Полная версия
Русский излом
Ксения спала долго. Затем помогала готовить обед жене Плеснина, Марине, улыбчивой, молчаливой женщине за сорок с тонким, породистым лицом и ахматовской горбинкой на носу. Находила занятия по хозяйству. По привычке детства в деревне ей было совестно бездельничать. Разок сплавала с мужчинами. Но в рыбалке она ничего не понимала и больше не просилась высиживать часы у холодной и мутной воды.
Вечерами на берегу, Сергей обнимал Ксюшу за плечи и грудь, газетой отгонял от нее комаров и подставлял им свою спину и шею. Перед сном он шептал ей что—то ласковое или смешное, она прижималась к нему и дремала. Ощущала прикосновение его губ за ухом и терлась щекой о подбородок.
Ксения представляла в другой жизни приказы, стрельбу, сборище грубых мужчин, и ей становилось жаль Сережку. Он наслаждался отдыхом. Ксения пыталась убедить себя, что счастлива. Но ее коробил шумный Плеснин в заношенной бейсболке и в брюках с вислыми коленками, по—отечески покровительственный с Ксенией, его покорная жена, черный хозяйский пятистенок, – старший сын Плесниных жил с семьей в их городской трехкомнатной квартире, – бытовые и гигиенические неудобства, – туалет и душевая кабина были во дворе, – ложки—поварешки споласкиваемые в тазу, досужие разговоры соседей приезжих—горожан о саженцах и видах на урожай. Все это казалось Ксении фальшивым и пошлым. То, что для Сергея было праздником, она могла получить в любой день. Ксения, наконец, призналась себе: дилеммы между ее нынешней жизнью и будущей жизнью с Сергеем нет. Она не уедет из Москвы. Она, как родные, всего лишь привыкла думать, что они с Сергеем должны быть вместе. Но почему эта мысль незыблема?
Той же ночью ей приснилось, что Сергей уехал, они чужие, и нет праздного уединения в деревне, а есть скучная жизнь, в которой не будет даже Бориса. Ксения напуганная лежала в темноте. Сергей тихонько похрапывал. Ксения вспомнила Хмельницкого впервые за эти дни, и обрадовалась мысли о нем. Но на сердце стало тяжело, словно ее уличили в воровстве.
– Марина, вам не скучно здесь? Зимой в деревне, наверное, безлюдно. Сережа говорил, вы из Петербурга? – спросила как—то Ксения, пока мужчины рыбачили.
– Привыкла. Леше здесь нравиться. У детей свои семьи. Леша еще на войне говорил, что после армии поедет в деревню. Дальше от шума и толчеи. И Москва рядом.
Марина улыбнулась. Она была в неизменной косынке с цветочками и в переднике. Но даже в этом наряде Ксения не могла представить ее деревенской бабой.
– А в Петербурге, наверное, остались друзья?
– У мужа друзья по всей стране. Кто—то еще служит. Кто—то уволился.
– Нет, я говорю лично о ваших друзьях.
Марина подумала.
– Почти тридцать лет прошло. У всех свое. Переписываемся. – Она покосилась на девушку. – Ксюша, если любишь, не сомневайся. Сережа отличный парень. Хороший офицер. Правда, для армии он немного, – женщина подумала, подбирая слова, – мечтатель, что ли. Роди от него. А лишнее отшелушиться.
Ксения промолчала. А вечером спросила Сергея:
– Когда мы поедем домой?
– Тебе здесь не нравиться?
– Нравиться, – выдохнула она, и, ежась от холода, пошла от воды.
На следующий день они уехали.
Дома время, словно, остановилось на их последнем разговоре. Сергей и родители раздражали Ксению.
– Боря весь телефон оборвал. Звонил каждый день, – сказала вечером мама. – Ты бы хоть мобильный в деревню взяла.
– Он, что не знает, что я с Сергеем? – мрачно спросила Ксения.
– Тогда не морочь ему голову…
И ее прорвало.
На выходные родители уехали в деревню на «дачу». «Дети» жили вместе почти открыто, когда одна из квартир пустовала. Но этот странный гибрид семьи Красновские и Каретниковы деликатно замалчивали.
Сергей прибежал из города с какими—то свертками, раскрасневшийся и веселый. В рубашке с короткими рукавами и в джинсах. Первый день в мае было по—летнему жарко.
– Смотри, что я тебе купил! – Красновский побросал свертки на диван в ее комнате и принялся распаковывать один.
– Сережа, ничего не надо.
– Что не надо? Ты посмотри! – Он любовно растянул какое—то веселенькое платьице.
– Ничего не надо! Ни этого! Ничего!
– У тебя плохое настроение? Хорошо, я зайду позже.
– Не надо! Ни позже, никогда! Ну, почему, почему я должна прожить твою жизнь, а не свою! Ради чего я должна оставить все? Ради этого? – Ксения уронила, протянутую ей тряпку. – Ради деревни со стариками, которые не нужны даже собственным детям! Неужели ты не понимаешь: детство давно кончилось, и мы живем, каждый своей жизнью. Ты хороший! Ты лучше всех! Ты лучший мой друг. Но большего мне от тебя не надо!
Сергей побледнел. Ксения по привычке, когда ей было страшно, хотела обнять его, но остановилась на пол шаге и закрыла лицо руками.
– Прости меня. Не приходи. Хотя бы пока. У меня все внутри разрывается от боли.
Ночь она проплакала. А утром Сергей зашел проститься. В летнем, легкомысленном костюме.
– Из части звонили. Вызывают, – соврал он.
– Сережа, все, что я наговорила неправда. Не слушай меня.
– Я и не слушаю, Ксюх. Может, действительно, все еще раз хорошенько обдумать?
Но слова ему давались так же трудно, как и ей. Они обнялись. Ксения вышла проводить Сергея к такси. В коридоре встретилась с Красновским. Тетя Маша была растеряна. Дядя Жора отводил взгляд.
Борис позвонил тем же вечером. Не на мобильник, словно боясь очередного отказа сети, а на городской телефон.
– Нет, Ксюш, я не приду к вам, – сказал он.
– Сережа уехал, – голос ее дрогнул от волнения.
Хмельницкий помолчал в трубку. Казалось, оба почувствовали облегчение.
– Все равно. Там твои родители. Там его родители.
Она спустилась к нему во двор.
Боря курил, сгорбившись, на скамейке у своего автомобиля. На фоне заката чернел силуэт парня. Заметив Ксению, Хмельницкий отбросил окурок и встал. Его лицо казалось затушеванным ало—черной краской.
Затем, он уткнулся лицом в ее колени и беззвучно плакал.
– Все что хочешь, Ксюша! Все, что хочешь! Я не могу без тебя. Я это понял, когда вы уехали… – бормотал он сдавленным от отчаяния фальцетом.
– Борь, тут люди. Я его жена, – праздно увещевала она, зная про себя, что когда—нибудь сможет сослаться на то, что говорила ему правду, отговаривала.
– Ну и что. Мне все равно, – лепетал он.
Ее колени намокли от его слез. Ксения осторожно гладила Бориса по голове и улыбалась. Это ощущение власти над мужчиной было приятно. Вчера самоуверенный и нахальный, сегодня он вздрагивал у ее коленей от страха ее потерять.
Она еще ничего не ответила Борису. Ничего не рассказывала родителям о их отношениях. Хмельницкий дарил ей украшения, одежду, знакомил с друзьями, водил на презентации, словно хотел грудой безделиц отгородить ее память от Красновского, а себя от того, что пережил у скамейки.
Ксения хватилась лишь после первой задержки. Это был ребенок Сергея! Она знала точно. Первой мыслью Ксении было сообщить Сергею. Затем, рассказать Борису, чтобы, как говорила мама, «не морочить ему голову». Но что изменит ребенок в ее отношениях с Сергеем? В его отношении к ней, возможно, многое! А для нее будут те же гарнизоны, то же бесцветное существование. Лишь прибавятся бытовые тяготы и хлопоты, сотни раз представленные и с ужасом отринутые воображением. Аборт? Но если бы Сергей был с ней, осмелилась ли она убить его ребенка. Убить своего ребенка! Никогда! Значит, и думать об этом нечего!
И пока она лживо рассуждала и прикрывала совесть мнимой правдой, подленькая мысль уже устроилась на задниках ее сознания и Ксения до поры оберегала совесть от нехитрого расчета: Боре не обязательно знать все, а Сережа как—нибудь утешиться. Главное, сейчас меньше думать, жить, как все, сегодняшним днем, и осторожно заглядывать в будущее.
Позже, когда Ксения сказала Боре, что беременна, она не могла прочитать по его лицу, поверил ли он в свое отцовство или принял известие, как обязательства, которое он дал в день отъезда соперника. Лишь его мать при знакомстве с невесткой обронила сыну:
– Но ведь вы, кажется, недавно встречаетесь. Впрочем, тебе виднее…
Месяца через два от Сергея пришло письмо. Он молчал о размолвке, но выписал ей стихотворение Гумилева «Ты помнишь дворец великанов». Ксения запомнила последние четыре строчки: «И мы до сих пор не забыли, Хоть нам и дано забывать, То время, когда мы любили, Когда мы умели летать». Тогда ей показалось это неумным иносказанием, мальчишеством.
Сейчас же ей мерещился зловещий намек на вероятную на войне параллель с судьбой любимого Сергеем поэта. Ее испугала мысль о желанном Сережей исходе. «Нет, нет! Это глупо. Он сильный!» Но сердце защемило: теперь никто не опровергнет и не подтвердит ее догадку.
…На пустынной аллее ветер наморщил большую светлую лужу, превратив отраженные в ней тонкие прутья куста в неразборчивые черные зигзаги, рванул полы плаща и забрался за воротник. Ксения поежилась. Серая дворняга села перед девушкой, вопросительно повернула голову и повела ухом. Ветер стих и тут же снова зашевелил листву. Ксения осторожно потянула руку к черной собачьей морде. Умный зверь ткнул мокрым носом в ладонь и фыркнул: не существовало причины, по которой несчастье человека должно лишить собаку надежды получить от него еду. Ксения поискала в сумке и нашла бутерброд с сыром: мать неизменно заворачивала ей перекусить с собой в школу, в институт, на работу. Собака жадно съела бутерброд, подправляя рассыпавшиеся крошки резкими боковыми движениями к краю пасти, обнюхала асфальт, подождала добавку и ушла, даже не вильнув хвостом.
Ксения ясно увидела: это давно не ее жизнь. Чтобы жить, сохраняя рассудок, последний год она гнала от себя воспоминания о Сережке, – потому, что память о юношеской любви угрожала миру ее души, потому, что ее совесть и, следовательно, ее сознание не в состоянии были примириться с предательством! А одно предательство неизбежно тянет за собой другое. Теперь в ней жил его ребенок. Память о человеке, которого она предала. И продолжала предавать. Судьба – это люди. Другие люди – другая судьба. Даже прохожие в толпе. Их много, на них не обращаешь внимания, они прямо не влияют на твою жизнь. Но каждый взгляд, жест, слово имеют значение…
Девушка поднялась и пошла.
За парком с черным прудиком, над желтыми и багряными верхушками деревьев весело поблескивал золоченый крестик «их» с Сережкой церквушки, теперь с позолоченными, а не как когда—то с голубенькими маковками. Предчувствие светлой радости, которая всегда навещала Ксению здесь, затуманило ощущение родственное дрожащему росчерку плохих стихов, которые знаешь, что читал, и не можешь ни повторить, ни забыть совсем.
В памяти проступила прогулка с Борисом. Ксении тогда безумно захотелось того же светлого покоя на сердце, как с Сережкой в «их храме». Она на миг поверила: сейчас ей станет легко и просто с Борей, как было легко и просто с Сережкой.
Ксения за локоть потянула Хмельницкого к церкви.
– Ты помолиться, или посмотреть? – спросил он, мягко освобождая руку.
Ксения пожала плечами. Он посмотрел на наручные часы.
– Ну, во—первых, служба, должно быть, заканчивается, сейчас шесть. Это все равно, что прийти на лекцию перед звонком на перемену. А второе, встанем там, праздные, среди молящихся…
Он заговорил, что мышление основано на компромиссе с логикой, о том, что душа – это лишь форма бытия, а не устойчивое состояние, о церковных запахах идолопоклонства и ладана, которые многим теперь заменили кумач и бессмысленные цитаты на транспарантах, и, что радости верующих в Православии заключаются в несоответствии с малыми требованиями личной совести и утешения, которое предлагает кроткое исповедание. Собственно, как в Католицизме, Униатской церкви…
– Ну, если ты хочешь! – Борис оскорбился ее зевком и замедлил шаг.
– Нет, нет, – удержала Ксюша, – зачем мешать людям. Это не Исаакиевский собор…
– Что—что?
– Пустяки.
…Из дверей кафедры важно шагнула на Каретникову лаборантка Верочка с животом восьмимесячной беременности и в просторном свитере и юбке. Ей давно советовали «поберечься» дома. Но дома было скучно, а поздравления со скорой радостью прибавления тех из обитателей института, кто не видел ее с весны, придавали Верочке значительность в собственных глазах. Как ровесница, опережающая Ксению в замужестве на шаг, лаборантка была с ней запанибрата.
За Верочкой с подносом грязных чашек и блюдечек шествовал ее муж, усидчивый сорокалетний соискатель Осипов, плешивый, с перхотью на плечах и на сальном воротнике пиджака, мучивший пятый год никому не нужную диссертацию. Верочка проделала физиономический реверанс Ксении: приподняла брови и выпятила нижнюю губу, что обозначало – какие люди! Затем кивнула назад, и показала глазами.
– Тебя Сам спрашивал! Не переживай, у него хорошее настроение.
Ксения поморщилась.
– Совсем из головы вылетело. Заседание кафедры закончилось?
– Да. Даже чай попили. Тебя Вера Андреевна ждет, – в спину Ксении шепнула Верочка.
На кафедре за общим, чайным столом в углу у двери бесплодный «ученый осел» Ермолаев прихлебывал из кружки чай и пытливо вглядывался в лицо своего плодовитого коллеги Гринберга, снисходительно листавшего рецензию Ермолаева на свою книгу. (Ксения мельком заметила заглавие на отложенной в сторону странице.) Безъюморный старик Андреев многозначительно вставлял в разговор с сухенькой старушкой Дуве книжную заумь, и сдабривал мнения скучными остротами, понятными лишь этим двум.
Завидев Ксению, «старички» тепло заурчали. Но теперь и радушные старожилы, и деловитые молодые коллеги раздражали Ксению.
Поначалу ее сильно печалили устрашающе скучные лица студентов в миг передачи светоча знаний от Шекспира до Кутзее. Одни осоловело пялились на нее из чахлых садов английской грамматики. Другие в смежных свободных аудиториях по соседству играли в морской бой по мобильным телефонам: проигравший оплачивал баланс обоим. Лишь одна романтическая девица в группе от души совершенствовала инфинитивы, боролась в своем рязанском произношении за смягчение звуков в твердых английских согласных, чтобы, как она приватно призналась Ксении на экзамене, бегло пересказать школьникам «Маленького принца» Марка Твена. Прочие студенты, по наблюдениям Ксении, более добросовестной девицы преуспели по общим предметам в профанации русского образования: путали Ирландию и Исландию, приписывали простодушные комедии купеческих нравов Островского его, закаленному сталью, однофамильцу, слыхом не слыхивали о лесковских словоискажениях, Чарльза Диккенса почитали отцом Эмили Дикинсон, и не могли взять в толк, почему Гари Потер не включен в Большую американскую энциклопедию?
Их родители платили за учебу, и дети почитали образование лишь за средство для получения хорошо оплачиваемой должности.
Ксения по возрасту опережала своих учеников всего лет на пять—восемь. Но ей казалось: ее духовная емкость нигде не пересекается с плоскостью, в которой обитает поколение, идущее следом: на добродушную шутку ученики отвечали ядовито, отчужденные, словно «обдолбанные» эльфы, предпочитавшие виртуальный дрейф по электронным страницам Интернета пьянящему запаху типографской краски новой книги.
– Ничего страшного! – адвокатствовал Борис. – Они хотят скорее отбить свои деньги, жить богато и красиво, сейчас, а не завтра. На собеседовании о найме на работу эти спецы метут такую пургу, хоть Задорнову отсылай. Пооботрутся, научаться.
Диссертация тоже не вызывала в хребте дрожи счастливой догадки или радости бытия: проверка ссылок, оказавшихся небрежностью или обманом, – сносок из унылого пудового тома на сноски в томе еще пуще унылом и пудовом – скука смертная.
Сегодня жизнь кафедры показалась Ксении скучнее и глупее, чем обычно.
…Мать в кресле у закутка разговаривала с заведующим кафедрой Серебряковым, доверительно, со слащавой улыбочкой, клонившегося к собеседнице через стол. Скрещенные ноги главного ученого кафедры в канадских всесезонных башмаках, две пижонские замшевые заплатки на локтях пиджака, водянистые глаза под веночком седого пуха над ушами, и губы, как жирные слизни неизменно навевали на Ксению уныние.
– А—а—а, а вот и наша невестушка! – Слизни расползлись, обнажив пару великолепных вставных протезов. Серебряков выпрямился. Ксения поздоровалась. С тех пор, как месяц назад Савелий Валерьянович узнал о замужестве Ксении, он называл ее исключительно «невестушка», и это раздражало девушку. На кафедре Серебрякова недолюбливали, считала карьеристом и мздоимцем. Он обирал студентов, и имел какие—то делишки с проректором по социальным вопросам. Но со студентами вел себя, как свой парень, и провоцировал преподавателей на разговоры о институтских несправедливостях.
Ксения принужденно улыбнулась затертой шутке.
– Вера Андреевна как раз рассказывала о несчастье с вашими соседями, Ксения Александровна. Этот молодой человек, кажется, навещал вас здесь. Такой… – Серебряков набычился, изображая мужество, и энергичным, сверху вниз жестом, дополнил портрет. – Сожалею. Весьма сожалею. – Грустное лицо заведующего тут же просветлело. – Но мы обязательно будем на выездном, так сказать, заседании кафедры! – и захихикал.
Ксения уничтожающе посмотрела на мать.
– Я как раз об этом хотела поговорить с вами, Савелий Валерьянович…
– А? Да, да, конечно, посоветуйтесь. Приятные хлопоты. – Он снова захихикал, словно не расслышал, вскочил: «А у меня делишки!» – и убежал.
– Что ты тут делаешь, мама?
– Во—первых, кафедра, – Вера Андреевна встала и машинально пробежала пальцами по янтарным бусам на груди. Вязаное шерстяное платье неудачно подчеркивало «галифе» на бедрах и небольшую выпуклость живота. – Отец рассказал о утреннем разговоре. Что вы нехорошо расстались с Борей! Пересядем ко мне.
В другом закутке, где раньше хранились швабры и ведро для мусора, Ксения повесила на плечики в шкаф плащ и присела за низкий дубовый столик, который где—то выхитрила мать. Угол предоставили Вере Андреевне в исключительное пользование.
– А зачем ему рассказала? – Ксения кивнула на давно истаявший след заведующего.
– Чтобы для людей не было неожиданностью, когда ты их прогонишь…
– Так ты принимаешь меры? – едко спросила Ксения.
– Пожалуйста, не дерзи. – Взгляд матери стал колючим – прямо злая, постаревшая Ксения. – Тетя Маша просила передать, чтобы ты не дурила. Мы все хотели, чтобы вы с Сережей поженились. Ты решила по—своему. И нечего назначать всех негодяями, а себя…
– Хватит! – Девушка упрямо сжала губы. На ее виске запульсировала жилка, глаза покраснели. – Не повторяй пошлости! Ты прекрасно знаешь, что я не люблю Бориса. Не люблю так, как любила Сережу, – поправила она себя.
– Раньше надо было думать!
Из глаз Ксении закапали крупные слезы. Девушка отвернулась, чтобы не видели преподаватели. Вера Андреевна спохватилась.
– Послушай, доченька! – наклонилась она к девушке. – Это эмоции. В твоем положении так бывает. Ты ведь понимаешь: тянуть дальше нельзя. Неприлично. А любовь… Я всю жизнь люблю твоего отца. Любовь это счастье, но это и бремя. Я ни о чем не жалею, но мне иногда кажется, что можно было прожить иначе…
Женщины переглянулись. Верно, мать намекала на забавное семейное предание, как студентом отец отбил ее у старшекурсника, нынешнего главы департамента каких—то там ресурсов Москвы.
– Мама, мне не до глупостей сейчас! Если бог есть… – прошептала она.
– О, господи! Ксюша, не время сейчас об этом! – Вера Андреевна покосилась, не слышит ли кто—нибудь тихую истерику дочери.
– Если Он есть, Он не простит мне этой лжи. Не простит мне гибели Сережи!
– Да может, это единственный оставленный тебе выбор?
– Мама, какой выбор! А, если бы это я, папа, или… ты. А за стеной пляшут. Господи, что я болтаю!
Ксения закрыла глаза и выдохнула:
– Это ребенок Сергея. Я не смогу, когда за стеной лежит его отец!
Вера Андреевна недоверчиво смотрела на дочь, ожидая, что та признается в злой шутке. Наконец, лицо ее вытянулось и посерело.
– Как же ты скажешь Боре? – пробормотала она.
Мысли ее смешались. Но одно она понимала ясно: произошла катастрофа, и выхода нет. Расскажи дочь все Борису, и она останется одна с ребенком. Жизнь ее сделает зигзаг, который Ксении вряд ли удается выпрямить. А когда ложь откроется – после замужества и родов – неизбежно! – Хмельницкие не простят Каретниковым подлости, а Красновские – надругательства над памятью их сына и многолетней дружбой. Прочие будут посмеиваться Каретниковым в спину. Она представила ситуацию глазами дочери, и поискала в сумочке валидол.
– Послушай, но ведь он знал, что ты была с Сергеем, – быстрым полушепотом заговорила Вера Андреевна. – В конце концов, ты сама могла не знать, чей ребенок? Боже мой, боже мой! Какая чушь! – Она закусила губу и отвернулась, чтобы не заплакать.
– Мам, надо все отменить, – спокойно проговорила Ксения.
– Да, да, надо, – убитым голосом сказала мать.
Мимо них к вещевому шкафу прошелестела старушка Дуве в зеленом платье и в туфлях с кожаными пряжками («сидите, сидите, Ксюша!»). Она улыбнулась девушке из—под темных бровей. За ней пыхтел Андреев в подтяжках на толстом животе и, гнусавил свое затертое определение заведующему: «у него, может, целая гора научных достижений, но состоит эта гора из плоскостей…». Верочка и ее муж, громыхая, переставили мытые чашки с подноса в буфет, Верочка по диагонали комнаты перекатилась к Каретниковым и заговорщицки шепнула: «А какой мы вам подарок приготовили!»
– Что же мы им скажем? – Вера Андреевна растерянно посмотрела на дочь.
– Не обязательно им все объяснять, – проговорила Ксения.
– Тогда надо все рассказать Боре. Он то, чем перед нами виноват?
Вера Андреевна долго натягивала кожаное пальто, ладонью оправляя подкладку на плечах, и долго завязывала бантом розовый шарфик.
– Пойдем, доча! – Она подождала и повторила: – Пойдем!
Ксения послушно поднялась, взяла в охапку плащ и вышла, не простившись.
На следующий день Борис появился у Каретниковых лишь раз: привез из гостиницы Ломовых: тетю Лиду с мужем. Он даже не поднялся в квартиру. Спешил.
Жизнерадостный Ломов то и дело заходился смехом. На него шикали. Он делал страшные глаза, картинно прикрывал рот, и потом опять смеялся. Бабушка, совсем старенькая, сидела у внучки, чтобы не мешать.
Каретниковы отмалчивались. Их траурное настроение родственники объясняли несчастьем соседей. Александр Николаевич избегал дочери, а, сойдясь с ней, отводил взгляд. Ксения поняла: мать ему рассказала, и он тоже не знает, как быть.
Из ателье привезли свадебное платье. Ксения отказывалась примерять, ее уговорили, и она была в нем очень мила. Родственники смотрели на девушку с молчаливым обожанием. Домашние – с грустью, и у Ксении было ощущение, что она надела краденую вещь.
Ломовы уехали к знакомым и обещали вернуться за бабушкой. Ксения безвольно сидела перед открытым гардеробом. Мать в гостиной на швейной машинке прострачивала свой праздничный наряд. Отец переливал на кухне в пол—литровые бутылки коньячный спирт. Но все это делалось так, словно, сейчас войдет распорядитель и все отменит.
В общем коридоре забасили голоса, шаги, гулкие на пустой лестнице, зачастили, как если бы несколько человек толкались в узком переходе с чем—то громоздким и тяжелым. Ксения насторожилась. Мать прошелестела к двери и охнула. Громыхнули бутылки – отец второпях споткнулся о ящик – и его шаги оборвались в коридоре.
Ксения накинула черную шаль и отправилась к соседям.
На столе, накрытом до пола красным драпом, высился прямоугольный металлический ящик, огромный, страшный. Вцепившись в гроб, у изголовья скорчилась тетя Маша. Она жалобно причитала. Марина, сутулая, уткнула рот в сомкнутые кулаки. Вера Андреевна сморкалась в скомканный носовой платок. Четверо солдат переминались и поглядывали на гражданских.
Вошли дядя Жора в дождевике и тапочках, Володя в пальто с грязными брызгами на рукавах и офицер в плаще. Володя повел солдат на кухню. Дядя Жора ободряюще кивнул Ксении, серый с дороги, утомленный.
Офицер, скуластый, рыжий коротышка лет тридцати, с рыжей щетиной на подбородке и с ноздрями «мертвой головой» внимательно посмотрел на Ксению. На его лбу краснела полоса от фуражки. Сапоги и полы плаща были окроплены грязью.
Дома Вера Андреевна переоделась в черное и вернулась к соседям прибраться. Ксения надела черную юбку и шаль. Из зеркала на нее смотрели больные глаза. Боль притаилась в глубине зрачков и, чудилось, до времени копила силу.
В отражении Ксения увидела бабушку, и, только сейчас, словно, вспомнила о ней. Александра Даниловна зябко ежилась в вязанной шерстяной кофте в уголке дивана. Ее пегие волосы, стриженные старомодным каре, были схвачены невидимкой возле уха. Ксении захотелось, как в детстве, приласкаться к бабашке, рассказывая на ночь все страхи и дневные беды, чтобы завтра забыть о них.