bannerbanner
Гражданин Империи Иван Солоневич
Гражданин Империи Иван Солоневич

Полная версия

Гражданин Империи Иван Солоневич

Язык: Русский
Год издания: 2020
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 13

Из каждых 3—4 людей, присутствовавших при рождении великой и бескровной, погиб один – я остался в числе уцелевших счастливцев. Но мой брат погиб на фронте Гражданской войны, мать моей жены умерла в тюрьме чрезвычайки, моя жена разорвана советской бомбой, мой отец сослан куда-то на гибель. И это есть средняя цена революции для среднего человека страны. Любой риск в 1917 году обошелся бы дешевле.

Но мы проворонили. На второй день революции город был во власти революционного подполья. Какие-то жуткие рожи – низколобые, озлобленные, питекантропские, вынырнули откуда-то из тюрем, ночлежек, притонов – воры, дезертиры, просто хулиганье. И по всему городу шла «стихийная» охота за городовыми.

Почему именно за городовыми? Тогда я этого никак не мог понять. Можно было себе представить, что победившая революция постарается истребить своего наследственного врага – политическую полицию, «охранку» царского режима. Но городовые никакой политикой не занимались. Они регулировали уличное движение, подбирали с мостовых пьяных пролетариев, иногда ловили трамвайных воришек и вообще занимались всякими такими аполитичными делами, совершенно так же, как лондонские или нью-йоркские Бобби. За что же их-то истреблять?

Но зловещие люди гонялись за ними, как за зайцами на облаве. Возникали слухи о полицейских засадах, о пулеметах на крышах, о правительственных шпионах, и Бог знает, о чем еще. Мой знакомый, любитель фотографии, был пристрелен у своего окна: он рассматривал на свет только что отфиксированную пластинку – его приняли за шпиона. При мне банда зловещих людей около часу обстреливала из пулемета пустую колокольню: какой-то старушке там померещился поп с «пушкой» – о том, как именно поп смог бы. втащить трехдюймовое орудие на колокольню и что бы он стал из этого орудия обстреливать, зловещие люди отчета себе не отдавали. Они еще находились в состоянии истерической спешки: шли и другие слухи – о том, что к Петербургу двигаются с фронта правительственные войска, и что, следовательно, дело может кончиться виселицами; о том, что какие-то юнкера заняли какие-то подходы к столице – вообще дело еще не совсем кончено. Нужно торопиться. Зловещие люди явно торопились: Capre diem. Наиболее сознательные из них подожгли здание уголовного суда.

Тогда я тоже не мог понять: при чем тут уголовный суд? Огромное здание пылало из всех своих окон, ветер разносил по улицам клочки обожженной бумаги. Я нагнулся, поднял какую-то папку, и сейчас же около меня возникла увешанная пулеметными лентами зловещая личность: «тебе чего здесь, давай сюда!» Я послушно отдал папку и отошел на приличную дистанцию. Зловещие люди тщательно подбирали все бумажки и также тщательно бросали их обратно в огонь.

Смысл этого «ауто да фе» я понял только впоследствии: тут, в здании уголовного суда, горели справки о судимости, горело прошлое зловещих людей. И из пепла этого прошлого возникало какое-то будущее»177.


Приводит Иван Лукьянович и мнения простого народа, от имени которого творилась «революция» и который ее не просто не хотел, но и попросту боялся:

«Моя кухарка Дуня, неграмотная рязанская девка, узнав об отречении имп. Николая Второго, ревела белугой: «Ах, что-то будет, что-то будет!». Что именно будет, она, конечно, не могла знать с такой степенью точности, как знали: Достоевский, Толстой, Менделеев и Охранное отделение. Дворник, который таскал дрова ко мне на седьмой этаж – центрального отопления у нас в доме не было – дворник с демонстративным грохотом сбросил на пол свою вязанку дров и сказал мне:

– Что – добились? Царя уволили? – Дальше следовала совершенно непечатная тирада. Я ответил, что я здесь не при чем, но я был студентом, и в памяти «народа» остались еще студенческие прегрешения революции. В глазах дворника я, студент, был тоже революционером. Дворник выругался еще раз и изрек пророчество:

– Ну, ежели без царя – так теперь вы сами дрова таскайте, – а я в деревню уеду, ну вас всех ко всем чертям!

Мой кузен, металлист Тимоша, посоветовал мне в рабочий район в студенческой фуражке не показываться – рабочие изобьют. Я навсегда снял свою студенческую фуражку. Ни мой дворник, ни сотоварищи Тимоши еще не знали того, что в феврале 1917 года по меньшей мере половина студенчества повернулась против революции и к октябрю того же года против революции повернулось все студенчество – одно из самых таинственных явлений русской истории»178.


Как видим, вполне контрреволюционный народ. «Несознательный». Русский. Православный.

Даже по вышеприведенным отрывкам из статей и книг Солоневича, видно, насколько глубоко переживал он падение Монархии в России, как личное и общественное переплеталось в его творчестве. Высшего накала это осмысление революции достигло в серии статей, по сути – монографии, полностью посвященной февральскому перевороту, с «говорящим» названием – «Великая фальшивка Февраля».

Опираясь, в основном, на правые источники и на общеизвестный ход событий 1916—1917 гг., Солоневич развенчивает «великую и бесстыдную ложь о февральской народной революции».

«Эта ложь, – отмечает Солоневич, – культивируется более или менее всеми партиями России, начиная от коммунистической и кончая ультраправыми. По существу, обе эти точки зрения совпадают: ВКП (б) говорит: „Народ сделал революцию“. Ультраправые говорят: „Чернь, обманутая левыми, сделала революцию“. Срединные партии, виляя хвостом то вправо, то влево, талдычат о завоеваниях Февраля, завоеваниях, в результате которых „народ“ сидит в концлагерях, а „избранные“ разбежались по Парагваям»179.

«О Великой французской революции Талейран говорил: „В ней виноваты все, или не виноват никто, что, собственно, одно и то же“. О Феврале этого сказать нельзя. И если на левой стороне был теоретический утопизм, то на правой было самое прозаическое предательство. Это, к сожалению, есть совершенно неоспоримый факт»180.

Солоневич доказывает: «в феврале 1917 года никакой революции в России не было вообще: был дворцовый заговор», организованный земельной знатью, при участии или согласии некоторых членов династии – тут главную роль сыграл Родзянко; денежной знатью – А. Гучков и военной знатью – ген. М. Алексеев. «У каждой из этих групп были совершенно определенные интересы. Эти интересы противоречили друг другу, противоречили интересам страны и противоречили интересам армии и победы – но никто не организует государственного переворота под влиянием плохого пищеварения. Заговор был организован по лучшим традициям XVIII века, и основная ошибка декабристов была избегнута: декабристы сделали оплошность – вызвали на Сенатскую площадь массу. Большевистский историк проф. Покровский скорбно отмечает, что Императора Николая Первого «спас мужик в гвардейском мундире». И он так же скорбно говорит, что появление солдатского караула могло спасти и Императора Павла Первого. Основная стратегическая задача переворота заключалась в том, чтобы изолировать Государя Императора и от армии и от «массы», что и проделал ген. М. Алексеев. Самую основную роль в этом перевороте сыграл А. Гучков. Его техническим исполнителем был ген. М. Алексеев, а М. Родзянко играл роль, так сказать, слона на побегушках. Левые во всем этом были абсолютно ни при чем. И только после отречения Государя Императора они кое-как, постепенно пришли в действие: Милюков, Керенский, Совдепы и, наконец, Ленин – по тем же приблизительно законам, по каким развивается всякая настоящая революция. Но это пришло позже – в апреле – мае 1917 года. В феврале же был переворот, организованный, как об этом сказали бы члены СБОНРа или Лиги, «помещиками, фабрикантами и генералами»181.

Итак, к Февралю «народ» не имел ровно никакого отношения. «Конечно, и сто тысяч чухонских баб, – иронизирует Иван Лукьянович, – входят все-таки в состав „народа“. Входят, конечно, и тысяч двести запасных. В общем и бабы и гарнизон дали бы от одной десятой до одной пятой одного процента всего населения страны. Остальных девяносто девять процентов… никто ни о чем не спрашивал»182.

По Солоневичу, «февраль 1917 г. – это почти классический случай военно-дворцового переворота, уже потом переросшего в март, июль, октябрь и так далее… Нет, конечно, никакого сомнения в том, что революционные элементы в стране существовали, – в гораздо меньшем количестве, чем в 1905 г., но существовали. В 1905—1906 гг. их подавили. В 1917 г. их подавлять не захотели»183.

«Нам, народным монархистам, – пишет Солоневич в заключении «Великой фальшивки Февраля», – необходимо установить ту правду, что между Царем и Народом если и было «средостение», то не было антагонизма. Что если Государь Император делал для России и для народа все, что только было в человеческих силах, – то и Народ отвечал Ему своим доверием. Что революция – обе революции: и Февральская и Октябрьская вовсе не вышли из народа, а вышли из «средостения», которое хотело в одинаковой степени подчинить себе и Монархию и Народ.

Всякий разумный монархист, как, впрочем, и всякий разумный человек, болеющий о судьбах своей Родины (а в том числе и о своей собственной судьбе), не имеет права подменять факты декламациями и даже галлюцинациями. Мы обязаны установить тот факт, что российская монархия петербургского периода НЕ БЫЛА гармоничной монархией, какой была московская. Что дворцовые заговоры и перевороты шли, собственно, почти непрерывным «фронтом». Будущая Российская Монархия не может быть восстановлена не только без «народного голосования», но и без всенародной помощи. Отстраивая эту Монархию в очень тяжелых условиях, – легких условий не видать, – мы обязаны учесть все тяжкие уроки нашего прошлого и заранее обеспечить Будущую Российскую Монархию от ее самого страшного врага – внутреннего. И в его самом страшном варианте – коленопреклоненном»184.


До осени 1917 года И. Л. Солоневич продолжает работать в «Новом Времени». Одним из примечательных эпизодов этого краткого периода между двумя революциями стала встреча с князем П. А. Кропоткиным.

«В 1917 году он прибыл в революционную Россию, был встречен цветами, овациями и приветствиями – и был сдан в архив. Мне, в качестве репортера, пришлось его интервьюировать. Мы очень мило беседовали минут пятнадцать. Это был замечательно милый маленький старичок, с патриархальной белоснежной бородою и с детскими глазками, в которых все еще светилась какая-то восторженность. Он был признанным идеологом мирового анархизма. В 1917 году он предпочитал об анархизме не говорить вовсе. Его интересовала победа России и союзников, разгром Германии, укрепление Временного правительства и вообще все то, что интересовало всех нас, – кроме большевиков, тогда промышлявших пораженческой политикой на деньги германского генерального штаба»185.

Гораздо больше внимания в своих воспоминаниях о русских смутных днях Иван Солоневич уделяет контактам по родственной линии. Здесь вновь выступает на сцену сын Степана Тимофеевича Солоневича, двоюродный брат нашего героя, рабочий-металлист на заводе Лесснера:

«Тимоша был крепким и простым деревенским парнем. В силу нашего семейного малоземелья для него была спланирована городская карьера и он поступил в гродненское ремесленное училище. Жил он в нашей семье, но учеба, даже в скромных рамках ремесленного училища, не давалась ему никак. Он не был ни тупицей, ни лентяем, но, просто, ни к каким книгам сердце у него не лежало. После года тяжких испытаний на школьной скамье он бросил училище, поехал в Петербург и там устроился на завод. Зимой 1916—17 годов он – металлист, зарабатывал уже больше, чем я – журналист: фронт требовал всего, и рабочим платили любые цены. Он слегка копил деньги, к моему крайнему удивлению взялся и за книги, но не по «истории рабочего движения», а по обработке металлов, по автомобилизму и прочему в таком роде: Тимоша «сознательным рабочим» не был. Он женился, было двое детей и были планы – лет этак через десяток открыть собственную автомобильно-починочную мастерскую: Тимоша предвидел будущее автомобиля. Это, в общем, был нормальный, средний рабочий страны. Может быть и несколько выше: даже в петербургских условиях он избежал соблазна таскаться по митингам и кабакам.

Во всемирно-исторические дни марта 1917 года я как-то заехал к Тимоше. Он жил далеко, на окраине города, на Черной Речке, в деревянном домишке, который Каутский назвал бы лачугой. В лачуге было две комнаты и кухня, около лачуги был огородик и даже предмет живого инвентаря: коза. Тимошина жена встретила меня несколько неприветливо: «Тимоши нет дома, понесли дурака черти на Невский таскаться, глотку драть». Женщина была занята стиркой белья и чем-то еще в этом роде, так что я от обмена мнений уклонился. Был все-таки поставлен самовар. Тимоша явился неожиданно скоро и вид у него был сконфуженно-извиняющийся: «весь завод пошел, неудобно было, я по дороге сбежал…».

Техника манифестаций, демонстрация и прочего в этом роде тогда еще находилась на младенческом уровне. Теперь – это совсем просто: телефонный звонок из партийного комитета и любое количество тысяч пойдет шататься по улицам по любому поводу и орать любое «долой» или «да здравствует». Тогда – в 1917 году – еще уговаривали. И на каждом заводе были свои эс-эровские, эс-дековские и всякие иные партийные товарищи, которые «подымали завод» на массовое действо. Нельзя скрывать и того прозаического обстоятельства, что на каждом заводе есть достаточное количество людей, которые предпочтут шататься по улицам вместо того, чтобы стоять за станком. Тем более, что заработная плата – она все равно идет.

Но Тимоша, как, впрочем, и многие другие, ухитрился сбежать по дороге. Дело стояло всерьез: хлеба в городе уже не было: первая ласточка <…> голода. Я жил черным рынком и редакционными авансами. Тимоша на черный рынок своих скудных сбережений носить не хотел и есть было нечего.

На окраинах города «толпа» уже громила булочные. У Тимоши было достаточно соображения, чтобы понять: разбитая булочная не давала ровно никакого ответа на вопрос о питании его семьи, разгром булочной это есть реакция идиота: идиот сопрет пять фунтов хлеба, зато булочная вовсе перестанет существовать. Но вопроса о том, что же он будет есть завтра, идиот себе не задает. На маленьком семейном совете было установлено, что соседи и товарищи – Иванов, Петров и Сидоров – поехали в Лугу, Тосно и прочие места покупать хлеб у мужиков. Поехали и мы с Тимошей. Привезти хлеба, муки, сала и чего-то еще. Так был проделан мой первый опыт революционного товарооборота»186.

Однако же наступил момент, когда перебиваться редакционными авансами стало совсем невмоготу. И Иван Солоневич вспомнил о своем мимолетном опыте работы грузчиком – тем более, что работа эта теперь стала оплачиваться раз в пять выше, чем труд журналиста.

«Гениальная мысль, возникшая у нас в атлетическом кружке студентов Петербургского университета, сводилась к тому, что мы, гиревики, борцы и боксеры, чемпионы и рекордсмены, мы и не с такой работой справимся. Практическая проверка не подтвердила гениальности этой идеи: первые часы мы обгоняли профессиональных грузчиков, потом шли наравне, а к концу рабочего дня мы скисли все. Назавтра явилось нас меньше половины. На послезавтра пришло только несколько человек. Грузчики зубоскалили и торжествовали. Но все это протекало в совершенно дружеских формах, пока дело не дошло до денатурата.

Я никогда не принадлежал и, вероятно, никогда не буду принадлежать ни к какому обществу трезвости. Я уважаю водку. Если ее нет, то, в худшем случае, можно пить коньяк. Если нет ни водки, ни коньяку – я предпочитаю чай. Российский же денатурат снабжался какой-то особенной дрянью, которая иногда вызывала слепоту. В общем, когда слишком «интеллигентная» часть нашего атлетического кружка дезертировала с погрузочного фронта и на Калашниковской пристани остались только самые сильные и самые голодные, грузчики протянули нам оливковую ветвь. На мешках с пшеницей были положены доски, и на досках возвышались две четверти денатурата, окруженные ломтями черного хлеба, кислыми огурцами и еще чем-то в этом роде. Мы были приглашены на «рюмку мира», и мы отказались. Боюсь, что по молодости лет мы сделали это не слишком дипломатично. Грузчики были глубоко оскорблены. Грузчики восприняли наш отказ, как некое классовое чванство. Стакан денатурата был выплеснут в физиономию одного из студентов. Студент съездил грузчика по челюсти. Грузчики избили бы студента, и всех нас вместе взятых, если бы мы, презрев наше тяжелоатлетическое прошлое, не занялись бы легкой атлетикой: бегом на довольно длинную дистанцию при спринтерских скоростях. Так кончилось наше первое «хождение в народ».

Тогда – опять же по молодости лет, – я жалел, что у нас не было, например, револьверов. Сейчас об этом не жалею: грузчики были оскорблены в своих лучших чувствах, а чувства у них и в самом деле были не плохие. Они, грузчики, не принимали никакого участия в революции, но они были очень довольны ее достижениями: десятки тысяч тонн пшеницы лежали не груженными, рабочих рук не хватало и грузчики стали зарабатывать в три, в пять, в десять, в пятьдесят раз больше, чем они зарабатывали раньше. Даже падение курса рубля не могло угнаться за ростом их заработка. И только потом, осенью, рухнуло все: грузить больше было нечего»187.

Предотвратить большевицкую осень оказалось некому. Футболисты, легкоатлеты, борцы – в основном, студенты – оказались контрреволюцией не востребованы. В их число входил и Иван Солоневич.

«По преимуществу из этих студентов организовалась студенческая милиция, кое-как охранявшая порядок. Я был начальником какого-то васильеостровского отделения. Через А. М. Ренникова я был связан с контрразведочной работой и несколько позже был чем-то вроде представителя спортивного студенчества при атамане Дутове. Были дни корниловского мятежа. Поддержать этот мятеж в Петербурге должен был Дутов со своими казаками. Нас, студентов-спортсменов, чрезвычайно плотно и давно организованных, было человек семьсот. За нами стояла и часть остального студенчества. Мы умоляли Дутова дать нам винтовки. Дутов был чрезвычайно оптимистичен: „Ничего вы, штатские, не понимаете. У меня есть свои казачки, я прикажу – и все будет сделано. Нечего вам и соваться“. Атаман Дутов приказал. А казачки сели на борзые на поезда и катнули на тихий на Дон. Дутов бросил на прощание несколько невразумительных фраз, вот вроде тех сводок о заранее укрепленных позициях, на которые обязательно отступает всякий разбитый генерал. Я только потом понял, что атаман Дутов был просто глуп той честной строевой глупостью, которая за пределами своей шеренги не видит ни уха ни рыла. Очень может быть, что из нашей студенческой затеи, если бы мы и получили винтовки, не вышло бы все равно ничего. Ну а вдруг? Мало ли какой камушек в решающий момент может перевесить весы истории? Наш камушек, камушек студенческой молодежи, людей смелых, тренированных, как звери, и знающих, чего они хотят, был презрительно выброшен в помойную яму истории»188.


«Нововременская» эпопея, подходила к концу. Солоневич вспоминал:

«Петроградская городская дума, в ответ на насильственный захват власти большевиками, постановила бороться до последней капли крови. Очередное заседание, на котором должны были пролиться эти последние капли крови, было назначено на другой день: к чему торопиться, история все равно работает на нас. На другой день не пришел никто.

Петроградская городская Дума первого созыва революции была профессорская, адвокатская, либерально мыслящая и благородно чувствующая. <…>

На обоих этих заседаниях – состоявшемся, а также и несостоявшемся, присутствовал и я. Я не изрекал клятв и не обязывался проливать капли крови – я был только репортером. И к тому же не слишком опытным. Состоявшееся заседание было бурным, возмущенным и бестолковым. Резолюция о борьбе до последней капли крови была принята единогласно. Я предвосхищал «историческое заседание», всемирно исторические слова, которые я опубликую в печати и которые потом пройдут сквозь века и века <…> Я пришел не один: были все репортеры столицы, и русские, и иностранные. У всех было обилие карандашей и блокнотов: нельзя упустить ни одного всемирно исторического восклицательного знака. Но все мы так и ушли – с девственно-чистыми блокнотами. Все борцы остались по домам. Некоторые прислали записки о болезни, некоторые обошлись и без этих всемирно-исторических документов. Простите за грубое сравнение: на какою иной, кроме медвежьей, могла быть эта внезапная эпидемия? Люди не догадались даже избрать редакционную комиссию для выработки хоть какой-нибудь всемирно-исторической фразы, хоть самой малюсенькой!»189.

Печатать эти всемирно-исторические фразы, впрочем, все равно было бы негде: большевики моментально закрыли семь ведущих столичных газет: «День» социалистов, «Речь» кадетов, «Русскую Волю», «Народную Правду», «Биржевые Ведомости» и, конечно, суворинские «Новое Время» и «Вечернее Время». Официально это было оформлено задним числом 27 октября (9 ноября) Декретом о печати. Закрытию подлежали органы прессы, «призывающие к открытому сопротивлению или неповиновению Рабочему и Крестьянскому правительству; сеющие смуту путем явно клеветнического извращения фактов; призывающие к деяниям явно преступного, т. е. уголовно наказуемого характера».

ТЫЛЫ И ФРОНТЫ БЕЛОЙ АРМИИ

Закончить обучение в университете, по словам Ивана Лукьяновича, ему пришлось «в эвакуационном порядке в эвакуационное время конца 1917 года». В краткой автобиографии, написанной в Финляндии в 1934 году, сразу после побега из советского концлагеря, он сообщал:

«После большевистской революции бежал на юг. Редактировал в Киеве газету „Вечерние Огни“ (1919 г.). После занятия красными Киева несколько дней редактировал в Одессе газету „Сын Отечества“, заболел сыпным тифом и остался в СССР»190.

В 1936 году в статье, посвященной памяти Ивана Михайловича Калинникова (о нем мы уже упоминали в главе, посвященной «нововременскому» периоду), Солоневич добавляет подробности:

«Октябрьская революция закрыла «Новое Время» автоматически – февральская его еле-еле терпела. И все мы сразу же оказались без копейки. Никто из нас в левую прессу не пошел. Потом, кажется, в конце ноября 1917 года, коллективу «Нового Времени» было предложено Володарским: «Мы разрешим выпуск газеты, пусть она по-прежнему будет антибольшевистской, но пусть она не обзывает нас бандитами и немецкими шпионами». Тогда это нужно было большевикам для некоторого контакта с заграницей, где «Н. В.» имело большой вес.

Вопрос этот был поставлен на обсуждение общего собрания сотрудников. Никакого обсуждения не последовало. Иван Михайлович был первым и единственным выступавшим «по данному вопросу». «И говорить не о чем!». Так вовсе и не говорили. Через месяц или полтора выпустили мы «Вечерние Огни», которые фактически вел И. М. (до этого он фактически, в свои-то 25—27 лет, был первой скрипкой в редакции «Нового Времени»), а я заведывал московским отделом «Огней» – советская власть к тому времени переселилась в Москву: не столько от врага внешнего, сколько от врага «внутреннего», от которого ее защищали кремлевские стены. «Вечерние Огни» сразу задавили штрафами и все мы перебрались на Украину»191.

Теперь мы немного отлистаем назад и отметим, что после февральской революции Солоневич, до того скромный репортер, стал одним из передовиков «Нового Времени». С марта по октябрь 1917 года он опубликовал около 20 статей. Были и публикации на первой странице, и там же анонсы статей, размещенных внутри газеты.

Журналист Солоневич сильно переживал по поводу притеснений свободы прессы во вроде бы свободной России. «Если бы собрать все факты насилий над «свободной печатью» за первые полгода русской революции, то их хватило бы по меньшей мере на полвека старого режима, – констатирует он. – И все же кто-то говорит о каких-то «завоеваниях»192.

Репортаж с лекции Г. А. Алексинского «Как спасти Россию?» звучит приговором социалистам. Причем этот приговор они провозглашают себе сами:

«Русская революция выросла из хвостов. Отсюда ее, так сказать, «потребительский» характер. Отсюда же и потребительский характер русского социализма, который заботится не о создании новых общественных благ, а о том, как бы растаскать по своим собственным карманам существующие.

В устах Г. А. Алексинского, социал-демократа и бывшего политического эмигранта, это звучит почти трагически. Русский социализм – это страшный удар для наших зарубежных единомышленников. Они теряют под собой моральную почву, политическое влияние и авторитет в массах. Русский социализм губит и Россию и себя, ибо все параллели, проводимые между ним и старым режимом, говорят не в пользу революционной власти»193.

На страницу:
10 из 13