bannerbanner
Гражданин Империи Иван Солоневич
Гражданин Империи Иван Солоневич

Полная версия

Гражданин Империи Иван Солоневич

Язык: Русский
Год издания: 2020
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 13

2 марта «Франкфуртская Газета» сообщила, что царь арестован при проезде из Петрограда в Москву и принужден к отречению.

В тот же день германская печать получила сведения об опубликовании в Петрограде декларации Временного Правительства. Текст ее приводится дословно и без всяких искажений.

3 марта в Германии были опубликованы акты отречения Николая II и Михаила Александровича и список арестованных в Таврическом дворце, причем относительно некоторых лиц приведены даже подробности, так, например, относительно Добровольского немцы осведомлены, что он искал спасения в итальянском посольстве.


* * *

Противоречивые, сбивчивые и часто неверные сведения все-таки подтверждают главное: немцы зорко следят за Россией и ловят вести о нашем внутреннем положении, независимо от источника, из которого они исходят»161.


В авторстве сомневаться практически не приходится. В 1915—1917 годы был только один постоянный сотрудник Нового Времени», который имел сходные инициалы – Иван Борисович Смольянинов – но он пользовался криптонимом «И. Б. С.». Нелишне будет также отметить, что генерал Смольянинов, прошедший не одну войну, в том числе и Первую Мировую, издал до революции несколько сборников рассказов и даже «книжку стихов» и был одним из активных участников скаутского движения. Расстрелян большевиками в Крыму в 1920 году, этот факт упоминается в книге Бориса Солоневича «Молодежь и ГПУ»162.

Но вернемся к содержанию заметки. И вспомним атмосферу, царившую тогда в Петрограде – и в столичной печати в частности. Безумный восторг по поводу «освобождения от ига царизма» разделяли даже такие консервативные публицисты, как ведущие авторы того же «Нового Времени» Василий Розанов и Михаил Меньшиков. Первый, к примеру, сравнивал царскую Россию со здоровым человеком, у которого болел зуб. Революция, дескать, этот зуб, то бишь Самодержавие, вырвала. И теперь «Илье Муромцу никто не связывает ноги»163. Второй, Меньшиков, «успокаивал» монархистов: не народ предал Царя, а Царь предал народ. Революционная лихорадка настолько подействовала на Михаила Осиповича, что и он, изменяя своему публицистическому таланту, не удержался от банальных сравнений: «… мы твердо верим, что освобожденный народ наш, сбросив с себя груз преступного самодержавия, окажется гораздо сильнее, чем был, как богатырь, сорвавший свои оковы»164.

А ведь всего год назад на докладе председателя Совета министров Б. В. Штюрмера по случаю 40-летия суворинского издания Государь Император Николай Александрович начертал: «Ценю стойкость, с какою „Новое Время“ всегда охраняло русские национальные идеалы, желаю газете дальнейшего процветания»165.

И вот, в условиях революционной истерии, когда от имени Великих Князей распоясавшиеся борзописцы публиковали свои «интервью», а члены Императорского Дома не могли даже поместить опровержения166, скромный репортер Солоневич и публикует свою заметку, общий смысл которой можно кратко выразить так: Россия находится в состоянии войны, и свершившийся переворот явно на руку врагу. Сказать больше и конкретнее было просто невозможно – при всей наступившей «свободе». И появилась у него такая возможность нескоро – почти через 20 лет. Ведь и в белогвардейской, и уж тем более в советской печати (а Солоневич публиковался и в одной, и в другой), в силу известных причин, сложились свои каноны подачи «февральских» событий. Умозаключения монархиста Солоневича в них никак не вписывались.

Впрочем, даже в эмиграции самобытный автор долго не мог дорваться до своего читателя. Зато, когда это получилось, тема Февраля зазвучала громко. В 1937 году намечается только контур, даются первые штрихи к развенчанию «распутинской легенды»:

«Что же касается Распутина – то его еще нужно очистить и от великосветских сплетен и от холливудского налета. Тогда, кроме кутежей и женолюбия, ничего предосудительного и не останется. Но это – его частное дело <…>

Но в данном случае «частная жизнь» была не только вывернута наизнанку, не только заляпана грязью, «инсинуациями самого грязного свойства», но и в этом виде «доведена до сознания народных масс». Можно сказать, что Ее Величество Сплетня одолела Его Величество Царя. Царь – заплатил своей жизнью. Россия заплатила двадцатью годами тягчайших страданий – но сплетня продолжает свое победное шествие <…>

В подсоветской России сплетня как-то повывелась. Может быть, потому что не до нее. Страданиями двадцати лет выжжена сплетня и о Царской Семье. В сознании подсоветских масс – в особенности, крестьянства – образ Николая Второго сконструировался совсем не в том аспекте, которого ожидали убийцы. Не Николай Кровавый, нe Николай Последний, а Царь-Мученик. Заплативший жизнь за свою верность России, за верность тому слову, которое Он дал от имени России и проданный своим «средостением». О жизни и о гибели Государя ходит масса слухов – в большинстве случаев совершенно апокрифических, создаются легенды, путей которых никто проследить не в состоянии. И именем Государя как бы возглавляется тот многомиллионный синодик мучеников за землю русскую, к которому каждый день сталинской власти вписывает новые имена. Для монархической идеи нет оружия более сильного, чем легенды и мученический венец. Призрак Царя Мученика бродит по России, и он тем более страшен для власть имущих – что его ни в какой подвал не затащишь»167.

Еще раз отметим дату – 1937 год – и вспомним, что прославление в лике святых Царской Семьи Русской Православной Церковью Заграницей состоялась только в 1981 году. Иван Солоневич не был человеком святой жизни, но какой-то особый дар пророчества, основанный, казалось бы, на простом наблюдении действительности, он явно имел. Другие смотрели – и не видели. Не зря же сказано в Св. Писании: «У них есть глаза, чтобы видеть, а не видят; у них есть уши, чтобы слышать, а не слышат; потому что они – мятежный дом» (Иез. 12, 2).

Солоневич – видел. Подробнее значение сплетен о Распутине как своеобразной прелюдии к революции Иван Лукьянович рассматривает в отдельной статье:

«По тхоржевско-холливудскому сценарию выходит так, что и Империю, и Монархию погубил-де пьяный мужик. Распутинская борода – а также и прочие вторичные и первичные признаки таинственного старца, заслонили собою и историю России, и преступления правящего слоя, и военный разгром, и тяжкую внутреннюю борьбу, и безлюдье, и бесчестность – все заслонили. Осталась одна пьяная борода, решившая судьбы России. Чем не Холливуд?

Это банально-дурацкое, тхоржевско-холливудское, детективно-сенсационное представление о роли Распутина слишком уж настойчиво и назойливо вдалбливается в сознание всего мира – в том числе и в сознание русской эмиграции. Это представление – насквозь лживо. Для всех виновников гибели Империи и Монархии Распутин – это неоценимая находка. Это козел отпущения, на спину которого можно перевалить свои собственные грехи. Это – щит, под прикрытием которого так просто и так легко болтать о болезненности Императрицы и о слабоволии Императора: сами-де виноваты, зачем были болезненными, зачем были слабовольными»168.

Тезис о том, что главной причиной революции стала беспомощность старого правящего слоя и то обстоятельство, что война и революция совпали с периодом его смены новым, только нарождающимся, Солоневич доведет до логического конца в «Народной Монархии». Но начинает разрабатывать его уже в 1930-е годы.

«Николаю Второму пришлось действовать в тот период, когда правящий слой догнивал окончательно. Цифры – бесспорные и беспощадные цифры дворянского земельного оскудения – это только, так сказать, ртутный столбик общественного термометра: температура упала ниже тридцати трех: смерть. Слой, который не мог организовать даже своих поместий, – как мог он организовать государство.

Я, конечно, не говорю об исключениях – типа Столыпина. Я говорю о слое. Николай Второй попал в то же положение, о котором говорил Ключевский: «московский государь, которого ход истории вел к демократическому полновластию, должен был действовать посредством очень аристократической администрации». На низах эта администрация была сильно разбавлена оппозиционными разночинцами. На верхах она была аристократической сплошь. Слой умирал: полуторавековое паразитарное существование не могло пройти даром: не трудящийся да не живет.

Без войны смена слоя прошла бы, конечно, не безболезненно, но, во всяком случае, бескровно. Однако, на Николая Второго свалилось две войны – и ни одной правящий слой не сумел ни предотвратить, ни организовать. Слою оставалось или взять вину на себя, или переложить ее на плечи Монархии.

Левая часть правящего слоя перекладывает вину без всякого зазрения совести: «проклятый царский режим». Правой части – такой образ действия все-таки несколько неудобен – и вот тут-то и подвертывается Распутин. Дело же, конечно, вовсе не в Распутине. Дело в том, что

война свалилась на нас в момент окончательной смены правящего слоя.

Один слой уже уходил, другой еще не пришел. Вот отсюда-тo, а вовсе не от Распутина, и произошло безлюдье, «министерская чехарда», «отсутствие власти» и – также трагическая безвыходность положения Царской Семьи. Отсюда же «кругом трусость и измена». Смертный приговор Царской Семье был вынесен в «августейших салонах», большевики только привели его в исполнение»169.

Итак, распутинская легенда – только частность, но частность – очень показательная. Солоневич скрупулезно, факт за фактом «смывает» с Распутина «голливудский грим», в результате чего получается такой портрет: «пьяный, развратный и необычайно умный мужик. Этот мужик был, действительно, целителем, и он, действительно, поддерживал своим гипнозом жизнь Наследника. Разговоры о его влиянии чрезвычайно сильно преувеличены. Основного – сепаратного мира – он так добиться и не смог. Жаль»170.

Солоневич, автор вообще-то далекий от мистицизма, усматривает некую фатальность во всем, что происходило накануне февраля 1917-го. «А что мог сделать Государь? – восклицает он. — Уступить? А кому именно уступить? Клеветникам? Клеветники и без уступки добились своего. Передать всю власть Государственной Думе? Будем реалистичны: это означало бы передачу всей власти Павлу Милюкову со всеми вытекающими отсюда керенскими последствиями. Мы уже знаем, что именно получилось из власти, полученной Государственной Думой в марте 1917 года. Подобрать из среды правящего слоя лучших людей? А где они были, вот эти лучшие люди?»171.

И далее: «Все, что было толкового среди правящего слоя, Государь пытался найти и поднять. Но он был окружен слишком плотной стеной. П. А. Столыпин был найден и поднят случайно: «молодой саратовский губернатор». И карьера его была головокружительной, в обход всякого чиновничьего местничества. А ведь как травила Петра Аркадьевича вот та же придворная великосветская бюрократическая среда, – конечно, с неизбежной помощью еврейского либерализма.

Все, что было в этом правящем слое ценного, Монархия пыталась найти. За двадцать лет рассеяния и полной свободы действия в этом слое не нашлось, кроме ген. Врангеля, ни одного ценного человека. Слой сгнил. Слой стал политическим импотентом»172.

По мнению Солоневича, «у Государя Императора в данных исторических условиях был только один путь – путь Ивана Грозного, Петра Великого и Николая Первого. Самым беспощадным образом придавить и продавить всю эту гниль. Организовать новую опричнину, новых потешных, новые шпицрутены или, применяясь к условиям эпохи, нынешних германских штурмовиков. Найти новых Меньшиковых, а может быть, и Скуратовых. Но для этого нужна была беспощадность, которой у Государя Императора не хватило»173.

«Государь Император для данного слоя был слишком большим джентльменом, – считает Солоневич. – Он предполагал, что такими же джентльменами окажутся и близкие ему люди, и эти люди, повинуясь долгу присяги, или, по меньшей мере, чувству порядочности, отстоят по крайней мере его семейную честь. Не отстояли даже и его семейной чести. Ничего не отстояли. Все продали и все предали. Исторически это было местью за Ивана Грозного. Но всякая месть – это в большинстве случаев месть самому себе. Правящий слой «отомстил» и убийством семьи, и своим собственным самоубийством. Свое собственное самоубийство он заканчивает в эмиграции.

У Государя Императора не хватило беспощадности. Мы должны из этого извлечь свой собственный урок. Государь ушел из жизни, может быть, и не «героем». Но он ушел мучеником. «На крови мучеников созижду Церковь Мою, и врата адовы не одолеют ее». Сейчас, после революции, распутинская клевета русской монархии уже не одолеет. Ни Перса, ни Тхоржевского русский народ читать не будет. Холливудский фильм русский народ не смотрит и смотреть не будет. Профессорские и генеральские мемуары до него не дойдут. Но мученическая гибель Царской Семьи, всей Семьи, до него уже дошла»174.

Неисправимый оптимист, Иван Лукьянович, похоже, несколько недооценил последствия того духовного кризиса, в который ввергли «революционные преобразования» русский народ. Сегодня и фильмы голливудские смотрят с удовольствием, и генеральские мемуары читают, да и литература, поддерживающая миф о Распутине, расходится немалыми тиражами – все в новых и новых вариациях. Но, с другой стороны, ведь и почитание Царственных Мучеников в среде православного народа (а это и есть остатки русского народа) – тоже факт!

Развенчание распутинской легенды – пока еще вопрос времени. А то, какими методами эта легенда культивировалась сразу после февральского переворота, хорошо иллюстрирует следующий отрывок из другой статьи Солоневича, написанной уже после Второй Мировой войны:

«У меня был старый товарищ юности – Евгений Михайлович Братин. В царское время он писал в синодальном органе «Колокол». Юноша он был бездарный и таинственный, я до сих пор не знаю его происхождения, кажется, из каких-то узбеков. В русской компании он называл себя грузином – в еврейской – евреем. Потом он, как и все неудачники, перешел к большевикам. Был зампредом харьковской чрезвычайки и потом представителем ТАССа и «Известий» в Москве. Потом его, кажется, расстреляли: он вызван был в Москву и как-то исчез.

Летом 1917 года он перековался и стал работать в новой газете «Республика», основанной крупным спекулянтом Гутманом. В те же времена действовала Чрезвычайная Следственная комиссия по делам о преступлениях старого режима. Положение комиссии было идиотским: никаких преступлений – хоть лавочку закрывай. Однажды пришел ко мне мой Женька Братин и сообщил: он-де нашел шифрованную переписку Царицы и Распутина с немецким шпионским центром в Стокгольме. Женьку Братина я выгнал вон. Но в «Республике» под колоссальными заголовками появились братинские разоблачения: тексты шифрованных телеграмм, какие-то кирпичи. Какие-то «обороты колеса» и вообще чушь совершенно несусветимая. Чрезвычайная Комиссия, однако, обрадовалась до чрезвычайности, – наконец-то хоть что-нибудь. ЧК вызвала Братина. Братин от «дачи показаний» отказался наотрез: это-де его тайна. За Братина взялась контрразведка – и тут уж пришлось бедняге выложить все. Оказалось, что все эти телеграммы и прочее были сфабрикованы Братиным в сообществе с какой-то телеграфистской.

Вообще за такое изобретение Братина следовало бы повесить, как впрочем и Милюкова. Но дело ограничилось только скандалом – из «Республики» Братина все-таки выгнали вон – его буржуазно-революционная карьера была кончена и началась пролетарски революционная – та, кажется, кончилась еще хуже. Потом, лет двадцать спустя, я обнаружил следы братинского вдохновения в одном из американских фильмов. Так пишется история»175.

Братин, кстати, вполне себе реальный персонаж, снимки с его личностью до сих пор украшают семейный фотоальбом Солоневичей. И здесь самое время отметить, что личные свидетельства Солоневича о февральских событиях, во множестве разбросанные по его произведениям эмигрантского периода, придают его работам непередаваемый колорит. По сути, это взгляд нормального, здорового человека на сумасшедший дом, в который превратилась Россия после переворота. При этом они ни в коей мере не являются мемуарами, в которых автор, как правило, один-единственный из всех знал, как надо, но его не послушались, за что и поплатились. Эмигрантская мемуаристика, посвященная февральским дням, почти вся выдержана в этом ключе.

«Я помню февральские дни: рождение нашей великой и бескровной, – какая великая безмозглость спустилась на страну, – вспоминал Солоневич. – Стотысячные стада совершенно свободных граждан толклись по проспектам петровской столицы. Они были в полном восторге, – эти стада: проклятое кровавое самодержавие – кончилось! Над миром восстает заря, лишенная «аннексий и контрибуций», капитализма, империализма, самодержавия и даже православия: вот тут-то заживем! По профессиональному долгу журналиста, преодолевая всякое отвращение, толкался и я среди этих стад, то циркулировавших по Невскому проспекту, то заседавших в Таврическом Дворце, то ходивших на водопой в разбитые винные погреба.

Они были счастливы – эти стада. Если бы им кто-нибудь тогда стал говорить, что в ближайшую треть века за пьяные дни 1917 года они заплатят десятками миллионов жизней, десятками лет голода и террора, новыми войнами – и гражданскими и мировыми, полным опустошением половины России, – пьяные люди приняли бы голос трезвого за форменное безумие. Но сами они, – они считали себя совершенно разумными существами: помилуй Бог: двадцатый век, культура, трамваи, Карла Марла, ватерклозеты, эс-эры, эс-деки, равное, тайное и прочее голосование, шпаргалки марксистов, шпаргалки социалистов, шпаргалки конституционалистов, шпаргалки анархистов, – и над всем этим бесконечная разнузданная пьяная болтовня бесконечных митинговых орателей…»176

С дотошностью летописца Солоневич выдает подробности виденного и слышанного в февральские дни. И несколько страниц его писаний стоят гораздо больше иных многотомных исследований, поэтому мы позволим себе еще одну, совсем уж огромную цитату:

«Причины Февральской революции в России очень многообразны <…> Но последней каплей, переполнившей чашу этих причин, были хлебные очереди. Они были только в Петербурге – во всей остальной России не было и их. Петербург, столица и крупнейший промышленный центр страны, был войной поставлен в исключительно тяжелые условия снабжения. Работницы фабричных пригородов «бунтовали» в хлебных хвостах – с тех пор они стоят в этих хвостах почти тридцать лет. Были разбиты кое-какие булочные и были посланы кое-какие полицейские. В городе, переполненном проституцией и революцией, электрической искрой пробежала телефонная молва: на Петербургской стороне началась революция. На улицы хлынула толпа. Хлынул также и я. <…>

На Невском проспекте столпилось тысяч пятьдесят людей, радовавшихся рождению революции, конечно, великой и уж наверняка бескровной: какая тут кровь, когда в с е ликуют, когда в с е охвачены почти истерической радостью: более ста лет раскачивали и раскачивали тысячелетнее здание, и вот, наконец, оно рушится. Можно предположить, что в с е те, кто в восторге не был – на Невский просто не пошли. Точно так же, как четыре года тому назад не пошли те, кто не собирался радоваться по поводу трехсотлетия Династии.

Бескровное ликование длилось несколько часов; потом где-то, кто-то стал стрелять – толпа стала таять. Я, по репортерской своей профессии, продолжал блуждать по улицам. Толпа все таяла и таяла, остатки ее все больше и больше концентрировались у витрин оружейных магазинов. Какие-то решительные люди бьют стекла в витринах и «толпа грабит оружейные магазины».

Мало-мальски внимательный наблюдатель сразу отмечает «классовое расслоение» толпы. Полдюжины каких-то зловещих людей – в солдатских шинелях, но без погон, вламываются в магазины. Неопределенное количество вездесущих и всюду проникающих мальчишек растаскивает охотничье оружие – зловещим людям оно не нужно. Наиболее полный революционный восторг переживали, конечно, мальчишки: нет ни мамы, ни папы и можно пострелять. Наследники могикан и сиуксов были главными поставщиками «первых жертв революции»: они палили куда попало, лишь бы только палить. Они же были и первыми жертвами. Зловещие люди, услыхав стрельбу, подымали ответный огонь, думаю, в частности, от того же мальчишеского желания попробовать вновь приобретенное оружие. Зеваки, составлявшие, вероятно, под 90 процентов «толпы», стали уже не расходиться, а разбегаться. К вечеру улицы были в полном распоряжении зловещих людей.

Петербургские трущобы, пославшие на Невский проспект свою «красу и гордость», постепенно завоевывали столицу. Но они еще ни в чем не были спаяны ни идеей, ни организацией; над этим, с судорожной поспешностью и на немецкие деньги, в подполье работали товарищи товарища Ленина, – сам он был еще в Швейцарии.

Шла беспорядочная стрельба – и наследники могикан и сиуксов палили по воронам, фонарям, и, в особенности, по ледяным сосулькам, свешивающимся с крыш. Зловещие люди, грабившие магазины, стреляли в чисто превентивном порядке: чтобы никто не лез и не мешал. Так что попадали и друг в друга… Зазевавшиеся прохожие, любопытные, выглядывавшие из своих окон мальчишки, «павшие жертвой в борьбе роковой» с незнакомым оружием, и зловещие люди, не поделившие награбленного – все это было потом, с великой помпою, похоронено на Марсовом Поле. По такой же схеме рождались жертвы и герои национал-социалистической революции, и Хорст Вессель, убитый по пьяному делу в кабаке, был возведен в чин мученика идеи: у него оказалась идейно выдержанная внешность.

Не претендуя ни на какую статистическую точность, я бы сказал, что перед моментом перелома от ликования к грабежам, толпа процентов на девяносто состояла из зевак – вот, вроде меня. Они были влекомы тем чувством, из-за которого наши далекие предки были изгнаны из рая. Я предполагаю, что из девяноста сыновей Евы – дочерей было очень мало – человек с десяток имели при себе оружие. И у них была теоретическая возможность перестрелять зловещих людей, как куропаток. Но каждый из нас предполагал, что он – в единственном числе, что зловещие люди являются каким-то организованным отрядом революции и, наконец, что где-то наверху есть умные люди – полиция, генералы, правительство, Государственная Дума и прочие, которые уж позаботятся о распределении зловещих людей по местам их законного жительства – по тюрьмам. Кроме того – и это, может быть, самое важное – как только началась стрельба, то все padres familias сообразили, что на Невском-то грабят магазины, а на других улицах, может быть, уже грабят его собственную квартиру. Сообразил это и я.

Мы с семьей – моя жена, сынишка, размером в полтора года, и я – жили в крохотной квартирке, на седьмом этаже отвратительного, типично петербургского «доходного дома». Окна выходили в каменный двор-колодезь, и в них даже редко проникали солнечные лучи. В эту квартирку я вернулся вовремя: какая-то, уже видимо «организованная», банда вломилась с обыском: отсюда, де, кто-то в кого-то стрелял. Стрелять было не в кого, разве только в соседние окна, наши окна выходили во двор. На ломаном русском языке банда требует предъявления оружия и документов. У меня в кармане был револьвер – я его, конечно, не предъявил. Я мог ухлопать человека два-три из этой банды, но что было бы дальше? Остатки банды подняли бы крик о какой-то полицейской засаде, собрали бы своих сотоварищей, и мы трое были бы перебиты без никаких. Я предъявил свой студенческий билет – он был принят как свидетельство о политической благонадежности. Банда открыла два ящика в комоде, осмотрела почему-то кухонный стол и поняв, что отсюда ничего путного произойти не может, что грабить здесь нечего, отправилась в поиски более злачных мест. На улице загрохотал и умолк пулемет. Раздался глухой взрыв. Потом оказалось: другая банда открыла жилище городового. На другой день трупы городового, его жены и двух детей мы, соседи, отвезли в морг.

Вот так, в моменты общей растерянности, – правительственной в первую очередь – были пропущены первые, еще робкие языки пламени всероссийского пожара. Их можно было потушить ведром воды – потом не хватило океанов крови. К концу первого дня революции зловещих людей можно было бы просто разогнать. На другой день пришлось бы применить огнестрельное оружие – в скромных масштабах. Но на третий день зловещие люди уже разъезжали в бронированных автомобилях и ходили сплоченными партиями, обвешанные с головы до пят пулеметными лентами. Момент был пропущен – пожар охватывал весь город…

На страницу:
9 из 13