Полная версия
Глобализация: повторение пройденного. Неопределенное будущее глобального капитализма
Вагнер, также работавший в Берлинском университете, был активен не только в академической сфере, но и в политике, будучи депутатом прусского парламента, членом прусской палаты лордов и лидером партии христианских социалистов. Он сформулировал «закон Вагнера», согласно которому прогресс цивилизации делает необходимым расширение государственного контроля над хозяйственной жизнью{44}. Вагнер был убежденным государственником; он призывал к расширению государственного контроля «не ради одностороннего эвдемонизма[7], не ради индивидуума или индивидуумов, но во имя целого, во имя нации»{45}.
Либерализм никогда не играл значительной роли в политической жизни Германии. К моменту ухода Бисмарка в отставку либералы были не только побеждены, но и полностью деморализованы. При этом в тех странах, где экономический либерализм имел особенно прочные позиции – в США и Британии, – идеи и политика германского государственного социализма, привлекательности которых сильно способствовала военная и экономическая мощь Германии, помогли развернуть интеллектуальное движение в сторону коллективизма.
Многие американцы прониклись немецкими настроениями в ходе учебы и путешествий. Эдвард Беллами, например, в молодости посетил Германию. Картины убогой жизни немецкого рабочего класса разбудили в нем чувство социальной ответственности. Есть у Беллами и менее трогательное воспоминание о фон Мольтке, великом начальнике прусского генерального штаба, с которым он обсуждал преимущества централизованного планирования.
Молодая американская экономическая наука изначально была организована по немецкому образцу и ставила перед собой аналогичные задачи. Основанная в 1885 г. Американская экономическая ассоциация (АЭА) была точной копией шмоллеровской Ассоциации социальной политики. Подобно своему немецкому двойнику, новая организация бросила вызов доктрине экономического либерализма. В ее программном документе значилось:
Мы считаем государство образовательной и моральной силой, чья активная поддержка – необходимое условие прогресса человечества. Осознавая необходимость личной инициативы в промышленной сфере, мы считаем, что доктрина laissez faire опасна в политической и вредоносна в нравственной сфере и что она предлагает неадекватное объяснение отношений между государством и его гражданами{46}.
Пять из шести членов первого правления АЭА и 20 из 26 ее президентов учились в Германии. Так немецкое влияние пропитало насквозь то, что в скором будущем станет частью американского интеллектуального истеблишмента.
Реформаторы Прогрессивной эры открыто рекламировали немецкую модель. Приведем один весьма показательный пример. Даже в 1916 г., накануне вступления США в Первую мировую войну, Теодор Рузвельт все еще ссылался на Германию как на образец для подражания:
[Америка] может большему научиться у Германии, чем у любой другой страны. И это касается как верности неутилитарным идеалам, так и, в не меньшей степени, заботы об основных элементах социальной и промышленной эффективности, о тех видах социальной деятельности правительства, которые в условиях современного индустриализма абсолютно необходимы для защиты индивида и общего благосостояния{47}.
В сознании американцев образ Германии-учителя скоро сменит образ Германии-врага, но до этого в политическую культуру страны была впрыснута большая доза коллективизма в немецком духе.
Между тем в Британии немецкое влияние изначально воспринималось через призму экономического и военного соперничества. Примерно с 1870 г. Британия переживала так называемый относительный упадок. Это не означает, что экономический рост в Британии прекратился. Просто в других странах темпы роста были выше. Соответственно, Британия стала постепенно сдавать позиции на мировых рынках. В 1870 г. на ее долю приходилось 31,8 % мировой промышленной продукции, а к 1913 г. этот показатель снизился до 14,0 %. Доля Британии в мировом экспорте также упала: с 41,1 % мирового экспорта промышленных товаров в 1880 г. до 29,9 % в 1913 г. В значительной степени Британию потеснили Соединенные Штаты. Но на европейском континенте главной ее соперницей была Германия. В 1880 г. 19,3 % мирового промышленного экспорта составляла продукция немецких фирм, а к 1913 г. эта цифра выросла до 26,5 %{48}.
Безусловно, до известной степени это отставание было естественным и неизбежным. Британия первой вступила на путь индустриализации и какое-то время занимала практически монопольное положение. Другим странам ничего не оставалось, как последовать ее примеру. Вряд ли Британия могла рассчитывать на иной поворот событий или, более того, желать чего-то другого. Тревогу, однако, вызывал тот факт, что британские фирмы не слишком преуспевали во многих наукоемких отраслях, выведших промышленную революцию на новый уровень развития. К началу XX в. британские компании уступали своим немецким соперникам в таких высокотехнологичных отраслях, как производство синтетических красителей, оптики и электротехнической продукции{49}.
Еще больше беспокойства вызывало то, что растущая экономическая мощь Германии питала ее военные притязания и возможности. В 1898 г. под руководством адмирала Альфреда фон Тирпица Германия начала амбициозную программу строительства военно-морского флота, что являлось прямым вызовом прежде неоспоримому морскому превосходству Британии. В результате возникла ожесточенная гонка вооружений, потому что Британия придерживалась традиционной доктрины «двух держав», согласно которой британский флот должен быть в состоянии при необходимости противостоять объединенным силам двух крупнейших флотов мира.
В этой наэлектризованной атмосфере британские сторонники промышленной контрреволюции набрали политический вес с помощью кампании за «национальную эффективность». Подстегиваемая военными неудачами Британии в бурской войне, идеологически эклектичная коалиция империалистов, протекционистов, ведущих промышленников и фабианских социалистов дружно обрушилась на либеральную самоуспокоенность перед лицом все более стремительного, конкурентоспособного и враждебного мира. В годы перед Первой мировой войной «эффективность» стала дежурным словечком, а Германия – с ее сильной армией и всеобщей воинской повинностью, контролируемой государством системой образования, научным и технологическим динамизмом, с высокой долей государственного сектора в экономике, защищенной таможенными пошлинами, и объединенной в картели частной промышленностью, с ее государственной системой социального страхования – представлялась источником угрозы и вдохновляющих идей. Как отмечает историк Г.Р. Сирл:
Если суммировать ее смысл одной фразой, идеологию «национальной эффективности» можно охарактеризовать как попытку дискредитировать привычки, убеждения и институты, которые были причиной отставания Британии в конкуренции с иностранцами, и рекомендовать вместо них социальную организацию, которая была бы ближе к германской модели{50}.
Поддавшись обаянию движения за национальную эффективность, «новолиберальное» правительство Герберта Асквита по инициативе Дэвида Ллойда Джорджа, бывшего канцлером казначейства, и молодого Уильяма Черчилля, возглавлявшего министерство торговли, порвало с либеральной ортодоксией в духе Гладстона и начало проводить социальную политику по немецкому образцу. В период 1908–1911 гг. были приняты законы о минимальной заработной плате, пенсиях по старости, прогрессивном налоге на доходы и на земельную собственность, обязательном страховании на случай болезни и безработицы. Подражание Германии несомненно. Как писал Черчилль в 1908 г. о программе новых либералов: «Бросить большой ломоть бисмарковщины поверх всей нашей промышленной системы и со спокойной совестью ждать последствий, какими бы они ни оказались»{51}.
То, что такая фраза могла быть сказана, – причем не кем-нибудь, а именно британским либералом, одобряющим не кого-нибудь, а именно Бисмарка, – служит красноречивым свидетельством огромной интеллектуальной силы, которую набрала промышленная контрреволюция к началу XX в. Даже тем, кто предпочел бы иное, централизация и контроль сверху казались требованиями прогресса – на производстве и в обществе. Направление хода истории представлялось столь же очевидным, как рост и упадок наций. Власть над миром переходила к адептам централизации – Америке и Германии, а Британия, старый бастион либерализма, сдавала позиции. В новом веке, хорошо это или плохо, землю наследуют приверженцы централизации.
Глава 3. Централизация и неопределенность
Промышленная революция стала квантовым скачком в экономической жизни, принципиально усложнившим ее. Возникло ошеломляющее многообразие новых отраслей и профессий. Механизация привела к радикальному усложнению производственных технологий. Сложные, замысловатые сети дистрибуции и маркетинга связали производителей и потребителей. Для успешного перемещения огромных объемов сырья и готовой продукции через разраставшиеся системы производства и сбыта потребовалось изобрести гигантское множество организационных новшеств. В общем, индустриализация вызвала значительное усовершенствование системы разделения труда, в результате чего открылись немыслимые прежде перспективы роста благосостояния.
Промышленная контрреволюция толкала события в прямо противоположном направлении. Заменяя умение действовать по обстоятельствам и творческую активность миллионов людей, взаимно приспосабливающихся друг к другу, грубыми иерархическими структурами, она вела к радикальному упрощению структуры общества. Ее трагическим результатом стало торможение дальнейшего разделения интеллектуального труда, которого требовала новая экономика. Подобно Тейлору, который доказывал, что на заводе «весь умственный труд должен быть выведен за пределы цеха» и сосредоточен в отделе нормирования работ, адепты централизации отняли умственную работу у всего общества в целом и поручили ее центральному бюрократическому аппарату.
В последние годы ученые существенно продвинулись в объяснении широкого круга явлений, известных как сложные системы. От муравейников до экосистем, от ураганов до спиральных галактик – все эти системы отличаются своеобразным порядком, который возникает из взаимодействия и взаимного приспособления большого числа элементов{52}. Рыночная экономика как раз такая сложная система, причем тот факт, что образующими ее элементами являются люди, каждый со своим складом ума, планами и предпочтениями, делает ее сложность неизмеримо более восхитительной.
Однако активисты промышленной контрреволюции смотрели на рыночную конкуренцию совсем иными глазами. Сложность и порядок в их понимании – вещи диаметрально противоположные, а потому сложность и изощренность организационных форм рынка отвергались ими как «хаос» и «анархия». С их точки зрения, порядок может существовать только вследствие замысла и чем проще замысел, тем более элегантен и «рационален» порядок.
Эдвард Беллами, например, открыто верил в то, что упрощение есть путь к утопии. Описывая процесс, приведший к полной национализации, доктор Лит объясняет:
Считалось аксиомой, что чем крупнее бизнес, тем проще применимые к нему принципы; подобно тому как машина надежнее, чем рука, так и система, которая в рамках огромного концерна делает то же, что глаз хозяина в малом бизнесе, дает более точные результаты. Вот так и случилось, спасибо самим корпорациям, что, когда было выдвинуто предложение, чтобы народ сам взял на себя их функции, в нем не было ничего такого, что показалось бы неосуществимым даже самым робким{53}.
Движущей силой промышленной контрреволюции стала фундаментальная интеллектуальная ошибка – неспособность понять сложный порядок рыночной конкуренции. Природу этой ошибки отлично выражает один из характерных терминов, созданных контрреволюцией, – «социальная инженерия».
Первоначально это словосочетание понималось абсолютно буквально. Ослепленные обилием механических чудес вокруг, поборники социальной инженерии рассматривали новую индустриальную экономику как техническое в основе своей достижение. Сделавший возможными эти чудеса рыночный порядок они отвергли как не относящийся к делу или даже как помеху. Атлантами новой промышленной экономики они считали инженеров. Бизнесмены, в лучшем случае, были попутчиками, в худшем – своей заботой о прибылях и убытках мешали экономическому развитию. Герберт Гувер, на посту вначале министра торговли, а затем президента страны способствовавший стремительной централизации экономики под руководством отраслевых ассоциаций и первый прославившийся как «великий инженер», в 1909 г. выразил эту точку зрения следующим образом: «Престиж и значение инженерной профессии с каждым годом растут, потому что мир все больше понимает, кто является реальным мозгом индустриального прогресса. Придет время, когда люди будут спрашивать не «кто заплатил за это», а «кто это построил»{54}.
Если индустриальная экономика действительно создана исключительно инженерами, значит, есть смысл, чтобы инженеры ею и управляли – в соответствии с техническими принципами. Как написал в 1931 г. в Harper's журналист Стюарт Чейз: «В свое время Платон требовал отдать власть философам. Сегодня наш дезориентированный мир больше всего нуждается в том, чтобы власть отдали инженерам». В том же ключе Study Course[8] организации с восхитительным названием Technocracy, Inc. выдал дурацкий речитатив: «Поддержание на должном уровне функционирования бунзеновской горелки, парового котла и функционирования народа страны – это одна и та же проблема»{55}.
Концепция социальной инженерии появилась на свет из идеи, что логику централизованного завода можно применить к управлению обществом в целом. Даже когда это понятие использовалось в качестве метафоры, его суть сохранялась неизменной. Согласно этой логике, экономическое благосостояние максимизируется, когда управление доверено технократической элите, изолированной от традиционных рыночных сигналов о прибылях и убытках. Энтузиасты социальной инженерии полагали, что тем самым экономика наконец-то помещается на действительно рациональную основу. На самом же деле они обрекали экономику на трагически дисфункциональную немоту.
Защитники централизации осуждали рыночную конкуренцию за расточительность и примитивность, а в лучшем случае – отмахивались от нее как от не имеющей никакого отношения к главным проблемам экономического развития. Они считали, что учет прибылей и убытков отвлекает внимание от великого дела приобретения и применения социально полезных знаний для повышения уровня жизни. Однако, в действительности, отвергнутая ими система конкуренции представляет собой исключительно тонкий и сложный общественный порядок, величайшее достоинство которого заключается в его способности в изобилии генерировать и беспрепятственно применять полезные знания.
Количество информации, которую можно эффективно использовать в рамках децентрализованной рыночной системы, неизмеримо больше того, что может быть использовано в условиях централизованного планирования. Ф. А. Хайек одним из первых осознал этот факт. Сегодня стало модно рассуждать о начале информационной эпохи и наукоемкой экономике, однако Хайек еще несколько десятилетий назад понял, что создание богатства – это, по существу, процесс получения и использования информации. Он также понял, что колеблющиеся цены, формирующиеся на конкурентных рынках, представляют собой механизм передачи огромных объемов информации:
Стоит ненадолго задуматься над очень простым и обыденным примером действия системы цен, чтобы понять, что именно она делает. Допустим, где-то в мире возникла новая возможность использования какого-то сырья, скажем олова, или один из источников поступления олова исчез. Для нас не имеет значения – и это важно, что не имеет, – по какой из названных двух причин олово стало более редким. Все, что нужно знать потребителям олова, – это то, что какая-то часть олова, которой они привыкли пользоваться, теперь более прибыльно употребляется где-то в другом месте и что вследствие этого им надо его экономить. Огромному большинству из нихне нужно даже знать, где возникла более настоятельная потребность в олове или в пользу каких иных потребностей они должны урезать свои запросы. Если кто-то из них сразу же узнает о новом источнике спроса и переключит ресурсы на него, а люди, осведомленные об образовавшейся в результате этого новой бреши, в свою очередь, восполнят ее из других оставшихся источников, эффект быстро распространится по всей экономической системе и повлияет не только на все виды потребления олова, но и на все виды потребления его заменителей, заменителей заменителей, а также на предложение товаров, изготавливаемых из олова, на предложение их заменителей и т. д. – это все при том, что громадное большинство людей, способствующих таким замещениям, вовсе не будут иметь никакого представления о первоначальной причине происходящих изменений. Целое действует как единый рынок не потому, что каждый из его членов видит все поле, но потому, что их ограниченные индивидуальные поля зрения в достаточной мере пересекаются друг с другом, так что через многих посредников нужная информация передается всем{56}.
Таким образом, система цен способна координировать большие объемы информации, распыленной среди огромного множества участников экономического процесса. Более того, она позволяет другим участникам использовать эту информацию, даже не отдавая себе отчета в том, что именно они делают, и без вмешательства какого-либо органа власти. «Наиболее важное в этой системе то, – замечает Хайек, – с какой экономией знаний она функционирует или как мало надо знать отдельным участникам, чтобы иметь возможность предпринять правильные действия»{57}.
Рыночный порядок никак нельзя обвинить в расточительстве и неспособности решить основную экономическую задачу, заключающуюся в использовании полезной информации. Напротив, он в высшей степени хорошо приспособлен к ее решению. В то время как коллективисты полагают централизованное планирование более рациональным и научным, в действительности оно является чудовищно грубой заменой рыночного процесса.
Причина того, что система централизованного планирования плохо справляется с координацией полезной информации, гораздо глубже, чем вопрос о технических трудностях сбора и переработки огромных объемов данных. Фундаментальная проблема заключается в том, что значительная часть распыленной в обществе информации по своей природе не может быть передана в плановое ведомство. Эти знания локальны и мимолетны, и, чтобы они могли принести пользу, их должны использовать те, кто ими обладает. Хайек объясняет:
Сегодня мысль о том, что научное знание не является суммой всех знаний, звучит почти еретически. Однако минутное размышление покажет, что несомненно существует масса весьма важного, но неорганизованного знания, которое невозможно назвать научным (в смысле познания всеобщих законов), – это знание особых условий времени и места. Именно в этом отношении практически любой индивид обладает определенным преимуществом перед всеми остальными, поскольку владеет уникальной информацией, которую можно выгодно использовать. Однако использовать ее можно, только если зависящие от этой информации решения предоставлены самому индивиду или выработаны при его активном участии. Здесь достаточно вспомнить, сколь многому мы должны научиться в любой профессии после того, как завершена практическая подготовка, какую большую часть нашей активной жизни мы тратим на обучение конкретным работам и сколь ценное благо во всех сферах деятельности являет собой знание людей, местных условий и особых обстоятельств. Знать о неполной загруженности станка и использовать его полностью или о том, как лучше употребить чье-то мастерство, или быть осведомленным об избыточном запасе, которым можно воспользоваться при сбое в поставках, – с точки зрения общества так же полезно, как и знать, какая из имеющихся технологий лучше{58}.
И самое главное, рыночная система наилучшим образом приспособлена к тому, чтобы использовать мимолетное, эфемерное знание, распыленное среди потребителей, – знание ими своих собственных предпочтений. По большей части, до его проявления в действии это знание выявить невозможно; оно проявляется в решениях человека купить или не покупать конкретные товары по данным конкретным ценам. Передача этого знания через рынки определяет относительные цены потребительских благ и опосредованно – средств производства; в свою очередь, относительные цены формируют общую структуру производства.
Таким образом, используя распыленную информацию, применимую только в конкретных обстоятельствах времени и места, рыночный порядок посредством децентрализованного процесса взаимного приспособления миллионов действующих лиц создает более богатую и здоровую «экономику знания», чем любая система, вынужденная полагаться на централизованное планирование и регулирование всего и вся. Коллективисты не способны понять это в силу радикально упрощенного представления о том, что входит в социально полезные знания. Видя производительную мощь новых промышленных технологий, они вообразили, что абстрактное знание этих технологий и есть ключ к богатству, полагая, что с помощью этого знания беспристрастная группа экспертов сможет обеспечить всеобщее процветание.
Ошибка коллективистов заключается в игнорировании скромного, «бытового» распыленного знания, имеющего критическое значение для успешного применения новых технологий. Не сумев понять огромной полезности такого рода информации и незаменимости рынка в деле ее использования, они потребовали заменить якобы «расточительную» конкуренцию системой, буквально исключающей всякую возможность создания богатства с помощью новых производственных технологий.
* * *Превосходство рыночного порядка в применении общественно полезной информации особенно наглядно, если иметь в виду попытки довести централизацию до логического предела – до полного устранения рынков и установления чистой системы централизованного планирования. Именно этот крайний вариант изображен в утопии Беллами, но осуществим он исключительно в царстве фантазии. На практике в условиях индустриальной экономики полное устранение рынков невозможно.
Проект устранения рынков in toto[9] в конечном итоге сталкивается с неразрешимой проблемой – невозможностью «экономического расчета» в отсутствие рыночных цен (открытой и исследованной экономистом Людвигом фон Мизесом, интеллектуальным наставником Хайека). Социалисты вроде Беллами считали, что экономический расчет – оценка альтернатив в терминах рыночных цен и издержек, прибылей и убытков – больше не нужен. Они полагали, что денежные соображения можно полностью игнорировать, а решения о том, что и как производить, можно принимать, учитывая лишь чисто технические и объективные факторы. Иными словами, они были уверены, что экономическую логику можно заменить техническим расчетом.
Однако это невозможно. Представьте себе директора завода, стремящегося добиться максимальной эффективности с учетом только технических критериев. На какие показатели он должен ориентироваться? Следует ли ему стремиться к максимальной эффективности в смысле использования энергии? Или важнее трудоемкость единицы продукции? А может быть, нацелиться на экономию сырья? Или на минимизацию брака? Максимизировать все параметры одновременно невозможно: улучшение по одному критерию неизбежно ведет к снижению эффективности по другим. Как измерить относительную эффективность различных компромиссов?
Без использования столь презираемых социалистами денежных оценок директор завода эту дилемму не решит. Для благосостояния людей важна лишь одна форма эффективности – экономическая: максимизация разности между стоимостью конечной продукции и затратами на ее производство. Эту разницу можно подсчитать только с помощью рыночных цен. Получается, что без экономической логики не обойтись, а экономическая логика предполагает существование рыночных цен.
В подобной ситуации положение менеджера безнадежно, даже если его задача сводится к производству одного-единственного продукта. Можете представить затруднительность его положения, когда ему поручат спланировать производственную деятельность в масштабе всей страны! Какой объем производства стали можно счесть «эффективным»? Каким будет «эффективное» количество стали при производстве автомобилей? Самолетов? Газонокосилок? Стальных балок для строительства офисных зданий? Гвоздей? Канатов? Как изменятся все эти величины в случае появления принципиально новой технологии производства стали? Можно ad infinitum[10] множить не имеющие ответа вопросы для каждого производимого продукта.
Социалисты воображали, что существует объективная мера внутренней ценности, не связанная с денежными ценами, которую центральный планирующий орган может использовать в своих экономических расчетах. Как правило, они считали, что «истинная» ценность каждого товара равна количеству труда, затраченного на его производство. Однако концепция внутренней ценности – штука трудноуловимая. Производственные возможности современной промышленной экономики намного больше, чем нужно для удовлетворения базовых человеческих потребностей; все остальное предназначено для удовлетворения субъективных потребностей и желаний. И лишь децентрализованная рыночная система в состоянии ответить на эти потребности и желания сколь-нибудь согласованным образом.