Полная версия
Монастырские
«Как ни приду к нему на свидание, а он просит в церковь записки носить об упокоении Валентины. Говорит, снится она ему, плохо ей».
После трагедии Мария Фёдоровна рассталась с работой сельской учительницы. Она приняла решение ехать в Москву. Перед дорогой пошла на местное кладбище, постояла у могилы умершего от фронтовых ран супруга, и покинула родные места. «К Монастырскому! Надеялась, что вспомнит меня!»
Конечно, отец вспомнил землячку. Как рассказывал потом – выйдя после работы на улицу, он заметил сгорбленную женщину в сером платке, в калошах поверх ботиков. Не сразу узнал в ней учительницу из родного села. Она стояла с опущенной головой, будто прощения просила, перед крыльцом. Мария Фёдоровна изложила свою историю без утайки. Не для того, чтобы справедливость найти. Просто иначе объяснить, что случилось в её жизни, только и можно, что правду рассказать. Попросила помочь устроиться ей на работу. Мой отец пригласил Марию Фёдоровну ехать с ним. Так появилась в нашем доме вторая няня. Стала жить у нас. Выделили ей угол. Нам с Богданом тогда ещё двух лет не было.
Спустя годы Марии Фёдоровне сообщили, что в тюрьме умер её сын. От туберкулёза.
Но сын был жив. Паша совершил побег из тюрьмы, ушёл от погони. Те, кто стрелял ему в спину, чтобы не навлекать на себя неприятностей, доложили начальству, что беглец был застрелен и утонул в реке. Паша после немалых приключений в стремлении уехать на край света затерялся в далёких северных краях, встретил добрую и верную девушку. Та поверила в легенду об утерянных документах и с помощью отца (по иронии судьбы – начальника городского отделения милиции) помогла своему будущему мужу с получением паспорта. Однажды Паша приехал к нам в гости в надежде увидеть свою мать. Он приехал со своим сынишкой Володей. Мария Фёдоровна, не раздумывая, собрала вещи, и поехала с ними в зимнюю сказку – в мир северного сияния, вкусных куропаток и красивых оленей, там и осталась. Но это всё потом….
Володя
(рассказ Кати Небылицы)
/вдохновением для написания рассказа послужили события
из жизни внука Марии Фёдоровны, няни детей Монастырских, – Владимира Павловича Твёрдого/
– Волчонок. Эй.
– Катись подальше.
Так он ответил, тому, сзади. Володя знал – сейчас сможет всё. Прыгнуть через голову. Поймать пулю рукой. И когда в спину ему выстрелили, не был застигнут врасплох.
Дал свободу инстинкту. А тот уж постарался. Швырнул Володю лбом о снег, подкинул, крутанул вокруг ёлок, укрыл за древним тополем. Сорвались с деревьев сойки, вспорхнули воробьи, засуетились синицы. Прошла волна птичьего переполоха. И всё, вдруг снова тихо, только пылью льдистой сыплет лес растревоженный. Опасность, похоже, миновала? Самое время не расслабляться, а запетлять зайцем, помчаться без оглядки. Но не любит Володя это, как он считает, паскудное чувство, когда сосёт под ложечкой от страха. А поэтому лучше делать всё назло самому себе. Расправил плечи. И – вперёд. Как ни в чём не бывало. Не обернулся.
Ушёл. Широко ступая, напролом, сквозь заросли, проваливаясь в сугробы. Размахивая по обыкновению правой рукой. В левой руке саквояж. А вот в поклажу вцепился мёртвой хваткой. И когда от пули скакал, не забыл о сохранности своего груза, пальцев не разжал.
– Волчонок. Подожди.… Давай договоримся.
Догнал стрелок. Фонариком сотового освещает Володе сумеречный путь. Выбрались на задубевшую тропу. Этот сзади, не отстаёт, след в след, сопит. Превратился в собаку. Виляет хвостом. Лебезит. Тьфу.
Знает Володя этого парня уже лет пять. Вот в этом самом лесу, в морозную ночь, когда возвращался после очередной удачи домой, наткнулся на человека под ёлкой. Стал тормошить. Оказалось, не пьяный. Подрезанный. С братвой поцапался. Володя бросать в беде людей не умеет. У него на всю жизнь в сердце – пример отца, как тот пошёл невинным в тюрьму. Не стал оправдываться. Терпел свою долю и Богу молился. У Володи закипает в сердце, когда вспоминает жизнь своего бати. Жалко его до слёз. Отец и бабушка – справедливые люди. Правда для них на первом месте. А в чём правда, как не в сострадании к людям? Это ли не правда, думает Володя. Как людей не жалеть, люди они и есть люди. Все одинаковые, и всех одинаково жалко. И хороших, и плохих. Эх, беда, а не жизнь. Не хочет ведь ни один человек плохим быть. А почему же у многих‑то наоборот получается… А он сам, Володя, хороший ли? Да уж… Куда там…
Выхаживал Володя бедолажного у себя дома больше месяца. Пригрелся, привык, уходить не хотел. Но пришлось. Женился ведь Володя. Замаячила перед ним полноценная жизнь. Возмечтал зажить, наконец, как все, без приключений. Да куда там. Сколько волка ни корми… Разве что пацаны в квартире перестали ночлежку устраивать. А Серый запомнил благодетеля, притёрся, хвостом всюду как брат родной. Впрочем, брат братом, а всякое бывало. И до лупцовок доходило. Завидовал Серый чужому везению, путался у всех под ногами, никто его всерьёз не воспринимал – недотёпа. Жена к другому ушла, родители на погосте. К работе, как он всем объясняет, неспособен по слабоумию. Благо, жить где есть, домишка покосившийся в наследство от бабки перешёл. Оставалось канючить у Волчонка, засматриваться, как деньги тому в руки идут. Но чтобы до стрельбы… Нет, такой концерт впервые.
Противно Володе, когда в спину.
Сказал, раздвигая перед собой еловые лапы:
– Серый, я тебе что, ствол подарил для этого?
Снег посыпался на лицо им обоим. Серый сзади заголосил:
– А ты забери, забери его! На…. А мне… Нарежь от сегодняшнего!
Володя остановился, поглядел через плечо вниз, на тусклого, дрожащего, неприятного своей трусостью. А пистолет взял, чего уж. Умному во спасение, а дураку – во искушение. Спрятал в карман куртки.
– Ну? И сколько ты хочешь? – сказал бесстрастным голосом. Не в его правилах презирать подлого за подлость, трусливого за трусость. И тем более глупого за глупость. Что тут поделаешь. Они не умеют прыгать через голову.
– Хотя бы половину.
– А что ж так мало? Почему сразу не всё?
– Ну, пожалуйста. Куда тебе столько. Лопнешь.
– Может, ещё чего хочешь?
Молчит. Ну, пёс побитый. Лицо скривил, ещё соплей не хватало.
– Ладно. Не кисни. Пошли.
– Так что? Простил? Ведь я чуть не убил тебя.
– Заткнись лучше.
А вот и знакомый овражек. Мостик дощатый пружинит под ногами. Опушка леса. Гиблые места. Не любят сюда люди ходить. Говорят, нечисто, с тех самых пор, когда закуражились по стране девяностые, с цепями золотыми на бычьих шеях, с пальцами растопыренными в перстнях. Съезжалось за город в ту пору столько разудалого народа, ой‑ё‑ёй… Вплетались в птичьи трели вопли человеческие, стучали наперегонки с дождями очереди автоматные. Стукни по земле, копни под берёзами – забренчат кости, зацокают зубы, взлетят призраки. Старухи болтают, будто бродят в этих краях души тех, кого так и не предали земле по церковным канонам, ищут своих губителей.
Закурили. Накрыло всё вокруг шумом электрички. Залаяли собаки. Снова тихо. Лес пощёлкивает сухими ветками, снег искрится под звёздами. С пригорка далеко видно. Как на ладони, до горизонта, город в огнях. Манит весёлой жизнью удачливых, сулит широкий путь тем, у кого карманы от денег рвутся. Вдруг что‑то дрогнуло в поднебесье, напряглось, прорвало тишину, как ледоход на реке, поплыло шумами, звонами, поразило, как всегда это бывает с Володей, в самую душу чем‑то таким щемящим, таким надсадным, разбередило сердце, как ножом. Ну, будь бабой, ей‑ей, не удержался, заплакал бы. А и сам не знает, чего так с ним, когда звон колокольный слышит.
Володя посмотрел на своего убийцу, тот моргал, смотрел заискивающе. Отвернулся:
– Идём, свечи Богу поставим. А всё остальное потом.
Серый с готовностью поддакнул, закивал.
– Слышь, Волчонок. А тебя кто учил в Бога веровать, свечи ставить? Не сам же, а?
– Не сам. Это точно.
– Ну?
– Ну через ну. Бабушка моя, кто же ещё. Бабушка Маша. В Бога веровала. Читала мне святые книги. Грамоте учила по псалтири, когда мне ещё и пяти не было. А сама она в молодости учительницей сельской работала. А потом служила в Москве домработницей в семье какого‑то партийного шишки. Интересно, что этот партийный шишка потом сам в Бога уверовал, даже в монахи собирался поступать, да чекисты его грохнули. Вот так.
– Служба закончилась. Уже и колокола пробили, слышали? Спаси Господи! А вы завтра приходите, – сторож защёлкнул замок на калитке. Доброжелательно посмотрел на незнакомцев. Перекрестился. Надел варежки.
– Отец, тогда вот что. Завтра поставь толстые свечи за нас. А остальное на храм в кружку, – выгреб Володя на ощупь из саквояжа столько, сколько в кулак вместилось, шелухи этой, будь она не ладна. Перехватил жадный взгляд Серого. Просунул между железными прутьями забора.
– А имена? Я и записку подам.
– Бог и так всех знает. Ему подсказки не нужны.
Когда дошли до метро, Володя придержал свободной рукой попутчика. Оглядел безлюдную площадь, прищурился на прохаживающегося вдали полицейского. Взглянул на тревожное лицо товарища, подмигнул, поднял палец и грохнул об асфальт свою ношу:
– Не парься. Хавай целиком. Гуляй, душа.
– Не понял… Ты чё?!
– Хотя, нет. Семью обижать нельзя.
Клацнули замочки, разверзлось дно адово, вот оно, счастье залётное, тьма радостей земных. Лежат рядками, мнутся кучками, напирают друг на дружку. Усмехнулся Володя, выудил двумя пальцами, как пинцетом, две, стянутые бумажными лентами, пачки банкнот.
Отпихнул от себя носом сапога саквояж, указал глазами:
– Остальное тебе.
Вечером сидел дома, сына на ноге качал. Улыбался. Молчал. Смотрел на жену. Та, как обычно, по дому, в суете. Стирка, посуда. А он, вот, сына, пошёл, уложил. Спит, чмокает.
– Миш. Всё хорошо у тебя? – жена приоткрыла дверь, голову в детскую просунула. В кудряшках, красивая.
– Да.
Ушла. Успокоилась.
Он подошёл к окну. Что там, за окном, какая красота зимняя, какие узоры плетёт морозец на стёклах, не видел. Сжал голову руками. В висках застучало. Сегодня он сорвал банк. Баснословная сумма. Это тебе не чики‑пики. Мелочёвкой баловаться – это всегда‑пожалуйста. Просадить состояние – тоже никто препятствовать не станет. А вот взрослый понт… Это уже для избранных. Да и то со скрипом. Тут, в этом местном кодле, куда прибило Володю, по его собственному выражению, «штормовой волной», десять лет назад, свой устав. Ослушаться? Если жизнь надоела – тогда можно и ослушаться. Завтра обступят, злыдни. Будут, как шакалы, зубами стучать. Требовать отыграться. С такой удачей разве могут отпустить. Сделают всё, чтобы загнать в угол. Значит, до завтра… Он посмотрел на сына. Лёг рядом с кроваткой, на пол. Под голову подсунул одну из разбросанных на детском коврике мягких зверушек. Свернулся калачиком. Уснул. Снов не видел. Жена укрыла пледом, ушла на цыпочках.
Спал долго. Комната уже дневным светом залита. Слышал, как сквозь вату, сынуля танчики по его, папкиной спине, катал. Натаха не мешала. Знала, муж любит, когда сын рядом. И спал, спал, высыпался, плыл в омуте. Открыл, наконец, глаза. Первое, что вспомнил, про выигрыш. Какая тишина была, когда сгребал, сгребал, утрамбовывал… Странно, до сих пор ни гу‑гу. Поглядел на мобильный. А, разрядился.
Позвонил Вялый. Процедил:
– Так что делать будем, братан?
– После ужина подтянусь.
– Ну‑ну…
До вечера время ещё есть. С сыном гулял. Половики вытряхивал, снегом чистил. В магазин бегал. Полы вымыл. Натаха довольная, ох, не могу. Ну, лапа ты моя, ох, лапа… Прижал, поглядел в глаза. Красивая. Отпустил. Вздохнул. Ушёл на балкон курить. Смотрел на людей. Сверху‑то какие все маленькие, слабенькие.
Жена борща наварила. По случаю мужниной премии – с мясом.
Вечер так незаметно, а всё же подкрался.
– Ну что, лапа, Натаха ты моя, почапал я, значит…
– А что так? Ты ж вчера отдежурил? Или за кого‑то?
– Да. Попросили. Товарищ один там заболел. Подменить требуется.
Первую дверь тихо прикрыл, чтобы сын не сообразил, что папка ушёл. Медлил перед второй дверью, прислушивался. Сынишка на велике трёхколёсном по комнатам мотается. Натаха напевает. Закрыл и вторую дверь, ключи покрутил в руках, огляделся. Задержал взгляд на пыльной коляске в углу, возле мусоропровода. Расставаться с ней жена не хочет. Выпрашивает у Бога второго малыша. Улыбнулся. Ключи в карман коляски спрятал.
Вот и всё, песня спета?
Перед лифтом столкнулся с образиной. Глаза катятся, никак не выкатятся. Нос выскочил между щёк, как пень посреди поляны, бежит, бежит, никак не достанет то, что тянет душу, зазывает, обещает. Кепка козырьком к уху съехала. Побитое молью старомодное пальто с цигейковым воротником коробится, нараспашку, вместо двух нижних пуговиц – клочья ниток. Шарф вонючий вокруг шеи.
– Чего припёрся? Так тебе вчера подфартило, и до сих пор без перегара?
– Фу. Успел. Я того… Я с тобой.
– Хм… А что не позвонил? Или дрейфишь, как всегда?
Говорить на эту тему с Серым – дело безнадёжное. Тот готов под дверью своего кормильца до утра мочалиться, лишь бы не торкать безнужный, подаренный ему Волчонком, мобильный телефон. Кажется Серому, по причине хронической забитости, что по телефону его отфутболят, и если не пошлют на всякие гнилые буквы, то попросят перезвонить в другое время. А при личной встрече всё иначе. Тем более с таким отходчивым сердцем, как у Волчонка.
– Вот, чемодальник твой. На.
– А. Ну‑ну. А бабло что, уже попрятал? На бабкином огороде клад зарыл?
– При мне. Вот, видишь, какой я толстый. Весь в бабле.
– Да не в бабле ты, а в дерьме. Ох, не могу. Застегнись хотя бы.
– Слушай, Волчонок. Я тут тебе одну вещь сказать хотел.
– Да ты в лифт зайди, там уже будешь лясы точить.
В лифте Серый посмотрел глазами побитой собаки на Волчонка. На колени сполз. Лицо кривит, кривит, ну, ядрёна вошь.
– Я по гроб твой должник. Меня убить надо было. А ты…
Захлюпал‑таки.
Ох, малой, сволочь бесприютная, ну что с тобой делать…
На улице снег на скрипке играет. Молодёжь стайками парит, радуется своему юному бессмертию. Мальчишки девчонок за талию влекут – хорошо, если под венец. Небоскрёбы звучат, сверкают, салютуют иллюминацией. Люди смеются. Телевизоры бубнят. Музыка какофонит. Аромат выпечки, стуки тарелок, дети пищат. Вот в такие снежные вечера Володе вспоминается бабушка Маша. Как вела его по скрипучему сверкающему снегу в церковь, на праздник святого Николая. Эх‑хо… Что там, дальше?
Малой посматривает сбоку, взгляд заискивающий. Уважает. Ну что, пусть уважает. Правда, за что?
– Волчонок, хочешь, я тебе того, тачку куплю. Вот. Ей‑богу, куплю. Хочешь?
– Знаешь, паря, когда хотят что‑то сделать, такое, стоящее, то не спрашивают. Понял?
– Не поверил, значит.
– Да не купишь ты ничего. Кишка тонка. А когда кишка тонка, тогда спрашивать начинают. Ну, вот как ты.
– Да. Кишка… А, тьфу. Правильно всё, ну чего врать. Не смогу. А если куплю, то потом ведь жалеть стану, да?
– Во‑во. Жаба‑то, она, тут как тут, задавит, и глазом моргнуть не успеешь. Да ты ведь знаешь, к тому же, что не нужна мне тачка. Чтобы в пробках торчать? Вот сынуля вырастет, тогда и поговорим, шофёром моим будешь. Нас с сыном возить на рыбалку, по ягоды…
Он остановился. Смерил коротышку взглядом. Тот голову задрал, смотрит с обычным испугом.
– Послушай, Серый. Ты что, уважаешь меня, что ли?
– Ещё бы!
– А за что меня уважать‑то?
– Ты сильный.
– Был бы я сильным, давно бросил эту чёртову игру, на работу устроился, жену перестал обманывать. А не могу! Я раб игры. Так какой же я сильный? Поэтому не уважай меня больше. Очень тебя прошу. Понял?
– Да. Но зато как красиво ты стрижёшь!
– Ядрёна вошь. Это гибель, а не красота. Тут надо, если уж завязать духу не хватает, хотя бы меру блюсти. Так что, братишка, как ни крути, а их, сволочей, табу на крупный хабар кому как, а лично для меня – самое то. Как для пьяницы строгая тёща.
Серый смотрит, глаза пустые, не понимает он такой теории. Но насторожился – не к добру, видать, дело движется, если немногословного Волчонка на философию потянуло.
Тени прыгают чертями по сугробам. Луна круглая‑прекруглая. Ну, как живот когда‑то у Натахи. Володя прижимался ухом, хотел сына услышать. А Натаха смеялась, гладила мужа по голове. Лапа моя…
Мороз, жуть, дыхание перехватывает. А, вон, впереди, стая. Глаза горят. Шакалы. Ждут. И мороз им нипочём, ишь, как их припекло. Молчат. Огоньки недокуренных сигарет погасли в снегу. Дверь открыли, тепло, разговоры, люди, все при деле. Шлёпаются карты, тусуется колода. Пики, бубны, трефы, судьба‑малина, где ты… Сейчас… Эх, валеты‑короли‑тузы‑тузеточки, горькие конфеточки, поманили, одарили, закрутили на беду, и никак я, и никак я от беды не отойду…
Володя знает, что будет. Тринька, тля, бедовая, жизнь моя хреновая…
Серый за спиной. Ненависть, как дым чумной, – коромыслом. Впились глазами в Волчонка. Ждут, ненавидят, боятся. Злые, шайтаны. Ох‑ха‑ха. Раззудись, плечо, размахнись, рука… Как там, с батей, пели, когда шли косить в поле? Батя – впереди, плечи широкие, спина могучая. С таким батей Мишке было как у Христа за пазухой. Зажужжи, коса, как пчелиный рой! Молоньёй, коса, засверкай кругом! Зашуми, трава, подкошонная, поклонись, цветы, головой к земле!
И вот, коса на камень. Нашло на Волчонка. Как бешеный стал. Аж скрипнул зубами. Лицо красное. Стянул с себя свитер, на руки Серому кинул. Футболка взмокла. А ну‑ка, накося выкуси, выкинем коленце, семь бед, один ответ. Поддадим жару! Хороша банька! Я ж их всех насквозь вижу. Скручу в бараний рог. Покажу кузькину мать. Нет у них силы. Такой, какой у Волчонка. Вот и бесятся. Не по зубам.
Молчат. Злые‑презлые. Один другого подталкивают, глазами стреляют: снова Волчара с хабаром, что делать будем? Да что‑что. Разберёмся.
На воздух сейчас выйдем. Там и решим вопрос.
Машин полный двор. Далеко‑далеко тёмное небо прогудит электричкой, и снова тихо‑тихо. Штрихи снежинок по лицу. Лес подступает.
Идут деревья‑исполины, растут широко, привольно, смотрят свысока на суету человеческую. Собаки из посёлка дачного перегавкиваются.
Молчат пацаны, курят. Волчонок один не курит, руки в карманы куртки засунул, так теплее. Смотрит вдаль, туда, где луна круглая‑круглая, совсем родная. И такая ясная, как взгляд сына.
– Так что дальше, братан? – Вялый переглянулся со сворой.
– А ты о чём, Вялый? Я тебе что‑то должен?
– Не гони, Волчара. Ты всех нас обижаешь такими вопросами. Рубишь как бог. Этого не отнимешь. Ну, а где Бог, там и подаяние хорошо бы замутить. По заповедям, а? Ты же не бажбан, значит, всё тебе по мозгам идёт нормально. Подать обнищавшим сотоварищам милостыньку. А?
– И сколько?
– А всё. И сегодняшнее, и вчерашнее, Волчара. На благотворительных началах, Волчара. Ты, говорят, с самим Господом Богом корешиться хочешь. Так покажи, на что способен тот, кто в дружбаны к Богу набивается. Широту души, так сказать. Ты ж у нас широкий. А, Волчара?
– Вот как… Нечестно вроде получается, граждане разбойники. Не кажется ли вам, что это беспредел?
– Уж такие мы. Сами с усами. Так, всё, проехали. Без базаров. Сказано, гони. Всё остальное жене в постели прозвездишь.
– Сегодняшнее, может, и отдам. А вчерашнего уже нет. Потерял.
– Ты, братан, гляжу, совсем засадил фуфло. Вот так зачухованные в расход идут. Поэтому, слушай сюда. Мы ещё ровно одну минуту пока по‑хорошему с тобою тут базарим. Давай, значит, бабло, до последнего гроша давай сюда, или не только тебе тузов надаём, брат, а зацепим, ой зацепим. И до твоего золотаря доберёмся. На чьей хате затырил, колись.
Цыкает Вялый слюной, ощеривает вставные зубы, щурит подбитый в драчке больной глаз, стучит по брусчатке стиляжьим ботинком. Свора насупилась, тут не казала‑мазала. И это могли бы подтвердить те хорохористые братья‑близнецы, несмышлёныши, что сгинули несколько лет назад. По сей день ищут их. Тоже всё себе цену набивали, то банк сорвут, то в потасовку со своими ввяжутся, а потом и вообще буром против Вялого попёрли, верховодить им вздумалось… А ведь говорил им Вялый, чтобы баланду не разводили.
Поглядел Володя поверх голов. Серый жмётся за машинами, глаза в сторону. Ох, трус ты, заяц вислоухий, пёс драный.
Бросил Володя саквояж на клумбу мёрзлую, вскипел ледяшками тротуар.
– Дарю на долгую память. Пересчитывайте.
А саквояж хороший, из кожи крокодиловой. Купил его Володя давно, когда осчастливила судьба первым везением. Ходил с саквояжем на свои шальные заработки как профессор на лекции. А теперь вот, валяется. Ну, туда ему и дорога. Пнул напоследок. Чао, братва.
– Ты погодь, куда почесал, братан.
Уходит. Не спешит. А куда спешить, лес вон рядом, места много, и времени впереди целая жизнь. До самого неба. А на небе – звёзды святые, в рай зовут. Куда спешить‑то. А когда сын вырастет, тогда можно будет и на машине по грибы, по ягоды. Как с батей, в детстве. Раззудись, плечо, размахнись, рука…
А что ж ты, хорёк страшливый, жмёшься, что ж душонка твоя трепещет как лист осиновый… Эх, слаб человечишко, слаб, дрожит в коленках, боится собственной тени. Идёт вразвалку Володя, руки в карманах, поглядывает на Серого. Тот прячет глаза. Прошёл Володя мимо.
Слышатся шаги сзади. Кто там по мою душу? Ужели так быстро? Не оборачивается.
Вот шум какой‑то… Голоса…
Ушёл Володя. Никто не тронул.
Догнал его тот, бздошный… Смеётся, плачет, трясётся… Бормочет что‑то.
– Ну чего ты?
– Да я, того, Волчонок. Бабло твоё как жалко, ой как жалко.
– Велика беда. Было и сплыло. Дерьмо оно и есть дерьмо. Зато, вон, какое небо нам Бог подарил… Эх‑хо. А человек как крот, всё носом в землю, кряхтит, шкворчит. А я вот, знаешь, что… Последний день это в моей жизни, когда в игру ввязался. Всё, Серый! Точка, Серый! Прыгну‑ка я теперь через голову. Но в другую сторону. Завтра на работу пойду устраиваться.
– Шутишь, Волчонок!?
Серый идти не может, ноги подкосились. Смотрит напряжённо на Волчонка. Ищет в его глазах улыбку. Страшно Серому за себя, не у кого теперь будет подачки клянчить. Хочется разглядеть в лице приятеля хоть самую малую долю хитрости, уловить тень позёрства. А тот, вот досада, смотрит прямо. Говорит без подвоха. Сказал – отрезал:
– Памятью бати клянусь.
– А как же я, Волчонок?
– Так куда ж я от тебя денусь. С собой возьму. Как любил говорить мой батя, хватит служить за козла на конюшне. Будешь у меня в подручных.
– Какой из меня инженер, шутишь?
– А из меня? Неужели, думаешь, меня в инженерах ждут с цветами и оркестром? Квалификация моя давно тю‑тю… В грузчики осталось, больше некуда. Ну, там… Или в сторожа. Куда Бог сподобит. Объявлений вон, ядрёна вошь, на каждом столбе. Все как сговорились, одно и то же, из месяца в месяц. Плешь проели, со своими объявлениями.
– Да не сможешь ты, сам говорил, раб игры. Сбежишь.
– А ты не заклинай. Был рабом игры – а стал рабом Божьим. Я Богу честное слово дал.
– Чего ещё?
– Богу, говорю, дал честное слово.
– Когда ещё? – обида в голосе у Серого. Обидно ему, а почему, сам не может понять.
– Когда шакальё меня окружило. А я, Серый, смотрю на них, и понимаю, что умирать‑то, ядрёна вошь, глупо. Сына не вырастил, ядрёна вошь. Дерево не посадил, ядрёна вошь. Дом не построил, ядрёна вошь. Это тебе не набор банальностей. И дал я тогда, в ту самую минуту, Богу честное слово, что если жить останусь, не сяду больше никогда за игру. Так что вот так. Слово надо держать. А Он, если от смерти уберёг, то и дальше подсобит, перекроет мне пути к отступлению.
– А батя твой? Он что, тоже играл?
Серому льстит откровенность Волчонка, не склонного в обычные минуты ни к задушевным беседам, ни к воспоминаниям. Столько лет бегает за Волчонком, а знал до сих пор только то, что покровитель его – несостоявшийся инженер, с мозгами гения и дьявольским чутьём в игре. И пока Волчонок в таком редком настроении, хочется потянуть время.
– С чего ты взял? Наоборот, батя мой был человек кремень. От сохи.
– Неужто мамка играла?
– Дурак ты. Матушка моя во время родов скончалась. Батя меня вынянчил, вырастил, корову сам доил. Ради этого перебрался в село, в более тёплые края, чтобы корову держать. В поле меня с собой брал. Бабушка из Москвы переехала к нам, жили славно. А когда поступать в институт время пришло, продал и дом, и скотину. Купил батя в городе квартиру. Всё ради того, чтобы сына в люди вывести. Думал, цивилизация, прогресс… А оказалось, городская свобода после деревенского быта может сыграть шутку хуже опиума.
Володя помолчал. Прислушался. Тихо вокруг, хорошо, спокойно. Залит тёмный лес лунным светом, блестит снег.