячейке в кассе, выдали на размен червонца. Моей хозяйкой стала этакая, знаете ли, ветхая с виду старушонка. Скряга, по всем приметам. Завязала она нас в узелок, то бишь, я хочу сказать, в носовой платочек, и опомнились мы лишь в больничной палате. Там, в темноте и тесноте, продержала она нас всех целую неделю.
Совсем было приуныл-заскучал, когда вдруг слышу, просит старушка санитарку сменить ей бельё. Та пообещала и ушла. Проходит час, другой, и старушка вторично просит. Санитарка кивнула, а сама чистое бельё на смену и не думает нести. Уже ближе к полднику смекалистая старушка в третий раз просит и сморщенными трясущимися пальцами развязывает узелок. Понятно, в некотором роде я всевластен.
В кошельке сестрицы милосердной я перекочевал в ящик комода, что в её неуютной, убогой комнатушке. Единственная отрада этой несчастной, одинокой женщины – её внучок. Непутёвый отпрыск. Заскочит, сопляк, к ней на полчасика, попьёт чайку с вареньицем, выклянчит на кино да на мороженое – и до завтра, бабуль. Ради него, стало быть, она и обирала больных.
У своего нового хозяина, безусого лоботряса, я задержался до следующего утра, пока не был проигран в очко на пляже. Ну а вечером того памятного мне дня я уже предпринял путешествие в заднем кармане джинс – чьих, спросите? Да разве ж упомнишь всех, кто тебя выигрывал да проигрывал?! Наверное, с дюжину раз, никак не меньше, по одному и тому же кругу прошёлся. Бессмысленные, бестолковые обороты, от которых, должен сказать, одни убытки – пустое стирание. Ну да ладно!
И вот глядь – к бару пришли. У входа очередь. И что за прок, спрашивается, от очередей, чья здесь выгода? Но со мной в кармане, знаете ли, нигде не пропадёшь. Это точно. В очереди глазом моргнуть не успели – перекочевал в карман к Митричу, швейцару. А Митрич-то на лицо – пьянь беспробудная: вся рожа красная, а носище – так тот аж лиловой сливой торчит. И в чёрную крапинку. Точно в червоточинах. Но мне, сами знаете, с лица воду не пить.
Надо сказать, намаялся я от безделья, по карманам да кошелькам кочуя, – дальше некуда. Одно расстройство: за две недели ни одного существенного оборота, а постарел едва ли не на полгода. Ну а Митрич – тот ещё гусь. Обманул он мои надежды самым бессовестным образом: не пропил, в оборот не пустил, как то следовало по всем приметам. Страшно сказать, что приключилось потом. Бастилия! Не прокутил – о, ужас!!! – в матрац сунул, вместо опилок битком набитый прочими рублями, трёшками да пятёрками. Изредка попадались и червонцы. Был, кстати, и четвертной. Даже каким-то ветром занесло туда моего американского кузена… Не матрац, а прямо-таки сберкасса.
Сначала, доложу я вам, взяло меня любопытство: что за хреновина такая?! Ну а как раззнакомился с соседями поближе да узнал, что старожилы-то, будет, по пятнадцать годков гниют здесь, то чуть в трубочку от тоски не скрючило. Жутко стало, муторно! Тюрьма – она для всех тюрьма. Только клад, закопанный глубоко во сыру землю, может представлять собой нечто более зловещее. Представляете, в одно прекрасное утро вы просыпаетесь – в гробу, зарытом в могилу… и никому в голову не придёт откапывать. Неописуемое чувство!
Как, спрашиваете, удалось мне выбраться на свободу? Чудом, одним только чудом!
Итак, выпил, значит, Митрич стаканчик портвейну на ночь, а с похмелья удар его хватил.
Три месяца, три долгих, томительных месяца испражнялся паралитик прямо под себя, то бишь на нас. К счастью, место мне досталось с самого края, у изголовья, так что бог миловал, а вот кое-кто из старожилов – тот истлел-таки. Не буду, впрочем, смаковать все эти мерзости, которых без содрогания не вспомнишь.
Наш тюремщик Митрич, хм, оказался на редкость крепким мужиком – только на четвёртый месяц, когда дела его, казалось бы, пошли на поправку, взял да и окочурился внезапно. То-то ликований было!
Вскоре, по неведению, наследники выволокли вонючий матрац на помойку и бросили там. Местные мальчишки, озорничая, в тот же вечер разодрали обшивку – ветер подхватил меня, закружил и понёс, и понёс, и понёс…
Пьянит, ох как пьянит, должен признаться, вольный ветер!
Но увы. И четверти хмельного часа не минуло, как отрезвел – в луже, в которой потом всю ночь, долгую ноябрьскую ночь напролёт я мок у подъезда. А раным-рано, спросонья не глядя себе под ноги, жильцы безжалостно втаптывали меня в асфальт. Хорошо ещё, что там не грязь, не снег, а то вмяли бы, смешали – и, считай, пропал бы, как вы сказали, без вести.
Наконец, когда рассеялась серая, туманная мгла, пал на меня случайный взгляд дворника. Подобрал, подсушил на батарее.
Обсохши да обогревшись, пригляделся, а рожа-то у дворника – красная! У-у какая красная! Ну, думаю, влип: опять гипертоник. И с перепугу я там, на батарее горячей, чуть было не расползся на мелкие клочки. Ан нет, обошлось. После обеда дворник направил свой ковыляющий шаг к гастроному, где вполне буднично расплатился мною за две бутылки пива, ячменного. Ещё и гривенник на сдачу подфартило получить счастливчику.
Да вот, пожалуй, и конец всей этой печальной истории. Сами видите, жизнь изрядно потрепала меня, а как человек в первую очередь избавляется от старья, то напоследок довелось мне повертеться вволю: иному с лихвой хватило бы моего месячного кочевого оборота на целый год.
Намаялся, поизносился. А дальше… Ну, что ж, стоя у края, молюсь, заклиная фатум, чтоб, бросая жребий, перстом судьбы не указал мне на жальник вологий, именуемый кладом, как-то: матрац, на котором испражняется под себя паралитик, или мешок в подвале дома, который по ночам грызут мыши, или же иную какую яму во сырой земле.
***
Устало заключил свою прискорбную повесть мой ночной собеседник, и густая, ватная тишина заполонила помещение кафедры, выжимая малейшие шорохи. Мысли мои, если только то, что бесшумно ворошилось в закоулках сознания, можно назвать мыслями, были удручающе мрачными, безысходными.
То-то и оно! Нет, чтобы, как старче у рыбки золотой, востребовать у говорящего рубля воздаяния за хлопоты и милосердие (наследства, скажем, от богатого заморского дядюшки, местоположения, где клад зарыт, на худой конец – счастливого лотерейного билетика), так развёл тут целую демагогию. Он: я вам бесконечно обязан, проси, чего хочешь. В ответ: пустяки. Он: не в моих правилах быть в долгу. Я: ну так расскажите что-нибудь этакое забавное… Вот он и рассказал, а я уши развесил… да и приуныл от тех словесов невесёлых.
В сердцах сложил ветхий рублишко вчетверо да и сунул в нагрудный карман. Так-то покойнее будет… и полоумно рассмеялся в полуночной тишине: «Бред!» Кому скажи – не поверят. Это ежели двое добропорядочных сограждан свидетельствуют о том, как на их глазах в автобусе такого-то маршрута в такой-то день и час некто кому-то сунул два пальца в карман за кошельком, то это – факт; когда эти же двое твердят в унисон, вот те крест, мол, будто бы вчера на рыбалке нос к носу столкнулись с невиданным чудищем вроде водяного, так это – вот умора!!! – с перепития до самых зелёных человечков в глазах. Стало быть, почему бы не потолковать на досуге с рублишкой тет-а-тет по-человечьи, если ты чуток не в себе, а вот ежели в здравом рассудке – тогда никакого умопомрачения, ни-ни! Сон. Ночной кошмар.
Где-то часы пробили двенадцать ударов.
Да, я спал. Заснул глубоко и видел странный сон.
Проснулся. Время позднее. Вылил в рот остатки молока из пакета, прошёлся из угла в угол, разминая руки-ноги. Закурил папироску и без раскачки впрягся в работу…
Только под утро задворками выбрался из пугающе потухшего, помрачневшего здания института. Метель улеглась на ночлег до рассвета. Улица освещена луной и звёздами. Просто загляденье! Безветренно. Мягко покусывает разгорячённые щёки морозец. И кажется, будто в такую пору можно бесконечно долго брести, утопая по щиколотки в голубовато-белом искрящемся пушистом снегу. Однако не любит, ох как не любит столица пешеходов и умеряет их ретивость запредельными далями.
Увы, городской транспорт ещё не ходит, а вот у вокзала – такси всенощное. Туда я и направил свою скрипучую на снегу поступь, проложив борозду, обновившую меж сугробов тропинку к привокзальной площади. Поспел в самое время, как раз перед прибытием дальнего поезда, – вскоре за спиной вырос длиннущий хвост, ощетинившийся неподъёмными чемоданами и сумками.
Даже ноги закоченеть не успели – я умостился на заднем сидении такси, которое, сорвавшись с места и вихляя задом, заскользило по широким свободным улицам. Не то чтобы разморило по дороге или укачало, но в сон, точно, клонило – и сон не сон, и явь не явь, а так, марево какое-то, салат из мыслей и видений, сдобренный пробегающими за окном такси картинками ночного зимнего города. Тем короче показался путь.
Машина замерла напротив моего подъезда, у столба с погашенным фонарём. На счётчике – 3 руб. 20 коп. Ни то ни сё, подумалось. Протянул таксисту трёшку… и замешкался в растерянности: в кармане, помнится, ещё две трёшки, да две пятёрки, да четвертак. Открывай карман шире, сдачи не получишь. А мелочь… в ящик письменного стола высыпал да и забыл. Сколько там? Рублей пять, кажись?!
«Эй-ей!» – вдруг как бы слышится (или чудится?) встревоженный шепоток.
– Да-да, я сейчас, – отвечаю, краем глаза поймав вопросительный взгляд шофёра, и тут же – ба! – а где же рваный рубль, что подсунула мне в магазине полоумная кассирша? Это-то мне не приснилось! Да вроде как нет.
Я сунул два пальца в нагрудный карман пиджака – есть, нащупал! – и осторожно, чтобы не дорвать окончательно, извлёк на свет божий тот самый… хм, а рубль-то аккуратно с двух сторон подклеен папиросной бумагой! Значит, не приснилось? Неужели нет?! Или же сперва подклеил, а затем приснилось…
Чиркнул спичкой, якобы не терпится закурить, и мельком глянул в свете неровного пламени на рубль:
ЬО 257 – прореха – 680…
Да-а, дела!
– Время идёт – счётчик не тикает… – недовольно забурчал таксист.
«Денежка не капает – не дело: простой…»
– Будет тебе брюзжать – вертись на здоровье, – ответил ему вполголоса, напутствуя, и протянул таксисту рубль: – Извините за заминку. – И обоим напоследок: – Счастливого пути!
– Что ж, и на том спасибо, – ответил таксист, очевидно полагая, будто его напутствую, и отчего-то пожал в недоумении плечами. – Чего такой драный-то? Поновее, что ль, нет?
– Какой есть. Не устраивает – могу новый нарисовать.
Таксист хмыкнул вместо ответа.
Стоит ли мелочиться и высиживать восемьдесят копеек сдачи?! Такси не то место, где на сдачу можно рассчитывать. Да и устал я изрядно, чтобы под утро препираться ещё и с таксистом. Домой бы поскорее, стаканчик горячего чайку – и спать, спать, спать.
– Спасибо, сдачи не надо, – сказал я и открыл дверцу машины.
Тут таксист попридержал меня за рукав:
– А сдачу?!
Нда-а, нет слов…
Смущённо подставил ладошку, сунул мелочь в карман, однако ж, захлопывая за собой дверцу машины, неожиданно услышал шепоток: «Не обольщайся, впрочем, хи-хи-хи…» Рука дрогнула, и дверца машины от неуклюжего движения захлопнулась лишь наполовину. Я опять открыл её и с силой плотно захлопнул, в промежутке услышав непонятное: «До встречи. У столба на развилке трёх дорог».
Такси растаяло в ночи быстрее, нежели клубы пара из его же выхлопной трубы.
Постоял, озадаченный, в раздумье на предутреннем морозце среди запорошённого снегом тротуара, у столба с погашенным фонарём, напротив собственного подъезда: при чём тут столб?! Ничего не понял. Докурил в три затяжки папиросу и, неопределённо махнув рукой, устремил свой шаг к дому.
В предутренней морозной тишине за спиной выстрелила дверь подъезда. Вдоль по улице побежало эхо.
Ищу ключом замочную скважину в полутёмном коридоре – дверь сама навстречу отворяется. В проёме заспанное лицо жены, глаза таращит, поддерживая таким образом веки, готовые вот-вот сомкнуться. Крепится.
– Тшш… – с порога шикнет, упреждая всякий шум, и улыбнётся, протягивая для объятий руки. – Я так ждала, так соскучилась.
Войду, сниму пальто, разуюсь. Она меж тем о чём-то спрашивает шёпотом – я отвечаю, тоже шёпотом, и спрашиваю. Поцелует, поставит чайник на плиту. Догадывается, что чаю мне, уж точно, не дождаться. И я знаю наверняка, а потому и не ложусь, и не сажусь, и не прислоняюсь…
Откуда-то издалека донесётся голос (это она, мне кажется, спит на ходу), и я открываю глаза пошире: нет-нет, дескать, я ещё не сплю.
– Ты ложись. Заварится – принесу в постель.
– Горяченького страх как хочется…
– Ты иди, ложись… Да, ты как завтра? – слышу, спрашивает меня.
С утра занятий нет – на кафедру не пойду. Пошли они все! После обеда ученик, вечером две пары…
Отвечаю, то ли кажется мне, что отвечаю, а ноги сами несут к кровати, в тёплую постель. Голова касается подушки – проваливается в нечто мягкое и бездонное, и кружит, и качает, и баюкает, а за окном опять метель колыбельную напевает…
Открыл ключом дверь. Жена не спит, дожидается мужа с работы. Что-то, по-видимому, читала на кухне. На лице написано облегчение: наконец-то, явился.
– Зарплату получил?
– Аванс.
– Какая разница?!
Выложил на кухонный стол четвертак, две пятёрки, две трёшки…
– Чего так мало?! А где ещё десятка?
– Какая десятка?! Вот всё. – Выгреб из кармана сдачу мелочью, от таксиста, и тоже высыпал на стол. Чуток заначить, видать, не судьба. – Вечером перекусил – рубль. Такси – трёшка с хвостиком. И мелочи рублей на пять в ящике стола, на работе. Забыл. Завтра принесу.
– Ничего себе мелочь, говоришь! Я вон Зинке трёшку второй месяц отдать не могу. Соседке снизу пятёрка. Маме десятка… А у него – подумаешь, какая мелочь?! – пятёрка. Что б я так жила: на ужин, на такси, да ещё в ящик на работе… Хороший у тебя там ящик! Не ящик, а настоящая копилка…
– Ну ладно тебе, не ворчи. Сказал же, завтра. Куда им деться?!
– А эту мелочь почему не оставил в своём драгоценном ящике?
– Я же говорю: это сдача от такси…
– Сказки он будет рассказывать! Где ты видал таксиста, сдачу мелочью отсчитывающего?
– Не веришь – иди и спроси.
– У кого, у метели за окном?
Препираться, однако ж, устала – допрос на том прекратился.
– Давай пей чай и ложись спать. Поздно уже. И не шуми. Полночи из-за тебя не спала. Вся извелась…
– Чего нервничала-то?
– Тебя ждала. Ночь на дворе, мало ли что?! И не кури.
– Я в туалете одну, после чая перед сном.
– Одну, не больше. В холодильнике там чуть колбаски. Лучше на утро оставь. Есть котлеты, картошка жареная. Белый хлеб свежий, чёрный не очень. Если хочешь, борща подогрею.
– Нет-нет, я не хочу. Я только чайку горячего и, может, бутерброд с маслом.
– Есть простое, есть шоколадное… Ну всё, я пошла. Не забудь свет на кухне погасить. И чашку за собой помой.
Она поцеловала меня, – понюхав, подумалось, не пахнет ли чем посторонним? – и пошла с миром спать.
– Спокойной ночи, – пожелал ей вдогонку.
– Чшш, – улыбнулась на прощанье и прошептала: – Спокойной ночи.
«У столба, на росстани дорог, остановился путник. Он так бы привычно и брёл, одолеваемый скукой от унылого однообразия стези своей, пока в конце концов не изнемог бы. Теперь, однако ж, перед ним лежала не одна, а три дороги, и он не знал, какой из них следовать. Озадаченный, почесал затылок, оглядываясь в мыслях на пройденный путь, и вдруг осознал, что его гложет любопытство и зависть: если выбрать любую из трёх дорог, то уже никогда не узнаешь, а что было бы, если б выбор пал на иную. Натрое, увы, не расслоишься. Свобода выбора! Время между тем неумолимо бежало вперёд, обгоняя всякого, кто задержался в пути.
– Ты чего, как дурень, стоишь у столба на развилке трёх дорог? – вдруг он услышал голос, звучащий ниоткуда и отовсюду сразу.
– Я не знаю, куда идти, – признался путник. – Подскажи, если сможешь.
– Что ж, дам тебе совет, – отозвался голос. – Перед тобою три дороги: короткая – и полная приключений, средняя – и тернистая, длинная – и скучная. Какую ни выбирай, а впереди всё равно тупик, ибо как нет дорог без начала, так и нет дорог без конца.
– Ты обещал мне дать совет, а сам поучаешь.
– Расслышал мой голос – услышь и совет, который дорогого стоит: откажись от выбора – и это тоже выбор.
– Но не могу же я, как штырь, вечно торчать здесь! Ведь каждая странь, как ты сам давеча, будет шпынять меня: чего, мол, стоишь, как дурень, у столба на развилке трёх дорог?!
– А ты не стой! Ни пространство, ни материя, а время – вот единственная вселенская сущность, которую человеку ни нагнать, ни постичь. Ежели сам собою полон, то погрузись вовнутрь, – или же выйди вовне, ежели устал от собственной бездарности.
Голос умолк, и как ни звал его, как ни умолял путник, тот не откликнулся…»
Из комнаты доносилось сладкое посапывание. За окном кружила метель, не чая рассвета. В доме напротив один за другим зажигался свет в окошках. Рука невольно рисует в конце исписанной страницы столб, а к нему, как к древку стяг, набрасывает жёлто-серый лоскут с водяными знаками. Они-то, эти чёртовы водяные знаки, хуже всего поддаются перу художника.
Тоска
Погас свет в окошке
У бога за дверима лежала сокира.
Тарас Шевченко
I. Бегемот
Шли медленно, останавливались на ходу, как любят делать русские.
П. Д. Боборыкин. Труп
Я поспешал, если только можно назвать спешкой суетливое, но отнюдь не быстрое скольжение по обледеневшему в северной тени зданий тротуару. Из-за поворота, подмигивая оранжевым огоньком, уже показался «Икарус».
Был конец октября. Для наших широт погода стояла и не то чтобы редкостная, но и не то чтобы так-таки привычная. Сперва подморозило, подсушило почву, затем на сухую мёрзлую землю упал нечаянный снежок. И не покрыл, и грязь не развёз, а так, припорошил слегка и держится. Опять припорошил. Лежит себе покоится белой самобранкой. Под снегом поутру ледок, к обеду, глядь, подтает, а всё держится, не сходит этот первый капризный снежок-нележок, которому ещё куда как далеко до настоящего покровного снега.
С непривычки нелегко сладить с движениями на столь каверзном пути, так что, набрав ход и не умея ещё как следует притормозить, я буквально влетел в полупустой салон автобуса и плюхнулся на заднее сидение. Зябко поёжился, поёрзал в поисках тёплой удобной позы, да и извлёк из-за пазухи газету, намереваясь на время недолгой окольной дороги занять себя чтением.
Не читалось, однако ж.
Выглянуло солнце, и яркие, ещё не остывшие лучи прошили немноголюдный салон. У самой двери, по-видимому готовясь к высадке, ворковала парочка – парень с девушкой. Прислонившись спиной к стеклу, на задней площадке тряслась одинокая женщина; из-под мышки у неё торчала чуть заострённая милая моська с круглыми, точно пуговки, навыкате глазёнками: карманный гладкошёрстный пёсик чем-то отдалённым напоминал свою хозяйку. Именно этим неожиданным подобием женщина с собачкой и привлекла моё внимание. От нечего делать, я исподлобья присматривался к ней.
Образа интеллигентного, зашедшая в своих летах где-то до тридцати – тридцати с хвостиком, ростом женщина была невысока, сложением сухощава, просто и вместе с тем со вкусом одета. Издалека, при взгляде мельком, она, безусловно, производила впечатление. Не то чтобы интересна, нет, – пожалуй, так себе, но не безликая, не простушка. Первое впечатление, однако ж, бывает обманчиво. Чуть приглядевшись, чёрточка за чёрточкой, художник наверняка разглядел бы в ней субстанцию для вдохновения и из некой особенности, которой, без сомнения, она была наделена, сотворил бы изюминку, озаряющую своеобычной красой весь её лик. Определённый ракурс, игра света и теней, толика ретуши – изменили бы образ в завидную сторону. Увы, я не художник, хотя и не обделён некоторыми художественными вкусами, поэтому меня прельстила не столько её внешность, сколько абрис в целом. И этот её образ вызывал у меня симпатию.
Автобус остановился в тени одной из серых шестнадцатиэтажных башен, что вехами торчат по полукруглой обочине бульвара. Едва разомкнулись двери, как парень прыгнул со ступеньки вниз – поскользнулся, взмахнул руками, но, отплясав замысловатое па, таки устоял на ногах; следом за ним осторожно, опираясь на галантно протянутую руку, вышла девушка, что-то кокетливо бормоча.
Ещё издали в запаздывающем пассажире, что юзом, на прямых ногах, скользил к открытой задней двери, я узнал нашего участкового телемеханика, и в предчувствии неминуемой сшибки едва сдерживал невольный смешок. Видать, не чая уж затормозить на раскатанном льду, он парусами широко раскинул в стороны руки. В самый последний момент парочка расцепилась. Мастер бочком умудрился проскользнуть в образовавшуюся брешь, оттолкнулся ото льдом мощённого тротуара и слёту вскочил на подножку автобуса. Перелетев через ступеньку, он по касательной притормозил плечом о стояк (от толчка салон будто встряхнуло) и ухватился за поручень над моей головой. Кисти его рук были примечательны смуглой кожей да узловатостью вен и прожилок, что, вздувшись, сплели густую голубовато-серую сеть.