bannerbanner
Точка слома
Точка слома

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 8

Яспер Кирвес был эстонцем, но вот уже девять лет жил в Новосибирске. Как только Эстония вошла в состав СССР в 1940 году, он перевелся из Кохтла-Ярве в РСФСР, а единственным в те годы вариантом для должности криминалиста был Новосибирск. Сначала он работал в Железнодорожном районе, но уже в 42-м его перевели в Первомайку. Кирвеса все полюбили: он был хорошим человеком и со всеми сумел найти общий язык, несмотря даже на свой эстонский акцент. Никого не оскорблял, ни с кем не ссорился, мирно и спокойно жил, переписываясь со своей дочерью в Таллинне. Кирвес выглядел как обычный эстонец пожилых лет: овальное бело-розовое лицо с частыми складками, пугающее своей бледностю многих, круглые очки в черной оправе, уже почти полностью поседевшие волосы, которые Горенштейн помнил еще умирающе-блондинистыми, зеленые, глубоко посаженные и немного узковатые глаза, торчащие в стороны уши, придающие ему комичности, как картавость Горенштейну, и тонкие розовые губы, изрытые трещинами. Роста он был сравнительно небольшого: чуть больше 160-ти сантиметров, а говорил с сильным акцентом: очень медленно, смягчая согласные звуки, особенно буквы «Л», «М» и «Н», но самым заметным и удивляющим всех было то, что он сильно растягивал гласные звуки. Иногда даже его движения были медленными, но в нужный момент он делал все быстро и энергично.

Горенштейн с ефрейтором направились к лестнице. Женщина сильно плакала, сжимая глаза руками, Кирвес пытался ее успокоить, но, видимо даже его способности не помогали в этой ситуации. Женщине было лет пятьдесят, она была в грязных чулках, старых ботиночках, длинной, кое-где заштопанной юбке и таком же длинном, еще старого пошива, пальто. Ее немного седые волосы выглядывали из под берета, заплаканное лицо было закрыто пожилыми ладонями, покрывшимися краснотой от холодного и сырого утра. Горештейн изредка замечал черты ее лица: кругловатый нос, пышные брови и лицо с морщинами.

Постовой у входа отдал честь, открыв дверь. На улице было темно, поэтому сенки были окутаны мраком, и Горенштейн, пару раз ударившись обо что-то звенящее, кое как доплелся до тяжелой двери в комнату и, нащупав фарфоровый выключатель, повернул его, продрав темноту комнаты светом лампы. И тут пред ними предстала жуткая картина. Жена убитого, выглядывая из-за спины Юлова завыла, упала на колени и начала реветь с новой силой, оглушая всех всхлипываниями и воем. По середине комнаты недалеко от стола на животе лежал труп. Вокруг него была огромная лужа свернувшейся крови, левая рука была отставлена в сторону, а кисть отсутствовала. Кирвес произнес что-то по-эстонски, ефрейтор начал смотреть в пол, а Горенштейн покачал головой.

«Приступаем» – сказал он. Кирвес направился к трупу, Юлов взвел фотоаппарат, а Горенштейн позвал постового и приказал: «Отогнать людей и прочесать местность: ищите человеческую кисть, она отсутствует. В доме я сам поищу, а на улице это ваша задача».

Постовые отогнали небольшую толпу людей у покосившегося забора, но они все равно не уходили, а лишь отошли подальше. Были слышны крики: «Тут запрещено находится, отошли!», возмущения каких-то старушек, и даже хлюпанье грязи под ногами. Потом постовые пошли по улице, заглядывая на участки людей, обыскивая заросли засохшей травы около заборов, осматривая даже лужи. Горенштейн же стал обыскивать это скудное жилище. Заглянул под старую кровать, аккуратно перебуровил одежду в голубоватом шкафчике, заглянул в умывальник, аккуратно перешагнув лужу крови, посмотрел на столе и под столом, на подоконнике, даже посветил зеленым немецким фонариком «Daimon» в щель между досками пола, но ничего найдено не было.

Постовые, придя минут через тридцать, также сказали, что ничего не обнаружили. Кирвес окончил осмотр трупа и мрачно-медленным голосом сказал: «Мужчина, примерно пятидесяти лет, убит около часа ночи. Преступник нанес ему примерно тридцать ударов тупым предметом, кажется, топором. Удары глубокие, бил он очень сильно. Левую кисть ему отрубили, но самая странность у него под головой. Посмотри, Вень».

Кирвес аккуратно поднял голову жертвы и Горенштейн увидел под ней небольшой клочок бумаги, на котором были напечатаны три строчки: «Левой,


Левой,


Левой!»

–Твое мать, что это за идиотизм? – зло спросил Горенштейн. – Я понимаю, кисть он мог отрубить чтоб запугать нас, грабители сейчас совсем оборзели. Но что значит это?

Все промолчали. Горенштейн еще раз осмотрел дом: на первый взгляд, ничего не пропало. В это же время ввели женщину: она успокоилась и могла говорить, хоть и заикаясь. Допрашивать ее решили на улице, чтобы не было видно трупа. Ефрейтор достал протокол, химический карандаш, положил лист на полевую сумку и начал записывать.


«Скажите, как звали вашего мужа?» – добрым голосом начал Горенштейн.


-В…Василий Павлович Дроздов – еле сдерживая слезы сказал женщина


-Он где-то работал?


-Да. Слесарем на паровозоремотном заводе, вот уже четвертый год.


-Вы с ним давно женаты?


-Двадцать лет уж как.


-Сколько ему лет?


-53 года исполнилось, три дня назад.

После этого женщина опять заревела, но вскоре успокоилась, понимая, что ее ответы могут помочь поймать убийцу.

–Как вас зовут? – продолжил Горенштейн.


-Ирина Романовна Д…Дроздова.


-Ирина, у Василия были какие-то враги, ему угрожал кто-нибудь?


-Нет, нет! он был добродушный человек, друзья были, собутыльники, но врагов нет, нема.


-Когда и куда вы уехали?


-Вчера утром, к маме в город – ей плохо стало.


-У вас билет сохранился?


-Да, сейчас достану.

Ирина достала из кармана помятый билет. И вправду, поезд до Новосибирска главного, 8 ноября… Значит она точно отпадает, да и она чисто физически не могла нанести такие удары.

Горенштейн продолжил: «Вы вернулись утренним поездом и нашли труп мужа. Во сколько это было, примерно?»


-В 06:30. Я еще удивилась, почему он меня не встретил…


-У вас в доме ценное было что-нибудь?


-Да нет, что вы! Только деньги с получки, так там немного… Больше ничего и не было, кольцо я на руке ношу.


-Вы можете сейчас посмотреть, не пропало ли чего из квартиры?


-Я попробую…

Кирвес, уже по знакомой схеме, встал у трупа так, чтобы его не было видно. Ирина начала все оглядывать, впрочем, комната была небольшая и этот осмотр заплаканными глазами длился сравнительно недолго.

«Нет, ничего не пропало» – заключила жена убитого.


-Вы уверены?


-Полностью уверена.

Ирину вывели на улицу. Горенштейн прижался к стене и начал «группировку фактов», как он это называл.

«Итак. Жена приезжает в город утренним, находит труп мужа. Из дома ничего не украдено, да и кто бы пошел грабить такой дом: он выглядит бедно, даже забор покосился! Мужика убили с жестокостью, столько ударов и такой силы. Кисть он либо с собой забрал, либо выкинул где-то далеко. Скорее всего, второе, потому что зачерта ему отрубленная кисть этого мужика?! Я думаю было так: он пришел в час ночи под каким-то предлогом, рубанул, решил нас запугать, отрубив кисть. Забрал с собой, и выкинул где-то очень далеко, может сжег вообще. Это четверостишье что-то значит, это явно как-то связано с убитым, явно! Кирвес, заканчивай осмотр, а ты фотографируй уже, пора увозить его на вскрытие» – сказал Горенштейн, застегивая ворот рубашки.

Горенштейн продумал несколько вариантов дальнейших действий. Было ясно, что преступник убивал не для кражи и не из-за корыстных побуждений. Значит, либо месть, либо ревность. Жене он про врагов не рассказывал, а может и сам не знал. Надо спросить у Ирины, когда она окончательно в себя придет, не было ли у нее поклонников каких-то (хотя с ее внешностью и возрастом уже вряд ли), узнать имена друзей и собутыльников убитого, сходить на завод, опросить их и выяснить. Ясно, что убийца знал убитого, и убивал его не просто так.

Размышления Горенштейна прервала вспышка пакета с магнием. Юлов сделал первый кадр своим стареньким «Фотокором №1», держа в одной руке сам фотоаппарат, а в другой железную конструкцию, которая воспламеняла магний и заменяла вспышку.

Трое понятых – два каких-то деда и их внук, работающий в ночную смену – поставили подписи под протоколами, труп обвели мелом и увезли, дом закрыли на замок, выставив караул. Потом вытолкнули из грязи застрявшую «Труповозку», сели по машинам и поехали в отделение. Горенштейн, да и Кирвес с Юловым, были мрачными донельзя – после такой то сцены. Особенно Кирвес – он, как и обычно раньше, большую часть времени успокаивал рыдающую жену покойного. День выдался не очень: с самого утра шла какая-то морось, везде была грязь, небо было серым, словно попадая в такт с настроением наших героев.

Глава 5.

«Жизнь моя как ветер


Кто там меня встретит


На пути домой


Ой, не стой надо мной


Я пока ещё живой».


--Песня из сериала «Баязет».

…Павлюшин лежал на кровати. Его ладонь утопала в пыли, а лицо дергалось в нервных тиках; запекшаяся кровь на одежде сливалась с грязной простыней. Так, наслаждаясь воспоминаниями о содеянном, он пролежал несколько часов, пока боль вновь не пальнула по его голове: он скатился на пол, издавая жуткий крик. На этот раз ему повезло, ибо боль прошла быстро, после чего Павлюшин схватил вырезанные четверостишья, вылил в глотку очередную порцию водки и долго-долго глядел на заветные три строчки, которые были для него уже подобием наркотика. Свалившись на койку Павлюшин принялся с блаженством вспоминать содеянное, пока к нему в окно постучал дворник с завода, крикнув: «Мудак, иди на завод, надо отвезти какое-то дерьмо на свалку».

Горе-дворник не сразу поднялся. Он пролежал еще с минуту, игнорируя крики коллеги, потом встал, скинул окровавленный фартук с перчатками, напялил телогрейку и вышел на холодную улицу. Дворник уже уехал, так что никто не мешал Павлюшину плестись по холодной улице, пуская слезы от врезающихся в глаза капель моросящего дождя и вспоминать то ужасное действо, которое доставляло ему так много удовольствия.

…Кирвес с ефрейтором вышли из кабинета. Горенштейн попросил их узнать фамилии друзей убитого, а сам пошел в туалет, что был на втором этаже. К нему вернулась головная боль и тряска рук – вероятно, этот ужас изуродованного тела сильно на него подействовал. Горенштейн умылся, помотал головой, достал из сапога маленький флакончик с водкой и выпил ее залпом, сразу, с неимоверной жадностью, будто там было какое-то мгновенно действующее лекарство. Флакончик он оставил, а себя побрызгал старым тройным одеколоном, чтоб заглушить запах водки. У двери кабинета уже стояли помощники Горенштейна с клочком бумаги, на котором размашистым почерком ефрейтора были написаны фамилии. Все они работали в третьем цехе паровозоремотного завода вместе с убитым.

Вскоре машина уже ехала по размытой дороге к воротам завода. Хлюпание грязи под колесами смешивалось с жутким шумом, вырывающемся из-за забора этого рабочего мира, и матом сидящих на каких-то бочках работяг, курящих самокрутки.

Сначала опера поехали в небольшое деревянное здание, в котором размещалось руководство завода. Директор поприветствовал «товарищей из органов», объяснил, как пройти к третьему цеху и проводил их до самого выхода из здания, выйдя в одном пиджаке на холод ноябрьского утра. По деревянным мостикам, намокшим от вчерашнего дождя, милиционеры дошли до новенького здания внутри которого ревели болгарки и блестели искры. Собрав всех друзей убитого у небольшой деревянной конструкции, утонувшей в грязи, Горенштейн начал разговор.

«Капитан милиции Горенштейн. Оторвитесь на минутку, мы с вами хотим побеседовать о вашем коллеге» – мрачно протараторил он рабочим.

Перед милиционерами встали трое уставших рабочих, черных от копоти и укутанных в рваную телогрейку – двое были возраста Дроздова, даже внешне напоминали его изрытое морщинами лицо, а третий был гораздо молоде, лет тридцати. Молодой имел прекрасные голубые глаза и, кажется, блондинистые волосы, у второго были абсолютно черные руки, а третий мрачно стоял в стороне, особо не смотря на милиционеров.

«Что вы можете рассказать о товарище Дроздове?» – спросил Горенштейн.

Работяга с черными руками и в защитном обмундировании сварщика почесал свои маслянистые волосы, причмокнул губами и, уставившись в небо, ответил: «Ну что, мужик хороший, скидывается, правда, редко, но работает хорошо. Жена у него страшная, не то что моя. Короче, обычный мужик, что сказать то».


-У него враги были какие-нибудь?


-Да какие у него к черту враги – вмешался молодой сварщик – у него ни шиша не было. Что с него взять то?


-И что, никаких недоброжелателей?


-Да откуда бл… – продолжил работяга с черными руками – кому он нужен?


-А на жену его никто не претендовал?

Этот вопрос заставил троих рабочих засмеяться уморительным смехом. Молодой сварщик, утирая черные от копоти слезы такими же черными руками, оставляя на лице черные полосы мокрой копоти и продолжая усмехаться, ответил: «Да кому она нужна, она ж страшная как бегемот!»


Горенштейн кивнул, и тут успокоившийся раньше всех мрачный сварщик спросил: «А что с ним случилось? Посадили?».


-Убили – коротко и мрачно сказал Кирвес.

Горенштейн попрощался с рабочими, заметно ужаснувшимися, поблагодарил их за ответы, попросил расписаться в бланке и пошел из этого грома и пыли на улицу, где сквозь жуткие тучи прорывалось бессмысленное солнце, не греющее никого и ничего.

…Вернувшись в отделение, капитан бросил сумку на свой стол и поднялся на второй этаж, где располагался кабинет начальника районного отделения милиции по Первомайскому району Леонида Львовича Ошкина – мужчины старой закалки, который в органах работал уже лет тридцать, начиная с должности обыкновенного писаря. О жизни его было известно немного, но Горенштейну Ошкин как-то рассказывал историю про Гражданскую войну. Дело в том, что Ошкин всегда ходил со старой палкой, сильно хромая: его левая нога просто не гнулась. Как он сам рассказывал, его ранили в колено в декабре 1919 года под Новониколаевском. Эта история у него была самой любимой: он был единственный в отделении, кто воевал в Гражданскую. Роста он был небольшого, даже ниже Кирвеса, и довольно сильно располнел: его тело напоминало какой-то овал, а ноги были короткими и непропорционально тонкими. Их худобу скрывали галифе, которые Ошкин, по популярной в участке шутке, не снимал даже когда спал. Руки и ладони у него тоже были пухловатые, но на правой ладони был огромный шрам: как рассказывал Ошкин это его бандиты пытали, когда он в 1933-м работал под прикрытием в банде. Голова у него была по смешному круглая, волосы седые, нос картошкой, лицо все было в складках и морщинах, а глаза… глаза были какими-то выцветшими и пустыми. Устало-пустыми, скажем так. Самым примечательным во внешности подполковника были его усы: пышные, седые, местами желтые от папирос, даже пышнее усов недавно обнаруженного Дроздова. Бывали периоды, когда усы разрастались настолько, что свисали ниже уголков рта. Ходил он всегда в старом повседневном кителе, с одним, самым важным для него орденом: орденом Красного знамени РСФСР, еще варианта 1918 года. Внешне он почти ничем не отличался от ордена Красного знамени, например, того же Горенштейна, однако единственным серьезным отличием было то, что внизу выгравированно «Р.С.Ф.С.Р.», а не «С.С.С.Р.».

«Садись, капитан» – сказал Ошкин не вставая со стула. Горенштейн положил на стол тоненькую папку «Дело №1037», а Ошкин, ничего не говоря и скривив уставшее лицо, принялся листать свежие бумажки. Каждая беседа Горенштейна с Ошкиным всегда начиналась с этой немой сцены: Ошкин сначала разбирался в бумагах, а потом задавал один и тот же вопрос: «Тут все верно и правдиво?». Горенштейн кивнул.

«Какой-то бред. У убийцы не было мотива, понимаешь? Ничего не украл, вроде и ревность с местью не подходят… правда, может быть, что у этой семейки было что-то дорогое и противозаконное, про которое его баба побоялась сказать» – говорил Ошкин, то обращаясь к Горенштейну, то к своим мыслям.


-Нет – прервал подполковника Горенштейн – по ней было видно, что она не врет. Нет у них ничего такого, что можно было бы своровать.


-Хорошо, тогда у них могли быть враги, про которых они сами не знали?


-Откуда?


-Это может быть связано с очень давними временами. Помнишь, как в 47-ом сын раскулаченного грохнул сына того, кто его отца раскулачивал в 20-е? Тут может быть что-то вроде этого.


-Вы предлагаете копать биографию этого Дроздова?


-Если это возможно, то хорошо бы. Я уже почти 30 лет в органах и могу сказать с уверенностью, что в прошлом любого человека столько дерьма и столько зацепок для настоящего…

Горенштейн вышел из кабинета Ошкина весьма озадаченным. Нужно было поднимать архивы: вполне вероятно, что следы каких-то врагов Дроздова могут проявиться в его прошлых делах.

…Летов же сидел с потерянным видом в стороне от города. Если идти в сторону от Инской, то там начинался густой лес, а в глубине него, где-то километрах в трех от Первомайки, был небольшой овраг, по дну которого текла умирающая река. Что интересно, вокруг оврага деревья были давно вырублены, и получалось так, что при выходе из леса начиналась небольшая полянка, с гнилыми пнями, через которую и шел этот овраг, плавно уменьшающийся и, в итоге, переходящий в ручей. И вот на этой поляне, на пне, около оврага глубиной метров 10 – это было самое глубокое его место – сидел Летов. Ветер трепал его волосы, жег лицо, глаза стеклянно смотрели на тонкие стволы невысоких деревьев, которые уже местами выросли и пополнили ряды леса. Ему было плохо – воспоминания страшно мучили его.

Что интересно, Горенштейн почти никак не реагировал на ночные крики Летова. Сначала он вскакивал и подходил к нему, но потом успокоился, потому что сам первые годы после войны частенько кричал во сне (впрочем, сейчас у него такое тоже случалось, но пореже). Пожалуй, многие из тех, кто пережил войну переживали и эти ночные кошмары – жуткие картины боев вряд ли могут спокойно отпустить людей в мирный мир.

Летов сидел и смотрел на эту загнивающую природу. Деревья голыми стояли около будто вырванного, как плоть человека, куска земли. Какие-то бревна свисали над пропастью, пни гнили и мрачно смотрели в небо, моля о пощаде, последние листья, показывающие линии своих костей, отрывались от стволов и падали на землю к своим умирающим собратьям. Вся эта мрачная и гнилая картина приводила в голову Летова ужасные мысли, которые предвещали приход воспоминаний, а, значит и новый припадок.

Вой ветра и тишину прервала еле слышная фраза Летова, которую он сказал этому простору: «Я живу бесконечно растворяясь».

…Огромная колонна шла по размытой дороге. Солдаты тряслись от холода, полы шинели были коричневыми от грязи, потертые сапоги тонули в ней. Пилотки были превращены в подобие пилоток: отвороты опущены. У некоторых грязь была даже на лице. Рядом шли немцы с автоматами – им тоже было несладко. Летов же шел рядом с Лехой, солнце тускло светило, также, как и сейчас – только там, в Европейской части страны, было куда теплее.

Семь лет назад они шли по этой дороге, где-то далеко в Воронежских крях, дым окутывал лес, крики раненых и редкие выстрелы нарушали монотонное хлюпание грязи. Вдруг, по наименее размытой части дороги, проскакал конь. Обычный темно-коричневый конь, тряся своей гривой и хвостом, несся вперед мимо уставших пленных и немцев. На коне сидел немецкий офицер, с сумкой на плече, которая словно плеть отскакивала от него и била по боку лошади и его оттопыренной ноге.

«Серега, твою ж мать, я не могу, у меня ноги сейчас засосет» – простонал Леха.

Летов ничего не ответил, лишь положил руку Лехи себе на плечо и тот поплелся дальше, используя плечо Летова как своеобразную трость.

Часа через полтора этого болота бывшие солдаты РККА дошли до новенького лагеря. По периметру стояли солдаты в немецкой форме, которые отборным русским матом поливали «новую партию выродков». Все поняли, что это русские предатели в немецкой армии. И началась перебранка: в ответ на мат будущих власовцев начали матерится наши. Однако, когда перебранка достигла своего апогея, немцы принялись пускать в небо пули и бить солдат автоматами по голове.

«Los, los!» – орали озверевшие фрицы.

В итоге уставших и голодных пленных ввели через ворота лагеря, побивая автоматами по спине и поливая отборными оскорблениями. Дело в том, что Летов с Лехой не ели и не пили ничего кроме дождевой воды из луж уже три дня – сначала они бежали к своим, потом попали под обстрел, потом шли с немецким конвоем к общей колонне пленных, а потом еще в ней шли часов восемь. После всего этого их еще побили, поматерили и, видимо, не собирались пока что заводить в барак.

Пленных построили, а тех, кто падал на колени от усталости, поднимали и еще били. В итоге перед колонной встало несколько охранников (как раз русских) и, кажется, тот офицер, что ехал на коне. Его страшное от ненависти и презрения лицо внушало ужас большинству пленников. Летов хорошо запомнил это лицо: веснушки, шрамы на щеке, злобный взгляд почти что полностью черных глаз, такие же черные волосы, свисающие из под кепи и кобура с «Вальтером» – наверняка заряженным, как приметил Летов.

«Так, евреи, комиссары и коммунисты в отдельную колонну – для вас отдельный барак, вы подлежите отправке в Германию, на работы» – громко сказал офицер. Говорил он с сильным акцентом, но явно не немецким и всеми силами пытаясь свести этот акцент на нет.

Некоторые пленники вышли из строя, но их было всего несколько человек из полутора сотен. Тогда лицо офицера озверело еще сильнее и солдат, стоявший рядом с ним, быстро побежал к командиру колонны пленных, взяв у него стопку красноармейских книжек.

«Моисээв, Эглитис, Бронштейн» – называл фамилии офицер и пленники, зная, что их фото есть в книжке, послушно выходили из строя. Эта жуткая пофамильная, по сути, панихида длилась минут пять. Офицер перебирал книжки, смотрел на национальность и должность. Комиссаров, евреев, а, иногда просто тех, чья «харя» ему не нравилась, он называл. Те, кто не выходил, были сразу замечены офицером и вытащены в отдельную колонну.

«…Монштейн» – закончил офицер. В итоге, в отдельной колонне стояло человек двадцать, не больше. Солдаты, уже отлично зная, что нужно делать, принесли связку лопат и кинули ее перед ногами отдельной колонны.

«Копайте» – холодным голосом сказал офицер, доставая из портсигара папиросу. Некоторые солдаты начали кричать и плакать, но сразу получали пинков и были вынуждены брать лопаты, копая себе яму, прежде сняв шинели. После двух выкуренных сигарет офицер взглянул на своих немецких подчиненных и те начали орать, ударяя по спинам копающих: «Быстрей, быстрей копайте, сучьи дети!».

Обреченные на смерть и вправду стали копать быстрее, после еще одной выкуренной сигареты яма была готова. Копатели вылезли наружу, из их рук вытащили лопаты и кинули в сторону.

«На колени» – также спокойно сказал офицер.

Один из солдат с криком и со слезами на глазах бросился к офицеру, но не успел он пробежать и метра, как его сразу прошило очередью. Пленники поняли, что это конец и, повинуясь приказу, упали на колени. В этот момент Летов ощутил полную пустоту. Для него на колени упали не солдаты, нет, для него на колени упал весь народ, упали все. На его душе оказалась такая жуткая пустота, что она раздирала его, как барс раздирает плоть. Он уже хотел завыть от ужаса, но сдержался; почувствовав падение всего, он одновременно почувствовал пустоту, он почувствовал ужас, такую пустоту, которую, наверное, не чувствовал даже сейчас, холодной осенью 49-го. Это был конец. Конец для его нормальной жизни, конец его души. С этого дня он и начал жить, бесконечно растворяясь.

Пленники, стоявшие на коленях выли, плакали, слезы падали на их испачканные в глине галифе. Шинели обреченных скинули в кучу, чтоб отправить на стирку и прожарку. А сами пленники выли вместе с ветром, который обжигал их лицо.

Офицер все также невозмутимо взвел курок «Вальтера», подошел к первому стоявшему на коленях пленнику и выстрелил ему в затылок. Его мозги вылетели в выкопанную им же яму, а в них упало и его безжизненное тело. Кто-то вскочил, крича от страха, но опять же был прошит очередью и упал рядом с другим беглецом. Офицер начал подходить к каждому солдату, но стрелял он не сразу – он ждал какое-то время, он наслаждался страхом этого пленника, он наслаждался тем, что он трясется от страха. Он мог стоять так секунд тридцать, в то время как пленник обливался холодным потом и ждал пули. Жертва тряслась от страха, а палач трясся от наслаждения и выжидал момент, когда нажать на курок.

Минут через пять все было кончено. Почти все упали в выкопанный ими же ров, а те, кто остался лежать на краю, мрачно и безжизненно смотря в небо, были скинуты вниз солдатами.

На страницу:
6 из 8