
Полная версия
Власть. Естественная история ее возрастания
Уже в наше время Дюркгейм выразит эту мысль, противопоставляя «механическую» солидарность первобытного общества, где индивидуумы связаны своим сходством, «органической» солидарности развитого общества, члены которого оказываются необходимыми друг для друга именно по причине их различия[85].
Это понятие разделения труда введено в политическую мысль Огюстом Контом, который очень хорошо различает материальные и моральные результаты явления. Верно, что в материальной сфере дифференциация видов деятельности приводит к более эффективному взаимодействию между ними[86]. Тем не менее Конт еще не убежден, что согласование всех различий делается здесь столь автоматически, как это утверждают либеральные экономисты, которых он обвиняет в квиетизме*. По его мнению, публичная власть обязана вмешиваться, с тем чтобы облегчать такое согласование. Однако особое внимание Конт обращает на то, что развитие процесса способствует моральной дифференциации, от которой необходимо найти лекарство. Он полагает, что Власть должна «главным образом сдерживать и предупреждать, насколько возможно, эту фатальную наклонность к фундаментальному рассеиванию чувств и интересов, – неизбежный результат самого принципа человеческого развития, которое, если бы оно могло беспрепятственно следовать своим естественным курсом, неизбежно закончилось бы остановкой социального прогресса»[87].
Но концепция разделения труда не завершила на этом свое удивительное продвижение. Она еще захватит биологию и оттуда вновь возвратится в политическую мысль – благодаря Спенсеру, – с уже более богатым содержанием и с возросшим напором.
Биология делает решительный шаг вперед, когда открывает, что все живые организмы состоят из клеток: эти последние поистине являют собой почти бесконечное разнообразие, как между отдельными организмами, так и внутри одного и того же организма; и чем более высоко организованы организмы, тем более велико разнообразие находящихся в них клеток. Концепция разделения труда, заимствованная из политической экономии, рождает идею о том, что все эти клетки эволюционировали, возможно, посредством функциональной дифференциации, начиная от одной элементарной, относительно простой, клетки. И что последовательные степени совершенства организмов будут соответствовать процессу все более и более возрастающего разделения жизненного труда.
Так что в конечном итоге организмы можно будет рассматривать как все более и более развитые посредством разделения труда состояния одного и того же процесса взаимодействия клеток. Или как все более и более сложные «общества клеток».
Это одна из самых гениальных идей в истории человеческой мысли. И хотя современная наука больше не принимает ее в такой примитивной форме, понятно, что ее появление основательно потрясло умы, захватив над ними почти абсолютную власть, и привело к изменению мировоззрения, особенно политической науки.
Если биология представляла организмы как общества, почему политическая мысль, в свою очередь, не могла видеть в обществах организмы?
Почти одновременно с выходом «Происхождения видов» (ноябрь 1859 г.) Герберт Спенсер публикует в «Westminster Review» сенсационную статью (январь 1860 г.), озаглавленную «Социальный организм». В ней он показывает[88] сходство между обществами, состоящими из людей, и организмами, состоящими из клеток. Те и другие, начиная с малых совокупностей, мало-помалу увеличиваются в массе, и некоторые достигают размера, до тысячи раз превосходящего первоначальный. И те и другие имеют вначале структуру столь простую, что считается, будто они не имеют ее вовсе; но в ходе развития эта структура постоянно усиливается и усложняется. Вначале едва ли существует взаимная зависимость составляющих частей, но в ходе последующего роста эта зависимость становится таковой, что в конце концов жизнь и деятельность каждой части оказывается возможной только благодаря жизни и деятельности остального. Жизнь общества, как жизнь организма, независима от составляющих его частных судеб: отдельные единицы рождаются, растут, работают, воспроизводятся и умирают, тогда как целое тело выживает и идет вперед, увеличиваясь в массе, усложняясь по структуре и функциональной деятельности.
Этот взгляд тотчас же обретает громадную популярность. Современному чувству принадлежности целому он дал объяснение более понятное, чем объяснение гегелевского идеализма. И потом, на протяжении веков, сколько раз сравнивали политические тела с живыми телами? Легче всего принимают ту научную идею, которая готова подтвердить уже привычный образ.
Общество как живой организм
Действительно, на протяжении всей античности (свидетельство тому – Менений Агриппа* аргументы для суждения об обществе выводились по аналогии с телом человека.
Св. Фома писал: «Группа может распасться, если в ней нет того, что проявляет о ней заботу. И тело человека, как любого животного, разложилось бы, если бы в этом теле не было определенной ведущей силы, направленной на общее благо всех его членов[89]… Между членами тела есть один главный, который может всё, это сердце либо голова. Следовательно, надо, чтобы в любой множественности было управляющее начало[90]».
Порой аналогия заходила весьма далеко. Англичанин Форсет в сочинении 1606 г. орган за органом сопоставил естественное тело и тело политическое[91]. Считается, что именно у него Гоббс позаимствовал многие из своих идей. Я в этом сомневаюсь, поскольку для Гоббса, мне кажется, Левиафан принимает лишь вид жизни, получающейся из единственно реальной жизни составляющих его элементов, людей. Тем не менее метафора, конечно, всегда опасная служанка: вначале она кажется лишь скромной иллюстрацией рассуждения, но вскоре оказывается его госпожой и руководителем.
Рувре[92] и даже Руссо[93] также ссылаются на естественное строение человека, чтобы объяснить то, что они признают искусственным, – общество. У Руссо, однако, чувствуется, что ум его находится во власти используемого образа.
Прогресс естественных наук делает устаревшими все разработки относительно социального тела, опирающиеся на психологические примеры. Эти примеры не имели никакого обоснования; сначала потому, что покоились на грубо ошибочном представлении об организме и органах, взятых в качестве частей сравнения, затем (и особенно) потому, что если мы хотим уподоблять существующее сегодня общество организму, то надо, чтобы это был организм гораздо менее развитый и неизмеримо меньше продвинутый в двойственном процессе дифференциации и интеграции, чем человек.
Иначе говоря, если общества являются живыми существами, если они над животным рядом формируют «социальный ряд», как не колеблясь предположит Дюркгейм, то надо признать, что существа этого нового ряда находятся на такой стадии развития, что им еще далеко даже до низших млекопитающих.
Уточненная Спенсером, эта гипотеза, кажется, согласовывает древнюю тенденцию понимания проблемы с недавними фактическими открытиями; она получает от них огромный толчок. И притом оказывается плодотворной, давая импульс и смысл этнологическим исследованиям: разве первобытные общества, находящиеся на разных уровнях эволюции, не являют нам последовательность состояний, через которые, должно быть, прошли мы сами? Мы еще столкнемся с этой точкой зрения и увидим, что здесь есть над чем подумать.
Для нас здесь важны политические выводы, к которым приведет «органицистская» теория.
Мы снова окажемся свидетелями переворачивания доктрины, сформулированной с намерением ограничить Власть: почти сразу же она, наоборот, начнет объяснять и оправдывать расширение Власти.
Спенсер, как викторианский виг, с первых своих литературных выступлений, видел свою задачу в том, чтобы сужать сферу деятельности Власти. Будучи многим (и даже больше, чего он не хочет признавать) обязан Огюсту Конту, Спенсер, однако, приходит в негодование от заключений, которые тот делает исходя из процесса социальной дифференциации:
«Интенсивность регулятивной функции, – сказал французский философ, – по мере того как совершается человеческая эволюция, не только не должна уменьшаться, но, наоборот, должна становиться все более и более необходимой… […] Каждый день – вследствие существующего великого разделения человеческого труда – каждый из нас прямо ставит само сохранение своей собственной жизни во многих отношениях в зависимость от способности и моральности толпы почти неизвестных деятелей, глупость или развращенность которых могут опасно поражать массы, часто весьма многочисленные… […] Различные частные функции социальной экономики, естественно включенные в отношения всевозрастающей общности, должны постепенно все стремиться к тому, чтобы в конечном счете подчиниться универсальному направлению, исходящему из функции, которая является самой общей для всей системы и прямо характеризуется постоянным воздействием целостности на ее части»[94].
Спенсер упрекает Конта за такое предположение: «По мнению Конта, – говорит он, – самое идеальное общество есть такое, в котором управление достигло своего высшего развития; в котором отдельные функции подчинены в значительно большей степени, чем теперь, общественной регламентации; в котором иерархия, крепко сложенная и снабженная признанной властью, заправляет всем; в котором индивидуальная жизнь должна быть подчинена в наивысшей степени жизни социальной» – и противопоставляет свой собственный тезис: «По моему мнению, напротив, идеалом, к которому мы идем, является общество, в котором управление будет доведено до наивозможно меньших пределов, а свобода достигнет наивозможной широты; в котором человеческая природа будет путем социальной дисциплины так приспособлена к гражданской жизни, что всякое внешнее давление будет бесполезно и каждый будет господином сам себе; в котором гражданин не будет допускать никакого посягательства на свою свободу (no interference), кроме разве того посягательства, которое необходимо для обеспечения равной свободы и для других; в котором самопроизвольная кооперация, развившая нашу промышленную систему и продолжающая развивать ее с быстротой все более возрастающей, поведет к упразднению почти всех социальных функций и оставит в качестве цели правительственной деятельности былого времени только обязанность блюсти за свободой и обеспечивать эту самопроизвольную кооперацию; в котором развитие индивидуальной жизни не будет ведать себе иных пределов, кроме наложенных на него социальной жизнью, и в котором социальная жизнь будет преследовать только одну цель – обеспечение свободного развития индивидуальной жизни»[95].
Вопрос об объеме Власти в органицистской теории
В этой борьбе мнений четко поставлен вопрос об объеме Власти. Конт и Спенсер согласны в том, чтобы признать Власть продуктом эволюции, органом – в биологическом смысле для Спенсера и фигурально для Конта, – конечная причина, или цель, которого есть согласованность социального разнообразия и связь частей.
Надо ли полагать, что по мере того как общество развивается и правительствующий орган приспосабливается к своей функции, он должен все более строго и со все большей тщательностью управлять действиями членов общества, или же, наоборот, он должен ослабить свою хватку, умерить свое вмешательство и ограничить свои требования?
Руководствуясь своими предпочтениями, Спенсер хотел вывести из собственной органицистской гипотезы вывод – уже существовавший в его уме – о сокращении Власти.
Он хотел этого тем более, что в юности видел, как снижается кривая Власти, в зрелости видел, как начался ее подъем, а в старости это повышение Власти стало его удручать[96]. Этот подъем, совпадающий с развитием демократических институтов, достаточно убедительно доказывал, что Власть нельзя ограничить, передавая людям суверенное право. Спенсер задумал показать, что такое ограничение достигается в ходе эволюции и прогресса.
Для этого он использовал сен-симоновское различие между обществами военного и промышленного типа, переводя это противопоставление в термины физиологии. Конечно, говорил он, для своей внешней деятельности, которая представляет собой борьбу против других обществ, социальный организм всегда мобилизуется в более полной мере, более интенсивно собирает свои силы, и этот процесс осуществляется посредством централизации и возрастания Власти. Но его внутренняя деятельность, которая, наоборот, развивается посредством диверсификации функций и все более эффективного приспособления друг к другу все более дробных и обособленных частей, не требует единого центрального механизма, а напротив, создает различные многочисленные органы регулирования (такие, как рынки сырья или ценных бумаг, банковские компенсационные палаты, разнообразные синдикаты и ассоциации) за пределами правительствующего органа. И этот тезис был подкреплен четкими аргументами, заимствованными из физиологии, где философ обнаруживал все ту же двойственность: с одной стороны, ту же концентрацию, а с другой – то же упорядоченное рассеивание.
Но представление об обществе как об организме, которое Спенсер так старался поддержать, готово обернуться против него.
Биолог Гексли может немедленно ему возразить: «Если сходство между физиологическим телом и политическим телом должно пролить нам некоторый свет не только на то, каковым является это последнее, но и на образ действий, посредством которого оно становится тем, чем должно и стремится стать, я вынужден констатировать, что вся сила аналогии противоречит ограничительной доктрине функций государства»[97].
Не нам решать, кто из них, Спенсер или Гексли, более корректно интерпретировал «политические склонности физиологического организма». Важно, что органицистский подход, одобряемый со всех сторон, говорит исключительно в пользу объяснения и оправдания безграничного умножения функций правительства и увеличения его аппарата[98].
Наконец, Дюркгейм в сочинении, которое положит начало школе[99], соединяет гегельянство и органицизм, утверждая, что размеры и функции правительствующего органа должны с необходимостью возрастать с развитием обществ[100] и что мощь власти должна увеличиваться в соответствии с силой общих чувств[101]. Позже он пойдет еще дальше и будет настаивать, что даже религиозные чувства суть лишь чувства принадлежности к обществу, неясные предчувствия того, что мы создадим существо более высокого, чем наш, уровня; наконец, он будет утверждать, что под именами богов или Бога мы поклонялись лишь Обществу[102].
Вода на мельницу Власти
Мы рассмотрели четыре группы теорий, четыре абстрактные концепции Власти.
Две, теории суверенитета, объясняют и оправдывают Власть исходя из права, которое она получает от суверена – Бога или народа и которое она может осуществлять соответственно своей законности или правильному происхождению. Две теории, которые мы назвали органическими, объясняют и оправдывают Власть исходя из ее функции, или предназначения, которая состоит в обеспечении физической и моральной сплоченности общества.
В двух первых теориях Власть предстает как распорядительный центр внутри множественности. В третьей – как очаг кристаллизации, или, если хотите, как освещенная область, от которой распространяется свет. В последней, наконец, – как орган в организме.
В одних право Власти повелевать мыслится как абсолютное, в других функция Власти мыслится как возрастающая.
Как бы ни были различны данные теории, среди них нет ни одной, из которой нельзя было бы извлечь – и из которой в какой-то момент не было бы извлечено – оправдание абсолютного господства Власти.
Тем не менее две первые, поскольку они основаны на номиналистическом понимании общества и на признании индивидуума единственной реальностью, содержат в себе определенное отвращение к поглощению человека: они допускают идею личных прав. Самая первая, поскольку она подразумевает незыблемый Божественный закон, в конечном счете подразумевает объективное право, которое она заставляет уважать императивно. В новейших теориях можно увидеть только объективное право, которое создано обществом и всегда им изменяется, и только личные права, которые дарованы обществом.
Итак, эти теории, похоже, исторически расположены друг за другом таким образом, что Власть находит в них – от одной к другой – все большую поддержку. Еще показательнее собственная эволюция каждой из теорий. Даже если они рождаются с намерением воспрепятствовать Власти, то заканчивают все-таки тем, что служат ей; тогда как противоположного процесса: чтобы теория родилась как благосклонная к Власти, а потом стала ей враждебной, – не наблюдается.
Все происходит так, будто некая непонятная притягательная сила Власти вскоре заставляет вращаться вокруг нее даже интеллектуальные системы, задуманные против нее.
Здесь налицо одно из свойств, проявляемых Властью. Известна ли она нам сегодня в своей природе – как то, что длится, что способно на физическое и моральное действие? Отнюдь нет.
Тогда оставим великие системы, которые не показали нам сути, и начнем заново открывать Власть.
Вначале попытаемся найти свидетельства ее рождения или по крайней мере застать ее там, где она ближе всего к своим отдаленным истокам.
Книга II
Происхождение власти
Глава IV
Магическое происхождение Власти
Чтобы узнать природу Власти, выясним прежде всего, как она родилась, какой сначала имела вид и какими средствами достигла повиновения. Такой ход рассуждений естественно приходит на ум, тем более на ум современный, сформированный эволюционистским образом мысли.
Однако тут же оказывается, что дело это весьма трудное. Историк появляется на сцене лишь с опозданием, в уже достаточно развитом обществе: Фукидид – современник Перикла, Тит Ливий – современник Августа. Вера, которой заслуживает историк, когда описывает близкие ему по времени эпохи и использует многочисленные документы, уменьшается, но по мере того как он восходит к истокам государства. Ведь в этом случае историк опирается только на устную традицию, которая изменяется от поколения к поколению и которую он сам приспосабливает ко вкусам своего времени. Отсюда эти небылицы о Ромуле или Тесее, которые строгая рационалистическая критика XVIII в. считала поэтическими выдумками и которые к концу XIX в., наоборот, начали изучать, будто под микроскопом, разрабатывая с помощью филологии искусные интерпретации, часто фантастические, во всяком случае, неопределенные.
Может, обратимся к археологу? Какую он проделал работу! Он извлек из земли похороненные в ней города и воскресил забытые цивилизации[103]. Благодаря ему тысячелетия, на протяжении которых наши предки знали только библейских персонажей, были заселены могущественными монархами, а белые пятна на карте вокруг страны Израиль заполнились могущественными империями.
Но кирка археолога открывает нам свидетельства социального расцвета, сопоставимого с нашим и являющегося, как и наш, плодом тысячелетнего развития[104]. Таблички, смысл которых мы постепенно открываем, суть своды законов, архивы зрелых правительств[105].
Добираемся ли мы через слои обломков, свидетельствующих о богатстве и могуществе, до следов некоего более раннего состояния, или перекапываем скудную землю в прошлом нашей Европы в поисках остатков наших собственных начал, мы находим нечто, позволяющее строить догадки только о том, как жили малоразвитые люди, но не об их правительстве.
Остается этнолог, наша последняя надежда.
Во все времена цивилизованные люди интересовались варварами, свидетельство тому – Геродот и Тацит. Но если им и нравилось дивиться необычайным историям о варварах, они не представляли себе, чтобы это могло также прояснить им их собственное происхождение. Сообщения о путешествиях были для них только романами, чудеса которых было позволительным преувеличивать рассказами о людях без головы и другими фантазиями.
Отец-иезуит Лафито является, возможно, первым, кто догадался искать в обрядах и обычаях дикарей следы состояния, через которое, возможно, прошли мы сами, и объяснять социальную эволюцию, сопоставляя свои наблюдения над ирокезами с тем, что сообщают греческие авторы о более древних нравах, воспоминания о которых еще сохранялись[106].
Идея о том, что первобытные общества являют нам в некотором роде запоздалые свидетельства нашей собственной эволюции, утвердилась много позже. Сначала надо было догадаться рассматривать живые организмы как родственные между собой, а виды – как выходящие из общего ствола через трансформацию. Когда книга Дарвина[107] сделала это воззрение популярным, оно было смело приложено к «социальным организмам», был найден общий ствол – простой вид «первобытное общество»[108], отделяясь от которого предположительно развивались разные цивилизованные общества; а в отличных друг от друга диких обществах хотели найти разные стадии единого для всех исторических обществ развития.
В первом порыве дарвиновского энтузиазма эволюция от племени к парламентской демократии устанавливалась без малейших сомнений столь же основательно, как и эволюция от обезьяны до человека в пиджаке. Открытия и гипотезы Льюиса Г. Моргана[109] заставили взяться за перо Энгельса, который рассмотрел их все разом в своей работе «Происхождение семьи, частной собственности и государства».
Как это случается в любой науке, после первых наблюдений, открывших блестящие перспективы, увеличение количества исследований осложняет и затуманивает картину. Смелые и категоричные реконструкции Дюркгейма теперь отбрасываются. Уже не кажется очевидным, чтобы существовало одно примитивное общество, но более охотно допускается, что группы людей с самого начала явили разные черты, которые, соответственно обстоятельствам, сделали возможными различные пути развития либо это развитие задержали. Больше не решались, как полвека назад, искать в Австралии модель нашего самого раннего сообщества и объяснение наших религиозных чувств[110].
Тем не менее столь великий сдвиг в размышлениях и исследованиях не мог произойти, не дав значительной массы материалов. Посмотрим, что мы можем из них почерпнуть.
Классическая концепция: политическая Власть происходит из власти отеческой
В человеческой жизни отеческая власть есть первая, которую мы знали. Как же не быть ей и первой в жизни общества? Начиная с античности вплоть до середины XIX в. все мыслители видели в семье первоначальное общество, простейшую клетку последующей общественной системы, а в отеческой власти – первую форму повелевания, основу для всех других.
«Семья есть естественное общество», – говорит Аристотель, который цитирует более древних авторов: «Про членов такой семьи Харонд говорит, что они едят из одного ларя, а Эпименид Критянин называет их “питающимися из одних яслей"»[111].
«Самое древнее из всех обществ и единственное из них естественное – это семья», – утверждает Руссо[112], а согласно Бональду, «общество сначала было семьей, а потом государством»[113].
Нет никаких сомнений, что вследствие объединения семей сформировалось общество: «Объединение, состоящее из нескольких семей и имеющее целью взаимное обслуживание не кратковременных только потребностей, – селение. Вполне естественно, что селение можно рассматривать как колонию семьи; ибо индивидуумы, ее составляющие, – “молочные братья", как их называют некоторые авторы»[114]. В действительности они являются «детьми детей». В этом коллективе правит естественный глава; как показывает также Аристотель, «самый старый облечен полномочиями царя»***.
От этой расширившейся семьи можно перейти к политическому обществу посредством того же процесса рождения, принимая во внимание, что семьи происходят на свет так же, как и индивидуумы, и что в конце концов возникает «семья семей», в которой, естественно, правит своего рода «отец отцов». К этому образу обращается епископ Филмер в своем сочинении «Patriarcha»[115]. Разве не учит нас Священная история, что дети Иакова остаются вместе и образуют один народ? Когда же семьи увеличились до наций, патриархи превратились в царей.
Или же, наоборот, как представляют себе некоторые, главы патриархальных семей сошлись вместе на равных условиях, чтобы объединиться по доброй воле. Так, Вико пишет: «В героическом государстве отцы были суверенными царями в своих семьях. Эти цари, естественно равные между собой, создают управленческие сенаты и решают, руководствуясь не столько разумом, сколько некоторого рода инстинктом сохранения, объединить свои частные интересы и подчинить их интересу коммуны, которую они называют отечеством»[116].
В зависимости от того какую принимают гипотезу, в качестве «естественного» начинают рассматривать либо монархическое, либо сенаторское правление. Известно, сколь основательно дискредитировал Локк слабую систему Филмера[117]. С тех пор сенат отцов семьи – семьи, понимаемой в самом широком смысле, – представлялся в качестве первой политической власти.
Общество, могло, таким образом, обнаруживать два уровня власти совершенно разного характера. С одной стороны, глава семьи осуществляет самое властное повелевание в отношении всего, что касается семейного коллектива[118]. С другой стороны, главы семей объединяются и принимают совместные решения; они связаны только своим согласием, подчиняются только воле, выраженной ими сообща, и заставляют участвовать в ее исполнении своих подопечных, на которых распространяются только закон и власть глав семей.