bannerbanner
Вечные ценности. Статьи о русской литературе
Вечные ценности. Статьи о русской литературе

Полная версия

Вечные ценности. Статьи о русской литературе

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 20
Да, я горжусь, что могла ни на волосНе покривить ни единой строкой.

Значительная часть книги отведена переписке Петровых с болгарским поэтом А. Далчевым105 (но почему только с ним, а не с кем другим?) и переводы из его творчества (опять же: почему нет образцов ее переводов из других поэтов? Она переводила, видимо, главным образом славянских и армянских).

В воспроизведенных здесь письмах много ее интересных суждений о поэтах и писателях. Процитируем некоторые; по поводу эссе Т. Манна о Чехове, она говорит: «Его мысль, что Чехова ставят ниже Толстого и Достоевского только потому, что Чехов писал маленькие рассказы, слишком уж наивна. Конечно, не потому. А потому, что масштабы нравственных размышлений неизмеримы. Чехов жил вне Бога, а Толстой и Достоевский вне Бога не жили. Так или иначе, но понятие о высшем начале всегда присутствует в их творениях». Или, о нем же, в другом месте: «Вот что я думаю о Чехове: он был велик, когда писал о первозданном: о природе; о простонародье (мужики и бабы); о детях; о животных. Когда же Чехов писал об интеллигенции, полуинтеллигенции, мещанстве – он был зол, жесток необъяснимо. А ведь и в этих сословиях – люди же, и много прекрасных».

Здесь позволим себе одну оговорку, в защиту Антона Павловича: в рассказе «Поленька» он вот и дал пример истинного благородства, воплощенного в полуинтеллигенте, – продавце в галантерейном магазине. Но верно, что это у него скорее исключение, и даже из редких.

Еще из ее мыслей о Чехове: «Разумеется, он не был антиклерикалом. И все же, по-моему, он жил вне Бога. А Иван Карамазов с его бунтом – Бога признавал, ведь нельзя бунтовать против того, чего нет».

И вот о других писателях: «По-моему, без Пушкина жить невозможно. И на душе всегда легче, когда он рядом. А гениально у него все». – «Что же касается размышлений о жизни, проницательности, всегда поражает: насколько Пушкин и Достоевский были проницательнее Льва Николаевича Толстого». – «Бесконечно жаль, что Лермонтов погиб таким молодым, погиб так бессмысленно и случайно. Баратынского я очень люблю, но еще больше люблю любовь к нему Пушкина».

«Да, Пушкин – сама гармония. И подражать ему – невозможно. Блок, при всем своем уме сделал большую глупость – попробовал подражать Пушкину в поэме “Возмездие” и – провалился, я считаю эту вещь исключительно слабой… Да, при всей несхожести (и схожести, ибо для каждого, для обоих вопрос нравственного становления человека был главнейшим), Достоевский и Толстой любили и ценили Пушкина превыше всего, и он был для них самым главным и самым нужным». – «Многие люди говорят “люблю Пушкина” автоматически. А, по-моему, любить – это значит постоянно читать, не расставаться».

«Вот Вы написали о Гоголе всего несколько слов, но, пожалуй, самых главных, самых верных – “необыкновенный и страшный писатель”. Да, именно так. Невероятный. Мне иногда кажется, что он самого себя боялся. И вы совершенно правы, что реалистические произведения Гоголя не менее фантастичны и страшны, чем такие, как “Вий”. Да и был ли Гоголь когда-нибудь тем, что называется “реалистический писатель”».

Возвращаясь к стихам, закончим отрывком из стихотворения «Плачь китежанки», где Петровых любопытным образом сближается с Есениным:

Боже правый, ты видишьЭту злую невзгоду.Ненаглядный мой КитежПогружается в воду.

Ах, как хорошо это чувство знакомо нам всем, кому довелось доподлинно быть «детьми страшных лет России»!

Подлинно страшных, а не тех, которые всуе называл так Блок…

«Наша страна», рубрика «Библиография», Буэнос-Айрес, 23 июня 2001 г., № 2653–2654, с. 3.

Певец фантастического города

Когда занимаешься Серебряным веком, – эпохой Гумилева, Волошина, Цветаевой и Черубины де Габриак, – постоянно всплывает имя Сергея Ауслендера. О котором, однако, обычно сообщается очень мало: что он был племянником М. Кузмина, сотрудником журнала «Аполлон»… Еще меньше упоминаются его произведения.

Из них мне до недавнего времени были известны отдельные рассказы, в частности «Пастораль» и «Наташа», и, курьезным образом, его послереволюционный роман «Рабы Конго». С большим интересом читаю теперь, боле или менее «полное собрание» его сочинений под заглавием «Петербургские апокрифы» (СПб., 2005) содержащие краткие о нем биографические сведения и не всегда убедительные комментарии.

Из них узнаю, что он «трагически погиб в сталинских застенках» в 1937 году. Гибель не удивляет, когда видишь сообщение, что он сотрудничал с колчаковцами. Вот не совсем ясным остается, почему он остался в советской России? Не удалось эмигрировать? Скорее всего, так… Или не захотел? Менее вероятно, но и это возможно.

Рассматриваемое собрание сочинение состоит из романа «Последний спутник» и трех сборников рассказов (обычно коротких, а иногда и сверхкоротких): «Золотые яблоки», «Петербургские апокрифы» и «Сердце воина».

Отчетливо чувствуется время написания: эпоха декаданса и, с другой стороны, наличие оригинального и достаточно яркого таланта. Составители книги правы, говоря об Ауслендере: «одно из несправедливо забытых имен Серебряного века».

Даты его жизни: 1886–1937.

Роман «Последний спутник» рассказывает о связи и разрыве автора с Ниной Петровской, любовницей Брюсова, в обстановке их совместного путешествия вдвоем по Европе.

Невольно напрашивается сравнение, с одной стороны, с отношениями между Достоевским и Аполлинарией Сусловой и, с другой, между Альфредом де Мюссе и Жорж Занд.

Петровская, видимо, во многом и походила на Суслову.

Вероятно, ее образ отражен в ряде демонических женщин, фигурирующих в рассказах. Может быть ярче всего в «Наташе» и одноименной повести.

В рассказах в целом мы часто сталкиваемся с темами самоубийства и безумия («Ставка князя Матвея», «Веселые святки»), а иногда и убийства: «У фабрики».

В серии новелл «Золотые яблоки» главным образом проходит мысль, что важные политические события проходят незамеченными для многих их современников, занятых личными делами и чувствами. Эта идея близка Анатолю Франсу: недаром она и выражается, в числе прочего, в картинах французской революции.

Другие новеллы переносят нас в античность; из них «Флейты Вафила»» о смертоносной любви ко статуе, явно навеяна «Венерой Илльской» Мериме.

Сборник «Петербургские апокрифы» построен на фразе одного из персонажей (Дернова в «Наташе»): «Ведь недаром же это самый фантастический город на земном шаре».

Город, где живут не только капризные и жестокие женщины, но и мужчины с натурой злобного демона, как князь Андрей Поварил из «Ставки князя Матвея» или Дмитрий Лазутин из «Наташи».

Нельзя, во всяком случае, не признать, что ситуации у Ауслендера почти всегда острые, и скуки при чтении не испытываешь никак!

Остается поблагодарить издателей за то, что они, по их выражению, «возвращают Сергея Ауслендера к читателям». Вопреки взгляду его родных, которые «память о нем, конечно, сохраняли, но не думали, что о нем снова вспомнят».

«Наша страна», Буэнос-Айрес, 6 июня 2009 г., № 2869, с. 7.

Тоска по Богу

Сборник ранних рассказов Вячеслава Шишкова, ставшего потом видным подсоветским писателем, «Колдовской цветок» (Москва-Ленинград, 1926), рисует главным образом фигуры сибиряков, – крестьян, каторжников, золотоискателей, купцов и странников. Они набросаны, явно, еще неопытной рукой, хотя и с проблесками таланта.

Любопытно другое. Вряд ли не рупором автора является дед Григорий из рассказа «Ванька Хлюст», развивающий такую философию: «А я тебе, сударик, вот что скажу: Бога я за всегда в сердце имею. И тебе советую. Бог – он и без нас обойдется, а мы-то без Него, без Батюшки, затоскуем».

Позже Шишков написал много разных вещей, – и довольно безобразного «Пугачева», и прекрасную «Угрюм-реку». Судить его за уступки советской цензуре было бы не слишком справедливо. Пронес ли он до конца в душе слова, вложенные им в уста одному из самых симпатичных его персонажей, процитированные нами выше? Во всяком случае, будем надеяться, что Бог их услышал, и ему зачел.

«Наша страна», рубрика «Среди книг», Буэнос-Айрес, 12 октября 1985 г., № 1837, с. 2.

«Романтика! Мне ли тебя не воспеть!» К сорокалетию со дня смерти Эдуарда Багрицкого

Этот одессит из еврейской мелкобуржуазной семьи, испытавший в начале пути сильное влияния акмеизма, сделался одним из самих ярких, одним на самих талантливых романтиков в русской поэзии, за все время ее существования.

Все лучшее из того, что он оставил, несет на себе отчетливый отпечаток романтизма; но какое разнообразие и сюжетов, и тона мы тут встречаем!

От мягкой задумчивости «Птицелова», ведущего нас с собой

Вдоль по рейнским берегам.По Тюрингии дубовой,По Саксонии сосновой,

через рыцарскую вальтер-скоттовскую Шотландию «Разбойника», где

Брэнгельских рощПрохладна тень.Незыблем сон лесной

в буйную старую Англию «Баллады о Виттингтоне», подобную которой мы по-русски найдем разве что в «Пире во время чумы»:

Он мертвым пал. Моей рукойВодила дикая отвага,Ты не заштопаешь иглойПрореху, сделанную шпагой

и назад к Черному морю нашего века, в «Контрабандистах», на котором

По рыбам, по звездамПроносит шаланду:Три грека в ОдессуВезут контрабанду.

В другом тоне, и средневековом стиле, была у Багрицкого чудесная благочестивая легенда «Трактир» (он ее, к сожалению, испортил в позднейших вариантах), про голодного поэта, за которым Бог послал ангела, чтобы пригласить его на небеса, в волшебный заезжий двор «Спокойствие Сердец».

Зато, по счастью, нетронутым сохранился его ранний экскурс в нашу отечественную историю, о том, как старый полководец скучал у себя в захолустном поместье, до того дня, когда вдруг

К нему в деревню приезжал фельдъегерьИ привозил письмо от матушки-императрицы.«Государь мой» – читал он – «Александр Васильич!Сколь прискорбно мне Ваш мирный покой тревожить.Вы, как древний Цинцинат, в деревню свою удалились,Чтоб мирным трудом и науками свои владения множить».

и о том, как Суворов кончал письмо

Затем подходил к шкапу, вынимал ордена и шпагу —И делался Суворовым учебников и книжек.

Из всего этого довольно естественно родилась и самая замечательная вещь Багрицкого, эпическая поэма «Дума про Опанаса». (Она существует в двух вариантах; мы лично решительно предпочитаем второй, более развернутый, в форме либретто для оперы).

Русские слова здесь уложены в типично украинский размер, и через них звучат все время голоса Шевченко, Гоголя и даже Сенкевича, а за ними еще более древнего Бояна, вызывая перед глазами грандиозные картины богатырских схваток в бескрайней степи, истоптанной конями и напоенной кровью павших в бою и расстрелянных, окутанной клубами дыма и озаренной заревом пожаров…

Большевики, конечно, хотели бы видеть тут эпос революции. Только ведь с таким же успехом, если не большим, можно сказать, что это – эпос махновщины. По-настоящему, это – эпос гражданской войны, и притом именно в Малороссии:

Украина, мать родная,Билась под конями.

Мелодия всей поэмы лучше всего отражена, и ее смысл ярче всего резюмирован в словах:

Опанасе, наша доляТуманом повита.Хлеборобом хочешь в поле,А идешь – бандитом.

Перед нами трагическая история украинского крестьянина в годы смуты; мобилизованный в Красную Армию Опанас видит, как большевики грабят деревню, и бежит от них с мечтой вернуться к мирному труду, к своему хозяйству. Но вся страна охвачена войной, в ней нет места ни покою, и счастью. Он попадает к Махно, и воюет на его стороне, пока не оказывается в плену у красных и не идет под расстрел:

Опанас, твоя дорогаНе дальше порога.

Как мы видим, ситуация довольно похожая на «Тихий Дон» Шолохова.

В описании службы герои у Махно, во всяком случае, вложена поэзии дикой вольности, которой дышат даже слова Опанаса перед лицом смерти:

Как мы шли в колесном громеТак что небу жарко,Помнят Гайсин и Житомир,Балта и Вапнярка!..

С ортодоксальной советской точки зрения, главный положительный герой поэмы – это, понятно, комиссар Иосиф Коган. Но Багрицкий нам ясно показывает малосимпатичную деятельность этого фанатика, положим, мужественного и искреннего, но неумолимо жестокого. Вот описание того, как он собирает продразверстку:

По оврагам и по скатамКоган волком рыщет,Залезает носом в хатыКоторые чище!Глянет влево, глянет вправо,Засопит сердито:«Выгребайте из канавыСпрятанное жито!»Ну, а кто поднимет бучу —Не шуми, братишка:Усом в мусорную кучу,Расстрелять – и крышка!

Для крестьян – он не только такой же бандит, как Махно, но еще и хуже. Однако, когда Коган попал в плен к махновцам, и Опанасу поручили его расстрелять, тот, с типичной отходчивостью русского человека, предлагает ему бежать. Комиссар отказывается, так как знает, что ему не спастись: куда бы он ни пошел, крестьяне его схватят и выдадут.

Между Коганом и Махно невозможно осуществить мечту о мирном счастье, которую выражает Опанас, его невеста Павла

И мы выйдем с тобою в полеМы вдвоем – только ты и я…

И может быть полнее всего махновский часовой, поющий на посту

В зеленом садочке,У Буга на взгорье,Цвети, моя вишня, цвети!На тихие водыНа ясные зориЛети, мое сердце, лети!

Надо сказать, что Махно обещает народу такой же рай, как и коммунисты. Вот как его адъютант, вполне культурный и симпатичный молодой человек, формулирует программу гуляйпольского батьки:

Анархия – высший порядок! ОнаНе может поставить преград.Ми вольной работы взрастим семена,Из дебрей мы сделаем сад.

А вот Раиса Николаевна, делопроизводительница при махновском штабе, загадочная, «чертова красотка», которую

… увидавЛохматые анархистыСмиряют свой бешеный нрав,

и которой, похоже, побаивается и сам атаман Нестор Михайлович, та – как бы соответствие Когану в другом стане, и с такой же неумолимой жестокостью и целеустремленностью:

Декреты, допросы, расстрелы,Дела по изъятью зернаРукой молодой, загорелойПодписывает она.

Она из породы тех же бесов, которых революция вызвала из их прежних таинственных обиталищ. Недаром таким мраком окутано их прошлое:

Откуда она – неизвестно,Где дом ее? Кто отец?Помещик ли мелкопоместный?Фальшивомонетчик? Купец?

Это песни, которые как бесы в снежной буре несутся над потрясенной бунтом страной, развевая пламя и поднимая тучи пыли…

Участник гражданской войны на стороне революции, Багрицкий вполне мог бы позже сказать, как многие: «За что боролись?» При советской власти его травили за романтизм. Он пытался писать в ином ключе – главным образом в манере крайнего натурализма – не очень успешно.

Политически, можно было бы ему поставить в упрек стихотворении «ТВС», где он славословит обер-палача Дзержинского. И, однако… не дай Бог никому дожить до таких похвал! Уж очень правдиво работа «товарища Феликса» изображена:

И подпись на приговоре виласьСтруей из простреленной головы…

Есть, на наш взгляд, у Багрицкого другое, куда худшее стихотворение, ибо сатанинское и богоборческое: «Смерть пионерки». Этот апофеоз атеизма леденит кровь и возмущает душу… не будем о нем говорить. Причины, почему поэт это написал, можно бы искать и угадывать – да не хочется.

Скажем только, что Сатана, как всегда, заплатил черепками. Вот отрывок из мемуаров писателя Сергея Бондарина, бывшего в дружбе с Багрицким («Парус плаваний и воспоминаний», Москва, 1971).

Он рассказывает о судьбе жены Багрицкого и его единственного сына, Всеволода, уже после смерти самого поэта:

«Так вот, Эдуарда Георгиевича уже не было… Потом, когда уже вышел посмертный том стихотворений Багрицкого, уже вышла книга воспоминаний о нем, мы услышали о том, что у Севы не стало и матери. Лидию Густавовну арестовали – произошла тяжелая ошибка…»

Всеволод Багрицкий, и сам подававший надежды молодой поэт, был убит во время Второй мировой войны, как, между прочим, курьезным образом, и единственные сыновья нескольких замечательных, но опальных советских писателей; например, Виктора Кина106 и Макара Буйного107.

Но, во всяком случае, после Эдуарда Багрицкого остались его стихи, и их достаточно, чтобы обеспечить ему место и в истории литературы, и в памяти как нашего, так и будущих поколений.

«Русская жизнь», Сан-Франциско, 24 апреля 1974 г., № 7955, с. 3.

Ревнивица

Ахматова сама по себе говорит: «Я всегда ненавидела жен великих людей».

Трудно не подумать, что она им просто завидовала!

Хотя совершенно напрасно: судьба дала ей быть супругой подлинно великого поэта, одного из лучших, каких мы вообще имели, Николая Степановича Гумилева. И что же? Она сделала все, чтобы отравить ему жизнь, потом его покинула, – и никогда не умела понять его творчество, о котором судила, мягко выражаясь, вкривь и вкось.

Но вот эта неуместная ревность совершенно ее ослепляет в суждениях о H. Н. Пушкиной, и еще хуже о А. Г. Достоевской, о которой она высказывается абсолютно несправедливо (а уж та была – поистине идеальной подругой великого писателя; если бы не она, – мы бы не имели того Достоевского, которого мы знаем). Впрочем, такие же чувства Анна Андреевна испытывала и по отношению к С. А. Толстой (тоже не слишком справедливо…) и, видимо, в самом деле, ко всем женам великих людей без исключения.

Пушкинисткой, впрочем, она было плохой, даже оставляя в стороне вопрос о ревности: например, о царе Николае Первом она всюду высказывается с тупою и вовсе необоснованною злобой.

Потому что этого требовали власти? Нет, вряд ли в данном случае у нее есть такое оправдание: в ее голосе слышится искренняя ярость.

Когда она подлинно велика и мудра, это не в оценках прошлого и не в вопросах литературы (вопрос об ее поэтических достижениях оставим пока в стороне), а это когда она глядит на современность, на то, что она видела, слышала и пережила в советской России:

«Сталин – самый великий палач, какого знала история. Чингизхан, Гитлер – мальчишки перед ним. Теперь выяснилось, что лично товарищ Сталин указывал, кого бить и как бить. Оглашены распоряжения товарища Сталина – эти резолюции обер-палача на воплях, на стонах из пыточных камер».

Или ее ответ, когда ей сказали, что были, мол, люди, искренне верившие в советскую власть: «Неправда! Камни вопиют, тростник обретает речь, а человек, по-вашему, не видит и не слышит?! Ложь. Они притворялись. Им выгодно было притворяться перед другими и самими собой. Ну, конечно, они не имели возможности выучить наизусть его бессмертные распоряжения в оригинале, но что насчет “врагов народа” все ложь, клевета, кровавый смрад – это понимали все. Не хотели понимать – дело другое. Такие и теперь водятся».

Тут с нею полностью согласимся. Это – голос правды, это, согласно судебной формуле, чистая правда, вся правда и только правда.

Не курьезно ли, что вот теперь, в наши дни, когда уже все известно, – находятся горячие поклонники товарища Сталина? Любопытно, что господа красно-коричневые думают о свидетельстве Ахматовой?

«Наша страна», Буэнос-Айрес, 28 марта 1998 г., № 2485–2486, с. 5.

Слова мудрости

Слабый и грубо агитационный роман Д. Нагишкина108 «Сердце Бонивура» (Ленинград, 1947) интересен разве что тем, что вошел позднее в состав серии «Тебе в дорогу, романтик!», где в числе других печатались многие книги более или менее талантливые и даже искренние. Описание гражданской войны на Дальнем Востоке должно, по намерению автора, вызвать восторг перед красными и отвращение к белым: на деле, чувство читателей порою совсем иное. Например, когда красная сестра милосердия зверски убивает, ударом ноги в живот, тяжело раненного, могущего выдать секреты партизан…

Но есть в сочинении Нагишкина одно место, стоящее того, чтобы его процитировать. А именно, – речь японского офицера, поручика Суэцугу, перед крестьянами, оказывавшими содействие советчикам:

«Росскэ курестиане! Смею приказывать вам выслушивать меня. Вы нарушили заповедь ваши предки, вы подняли руку на священную особу императора. Вас наказывать за это надо. Вы болсевикам помогали. Болсевико Бога нет. Это плохо! Великая Ниппон желает установить настоящий порядок в России. Кто сопротивление думает оказывать, – того надо выпороть».

Какие прекрасные и верные мысли! Если бы так рассуждали наши псевдосоюзники в борьбе с коммунизмом, в эпоху революции и позже вплоть до сего дня, будь то немцы, англичане или американцы, – сатанинское владычество темных сил над нашей родиной, без сомнения, давно бы отошло в область минувшего.

Что же до пособников большевиков, сознательных и бессознательных, увы! Их ждала гораздо более страшная кара, чем упоминавшееся поручиком Суэцугу умеренное количество спасительной лозы по мягким частям. Крестьянам предстояло раскулачивание и поездка в столыпинских вагонах на Колыму, и далее на тот свет, а партизанам – кусочек свинца в затылок в чекистских подвалах. За что боролись, на то и напоролись…

«Наша страна», рубрика «Среди книг», Буэнос-Айрес, 15 февраля 1986 г., № 1855, с. 2.

Мудрость и лжемудрость

Второстепенный писатель С. Сергеев-Ценский, начавший деятельность в 1900-е годы, и благополучно продолжавший ее при большевиках, ценою полной рептильности, в своем посредственном, хотя и восторженном очерке «Гоголь как художник-слова», сочиненном в 1952 году, по случаю столетия со дня смерти великого мастера (С. Н. Сергеев-Ценский. «Собрание сочинений», т. 3, Москва, 1955), приводит замечательную фразу: «Придет время, – Европа приедет в Россию не за пенькой, а за мудростью, которой не продают уже ни на каких европейских рынках». И, комментирует: «Это предсказание из “Переписки с друзьями”, и, как мы с вами видим, оно сбылось».

Сбылось, да не так, как хочет нам внушить советский борзописец. То, что он лживо именует мудростью, черпали из России (им и покупать не надо было: давали не только даром, но еще и с хорошей приплатой!) всякие арагоны, сартры и прочие ромен-ролланы. Настоящая же мудрость сама пришла в Европу, но тщетно стучится в двери ее властителей, политических и интеллектуальных, в форме книг и речей Солженицына. Вот к ней-то пророчество Гоголя и относится. Но ее час еще не настал. В России же да, действительно, идет процесс духовного возрождения подспудной переоценки ценностей и познание истины, которого нет на Западе; и только он один, в наши страшные годы, может служить надеждой на спасение мира.

Любопытно, что в том же томе Сергеев-Ценский рассказывает (в очерке «Мое знакомство с И. Е. Репиным») о своей встрече с писателем Николаем Каразиным109, упоминавшимся недавно в «Нашей стране», и который был, оказывается, не только писателем, но и художником. Ценский с ним беседовал на выставке его картин в Москве, и даже описывает его наружность: «Чернобородый, крупноголовый, приземистый человек».

«Наша страна», рубрика «Среди книг», Буэнос-Айрес, 14 июня 1986 г., № 1872, с. 3.

Два советских романа

В течение некоторого времени иностранной печати многократно упоминался недавно вышедший в свет в Советском Союзе роман Антонины Коптяевой110 «Иван Иванович». Французские газеты, с присущей им развязностью и потугами на остроумие в снисходительном тоне, всегда у них появляющимися, стоит им заговорить о чем-либо русском, окрестили героиню романа «якутской мадам Бовари». Когда книга попала мне в руки, я раскрыл ее с некоторым интересом. Положим, оказалось, что героиня вовсе не якутка, а русская, хотя действие происходит в самом деле в Якутской АССР, и что на мадам Бовари она похожа не больше чем, скажем, на Анну Каренину, – или на любую другую женщину, которая бросает мужа. Но это не может вызвать большого удивления у того, кто знаком со стилем французской прессы. Мне было любопытно видеть другое: действительно ли это произведение представляет собою событие в советской литературе. И в этом отношении я остался разочарован. Роман мне показался довольно слабым.

Сюжет его чрезвычайно примитивен: жена ученого оставляет его, так как на ее взгляд муж уделяет ей слишком мало внимания и недостаточно ее понимает. Особенность, которая должна выражать «советский» подход к старой теме, – в том, что трагедия героини сводится к трудности найти для себя подходящую профессию. В конце концов, она эту профессию находит, делаясь журналисткой. Почему-то при этом ей понадобилось уйти к человеку, наведшему ее на эту идею. Вероятно, в романе заключено много автобиографического элемента: в стиле автора отчетливо чувствуется перо газетного работника, а яркие описания медицинских операций, представляющие собою лучшие отрывки в книге, – наводят на мысль, что автор, как и героиня, учился прежде в медицинском институте.

События развертываются на фоне быта интеллигенции, – главным образом медицинского персонала, – партийцев, отчасти местных инородцев. Картина могла бы быть интересной, тем более, что Коптяевой описание дается легче, чем психологический анализ. Однако, и в этом отношении не чувствуешь себя удовлетворенным. Читаешь разговоры среди интеллигентов и чувствуешь все время, что здесь что-то «то, да не то». Слог их речи, сюжеты их бесед не типичны для настоящей интеллигенции, какую мы знали в СССР; все это – представители той ремесленной, наспех выпеченной интеллигенции, которой, нельзя отрицать, при большевизме развелось немало. Конечно, автор вправе рисовать жизнь именно этого слоя, – к которому, видимо, и сам принадлежит, – но для нас это уменьшает интерес и все сочинение представляется из-за этого менее глубоким. Невольно хочется предупредить читателя из иностранцев или из старой эмиграции, чтобы он не думал, что внутренний мир русской интеллигенции в целом снизился сейчас до уровня инженера Таирова или журналистки Ольги Аржановой.

На страницу:
9 из 20