bannerbanner
ПАРТИТУРЫ НЕ ГОРЯТ. Том II. Опыт рефлексии над загадками одной легендарной судьбы
ПАРТИТУРЫ НЕ ГОРЯТ. Том II. Опыт рефлексии над загадками одной легендарной судьбы

Полная версия

ПАРТИТУРЫ НЕ ГОРЯТ. Том II. Опыт рефлексии над загадками одной легендарной судьбы

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 8

Дилемма «идентичности» композитора и его творчества, национальной и художественной, была поставлена в судьбе и творчестве Рубинштейна чуть ли не символически, фактически – она прошла через весь его творческий путь «красной линией», стала трагическим конфликтом его композиторской судьбы, трагедией отверженности его творчества и творческого наследия. Факт в том, что сам композитор, со всеми определяющими особенностями его творчества, без сомнения ощущал себя русским художником, частью становящейся русской национальной музыки, более того – длительное время был «лицом» этой музыки для европейской музыкальной культуры, и превратил в такое же «лицо» романтически-экзистенциального и универсального в характере творчества П.И.Чайковского. Собственно, из самых истоков творчества, и на протяжении всего творческого пути, композитор свидетельствовал сопричастность национальным истокам своего творчества, разностороннюю связь с культурно-национальным «лоном» такового – это выражалось и во внимании к «национальным» по характеру сюжетам, и в очень рано произошедшем обращении композитора к использованию «фольклорных» музыкальных форм, ритмических и ладно-гармонических особенностей народной музыкальности. Таковые начинают присутствовать в самых ранних его произведениях, значительно раньше, чем композиторы «могучей кучки», впоследствии возведённые в ранг «корифеев» русской национальной музыки, обращаются к их использованию и вообще к полноценному музыкальному творчеству. Симфоническая музыка начинает звучать у Рубинштейна «по-русски», с глубоким художественным ощущением и утонченным использованием выразительных возможностей «фольклорных форм», гораздо раньше, чем у «корифеев» – в Третьей симфонии, написанной в 1857 году (достаточно вспомнить, что единственную попытку написать одночастную симфонию, М. Глинка осуществил в «итальянской» манере, а русская по стилистике, Первая симфония Римского-Корсакова, появится на свет лишь семь лет спустя). Если же говорить о серенаде из ор. 22, то музыку, настолько подлинно «русскую», пронизанную глубиной самовыражения и ощущения «фольклорных форм» как языка такового, в творчестве «корифеев» возможно встретить совсем не часто. Вовсе не часто у апологетов «фольклорности» и характерных для нее музыкальных форм, такие формы, или достаточно откровенная обработка «фольклорных» мотивов, становятся символичным, вдохновенно-поэтичным и выразительным языком для сложных смыслов эмоционально-нравственного, экзистенциального и философского плана. К великому сожалению, «фольклорные» формы и мотивы, нередко привносятся композиторами «могучей кучки» в музыку довлеюще и «художественно самодостаточно», а не как совершенный и глубоко прочувствованный язык и инструмент выражения, что и не удивительно, ведь «национальное» и «фольклорное» мыслится ими прекрасным и ценным в музыке «само по себе», превалирует в их установках над художественно-эстетической ценностью самовыражения, его глубины и правды, возможностей философского осмысления мира в музыке. О том, насколько Рубинштейн ощущал себя русским художником и композитором, а свое творчество – глубоко связанным с пространством русской культуры, музыкальной и в целом национальной, отдельно и бесспорно говорят его просветительские усилия, объемлющие как создание и развитие системы профессионального музыкального образования в России, так и последовательное, утверждаемое в противостоянии, обращение к диалогу с европейской музыкой, ее наследием, идеалами и горизонтами, исканиями и выдающимися свершениями ее романтического настоящего. Все в творчестве и просветительской деятельности Рубинштейна говорит о том, что он ощущает глубокую, неразрывную связь с Россией и русской культурой, что романтическо-экзистенциальный универсализм творчества и эстетического сознания, глубокая и сущностная «европейско-романтическая» сопричастность такового, никоим образом не противоречат в нем его «национальной», «русской» идентичности как художника – на протяжении всего пути, при внятном свидетельствовании и сохранении, последовательном углублении связей творчества с «национальными» истоками, Рубинштейн не отделяет одного и другого, русская музыка ощущается им неотъемлемой частью музыки европейской и де факто общемировой, стоящей перед теми же художественно-эстетическими дилеммами, обращённой к тем же идеалам, целям и горизонтам исканий. Рубинштейн ощущает себя глубоко связанным с Россией, с пространством русской музыки и культуры, однако «не так», как это навязывается и предписывается, в соответствии с художественно-эстетическими идеалами и установками, отличными от постулируемых в качестве «единственно приемлемых» для русской музыки, привнося в нее те горизонты и пути развития, тенденции и веяния, которые в течении жизни композитора объявляются для русской музыки «чуждыми» и программно, яростно отвергаются. В этом, собственно, и заключался корень проблемы, поскольку то, что было для Рубинштейна едино и неразрывно – национальная сопричастность музыкального творчества и его универсализм, романтичность, сущностная вовлеченность в общекультурное поле и как таковое пространство европейской и мировой музыки – программно, яростно разводилось и противопоставлялось в той модели художественно-национальной идентичности, которая в течение всей жизни композитора навязывается русской музыке, а в отношении к тому, к глубокому диалогу с чем композитор последовательно обращал, в этот период торжествует радикальное и почти «сакральное», обосновывающее идентичность и эстетическое сознание, отторжение. Римский-Корсаков, первым из композиторов «могучей кучки» решившийся перешагнуть через стены предрассудков и барьеры отторжения в отношении к европейской музыке, ее наследию и стилю, и обратившийся к изучению «классических» музыкальных и жанрово-композиционных форм, созданию в их русле музыки, звучащей как «европейская», немедленно заслужил эпитет «бездушного изменника» и «надевшего парик профессора», написанное же им – «слякотного наваждения»: антиевропейские настроения, нередко обращающиеся смехотворными и «мракобесными» предрассудками, носят в «титульно русской» музыке в этот период программный, яростный и чуть ли не «сакральный» характер. Все дело именно в том, что композиторским творчеством и просвещением Рубинштейн нес как раз те веяния, влияния и тенденции, «программное» отрицание которых в этот период насаждается в особенности, которым по сути противоставляется русская музыка в ее национальной и художественной идентичности. Русская музыка мыслится «стасовским кругом» национально идентичной в той же мере, в которой стилистически своеобразной, национально ограниченной и замкнутой, подчиненной эстетическим идеалам «национального» толка, идентичной и самобытной именно на основе ее программного противоставления музыке «европейско-романтической» и погруженности в «фольклорность» как язык и инструментарий, почву и истоки музыкального творчества. Фигура же Рубинштейна несла с собой нечто прямо противоположное – универсализм и общечеловечность музыкального творчества, его общекультурную сопричастность, стилистическую и сюжетно-тематическую открытость, приоритетность в нем сущностного, экзистенциально-философского и связанного с самовыражением, над «национальным» и «стилистическим», то есть – то, что объемлемо понятием «романтичности» музыкального творчества и подразумевало глубокий диалог русской музыки с музыкой европейской, ее наследием и «романтическим настоящим». Более того – все эти тенденции и веяния сочетались в творчестве и эстетическом сознании Рубинштейна с национальной сопричастностью и идентичностью музыкального творчества и композитора, национальная музыка, в ее сути и идентичности, обращалась им именно к таким целям и идеалам, тенденциям и горизонтам развития, в чем состояла наибольшая, исходившая от этой фигуры угроза. Внешне может показаться, что в перипетиях его судьбы, в его национальной и художественной идентичности как композитора, Рубинштейн «метался» и был раздираем между мирами русской и европейско-романтической музыки, однако, на самом деле это не так – композитор был «дуидентичен» в его творчестве и эстетическом сознании, «национально-русская» и «европейско-романтическая» сопричастность не противоречили в нем и его творчестве друг другу. Рубинштейн не переставал быть «европейским» и «романтическим» композитором, когда создавал симфоническую поэму «Россия», Второй виолончельный концерт и «Русское каприччо», и русским – пишучи многочисленные, пронизанные экзистенциально-философским самовыражением произведения в «романтической» стилистике и на сюжеты из общекультурного поля. В этой же, «органично двойственной» идентичности творчества, композитором был воспитан и Чайковский, в фигуре и творчестве которого отвергалось то же самое – романтическо-экзистенциальный универсализм, сопричастность общекультурное полю и «наднациональность», стилистическая и сюжетно-тематическая открытость. Чайковский не переставал быть «русским» композитором в Пятой и Шестой симфониях, в «Манфреде» и «Ромео и Джульетте», а «европейско-романтическим» и «мировым» – в фортепианных концертах, и в подобной органичном единстве в его творчестве «универсального» и «общечеловеческого» с «национальным», «европейско-романтической» сопричастности – с «русской», Чайковский был воспитан именно Рубинштейном. «Романтическая» парадигма музыкального творчества в той же мере подразумевала общечеловечность и экзистенциально-философским универсализм такового, в которой не противоречила его сопричастности «национальным» истокам, позволяла органично впитывать и использовать в нем самые разнообразные национальные элементы, ставя таковые на службу сущностным художественно-эстетическим целям. «Русское» и «европейско-романтическое» противопоставлялось и разводилось только в той модели эстетического сознания и художественно-национальной идентичности музыкального творчества, которая навязывалась «стасовским» и «кучкистским» кругом, прежде всего – под влиянием общих для русской культуры этого периода тенденций и процессов национализма, борений идентичности, включавших «антизападнические» настроения (стасовский круг был олицетворением таковых), а так же вследствие отождествления «национальной идентичности и сопричастности» русской музыки с «фольклорным своеобразием» и ограниченностью ее стилистики. Основной упрек, и доныне предъявляющийся Рубинштейну, затрагивает именно то, что композитор позволял себе творчество в «универсальной», «романтической стилистике», якобы неприемлемой для русского композитора и национальной музыки, что в стилистике «фольклорно-национальной», предписываемой в качестве чуть ли не единственного художественного языка и инструмента, он создавал якобы недостаточно. «Фольклорно-своеобразная», концептуальная и ограниченная стилистика, мыслится неким «маркером» русской музыки, основой и олицетворением ее национальной идентичности, предписывается ей чуть ли не в качестве единственного и всеобъемлющего языка, Рубинштейн же привносит в ее пространство творчество в стилистике «романтической» – «обобщенной», «национально отстраненной» и «универсальной»: в этом заключена одна из главных причин, по которым творчество и деятельность композитора оценивались как «чуждые русской музыке», программно отвергались. В случае с отношением к творчеству Рубинштейна мы сталкиваемся с тем и знаковым, и парадоксальным, и принципиально порочным феноменом, когда ценность музыки – к слову, пронизанной символизмом, глубиной и правдой экзистенциально-философского самовыражения – априори отрицается и нивелируется по причине ее стилистической инаковости: сам этот факт ёмко раскрывает суть и характер противоречий в русской музыкальной культуре второй половины 19 века, в господствующем в ее пространстве эстетическом сознании. Гениальный его проникновенной выразительностью и вдохновенной поэтичностью октет Рубинштейна, ор. 9, безусловно не является «русской» музыкой, в том значении, которое придается этому понятию стасовским и кучкистским кругом на протяжении всего обговариваемого периода – музыка произведения «эталонно романтична» в плане и стилистического языка, и принципов композиции, в ней отсутствует какая-либо обращенность к «фольклорным» формам и их использованию. Однако – хоть и возмутительно, и где-то чудовищно представить, что эта проникновенная и вдохновенная, полная экстазом самовыражения и экзистенциально-философским символизмом музыка, могла быть сочтена «не русской» в смысле ее чуждости и неприемлемости для пространства национальной музыкальной культуры, отсутствия права на признание и будущее в таковом, что по причине ее стилистической «инаковости» и «национальной отстраненности», она могла быть заклеймена «пошлостью», фактическое положение вещей и доныне обстоит так. Описываемая дилемма «идентичности» была навязана судьбе и творчеству композитора извне —музыкальной средой, находящейся во власти аффектов национализма в той же мере, в которой и зачастую «мракобесных» художественно-эстетических предрассудков, собственно – основным в отношении к творчеству композитора и до сих пор является обвинение в «нерусскости» или «недостаточной русскости». «Романтическая» музыка, созданная композитором, постулируется как то, что в принципе чуждо и неприемлемо для национальной музыкальной культуры, а «русской» музыки им создано якобы мало, и в большинстве случаев она якобы лишена подлинности и убедительности, не обладает достоверностью «национально-стилистического своеобразия» – таковы набившие оскомину обвинения и шоры восприятия и оценок, однако тем истинным, что кроется за ними, являются в основе порочная парадигма русской музыки как музыки «стилистичной», стилистически своеобразной и ограниченной, продиктованная этим нетерпимость к «стилистически иному», и вызывавшее ярость вдохновенное и талантливое сочетание композитором в творчестве «разных» стилистических языков. Догматическими являлись не только общие взгляды «стасовско-кучкистского» круга на национальную музыку, ее цели, пути и горизонты развития – таковыми были взгляды и на ее «национальное своеобразие» и средства достижения такового, на ее «русскость», то есть на сам «национальный музыкальный характер» и те формы, которые правомочны олицетворять его. Рубинштейн конечно же ощущал себя русским художником, был им и стремился быть, однако – «не так», как предписывается в этот период в господствующих эстетических установках, как ставится дилемма «национального» композитора и художника, «идентичности» музыкального творчества. Все дело состояло, собственно, в том, что композиторское творчество Рубинштейна, сформировавшееся и происходившее в романтической парадигме, вобравшее в себя «классический» романтический стиль и такие ключевые особенности романтической музыки, как универсализм, обращенность к горизонтам экзистенциально-философского самовыражения и художественно-философского осмысления мира, сюжетно-тематическая и стилистическая открытость, не вмещалось в ту тенденциозно-догматичную, националистически ограниченную модель художественной и национальной идентичности, которая навязывается русской музыке во второй половине 19 века. В этом состоит причина, по которой пресловутая «дилемма идентичности», трагически и бескомпромиссно ставилась в отношении к творчеству композитора и при жизни, и в течение более чем века после смерти, а обвинение его творчества в «нерусскости» было и остаётся предрассудком-клише и циничной уловкой, обосновывающей отрицание и нивеляцию такового. Собственно – те же уничтожающие претензии и упрёки, обвинения в «нерусскости творчества», которые предъявлялись Рубинштейну и были предназначены оправдать и обосновать отрицание его творчества, могли быть выдвинуты в отношении ко многим композиторам, формальной конвой творчества и судьбы связанным с пространством русской музыки, к примеру – Давыдову и Вейнявскому (оба, благодаря Рубинштейну, профессора Петербургской консерватории). Вся проблема состоит в том, что оба эти композитора и не воспринимались как «русские художники», а потому – к их творчеству не предъявлялись те ограничивающие и нередко мракобесно абсурдные, «националистические» и «социо-культурные», а не «эстетические» по истокам требования, с которыми в господствующих и навязанных стасовско-кучкистским кругом установках, связывается национальная и художественная идентичность русского композитора и его творчества, кроме того – никто из композиторов, работавших в «универсалистской» и «европейско-романтической» стилистике и манере, парадигме музыкального творчества в целом, не обладал такой мощью, глубиной и концептуальностью влияния на мир русской музыки, как Рубинштейн. Влияние Рубинштейна – творческое, идейно-художественное и просветительское, мощь и масштаб такового – вот, что вызывает чувство угрозы и побуждает программно отрицать творчество и деятельность композитора, ведь несомое им на уровне тенденций, идеалов и горизонтов – универсализм и общекультурная сопричастность, сюжетно-тематическая и стилистическая широта музыкального творчества, наиболее отвергается в этот период господствующими и догматично утверждающими себя в пространстве русской музыки эстетическими установками.Рубинштейн нес своим творчеством и просветительской деятельностью то, что постулировалось как «чуждое» и яростно отвергалось – романтический стиль, глубину диалога с европейской музыкой и ее наследием (вопреки «антиевропейским» настроениям и ультимативному требованию творчества в «фольклорно-национальной» стилистике), универсализм и общекультурную сопричастность, сюжетно-тематическую широту музыкального творчества, укоренённые в его экзистенциальности и философизме (вопреки стремящемуся к гегемонии взгляду на музыку как искусство «всеобъемлюще национальное»), причем нес мощно и убедительно, вдохновенно обращая и вовлекая в свою «художественную веру»: в этом состояли противоречие и причина радикального отторжения этой фигуры во всей особенности и многогранности таковой. Рубинштейн конечно же был по факту, по сути его творчества, и во всей канве его многогранной судьбы русским художником, при этом не вмещаясь в рамки тех ультимативных требований, которые предъявляются в течение всей его жизни русским композиторам в качестве критериев художественно-национальной идентичности их творчества и условия права такового на признание и будущее – в этом состояло трагическое противоречие, вместе с ограниченностью и националистической извращенностью доминирующих установок и навязываемой «модели» идентичности, выступившее причиной остракизма, которому подверглись творчество и фигура композитора. Будучи по факту русским художником и композитором, выдающимся и многогранным деятелем русской национальной музыки, Рубинштейн, во всем характере и ключевых особенностях его творчества, конечно же не вмещался в рамки, в которые в этот период заключается понятие «русский художник», его творчество и художественно-эстетическое сознание разительно диссонировали с тенденциями «всеобъемлющей национальности», стилистической и сюжетно-тематической, в целом сущностной ограниченности музыкального творчества, которые в обозначенное время доминируют и насаждаются в пространстве русской музыки – в этом состояли противоречие и «вина» Рубинштейна, превратившаяся в программный остракизм, продуманный приговор забвения и отданность его наследия во власть зачастую чудовищных стереотипов и клише. Опыт непосредственного и непредвзятого восприятия музыки композитора убеждает лишь в одном – в подлинной прекрасности и нередкой исключительности этой музыки, обладающей такими сущностными и непреходящими, независящими от контекста социо-культурных обстоятельств художественными достоинствами, как философизм и художественно-поэтический символизм, пронизанность проникновенной экзистенциальной исповедью, глубиной и правдой многогранного самовыражения, смысловая ёмкость и сила нравственно-эстетического воздействия во всем означенном на слушателя, во многих случаях равная потрясению, а таковым в ней как правило соответствует еще и композиционная сложность и искушенность, поэтическая живость и вдохновенность образов. Как не ищи, но нет ничего сущностного и правомочного, что могло бы послужить основанием для отрицания художественной ценности этой музыки, напротив – ее самые ключевые особенности убеждают в ее прекрасности, вдохновенности и настоящности, нередко исключительной значимости. «Романтическая» музыка, написанная композитором, нередко слышится превосходящей признанные образцы эпохи и стиля по поэтической живости и вдохновенности, символизму и выразительности как самих образов и тем, так и общей композиционной структуры и ткани – взять хотя бы первые ф-нные концерты композитора, его октет или многочисленные пьесы для сольного ф-но. «Русская» же музыка Рубинштейна поражает зачастую глубиной ощущения «фольклорных» форм как совершенного, обладающего мощными возможностями языка экзистенциального, эмоционально-нравственного и философского самовыражения, возможностью вдохновенного превращения таких форм и в целом «национальной» стилистики в инструмент создания образов музыки, обладающих символизмом и ёмкой художественно-смысловой выразительностью. «Русская» музыка Рубинштейна не просто «фольклорна» и «национальна» – когда выпукло, когда утонченно и контурно, но неизменно убедительно – а в этом ее качестве как правило поэтична и вдохновенна, символична и выразительна, превращена в совершенный язык глубоких философских мыслей, самовыражения и сокровенно-экзистенциальной исповеди. Рубинштейн конечно же ощущал глубочайшую, неразрывную связь творчества и судьбы с русской музыкой и культурой, был русским художником и ощущал себя таковым – просто «не так», как предписывалось, в романтическо-экзистенциальном и философском универсализме своего творчества не могучи разделить мракобесные эстетические предрассудки, тенденции национальной ограниченности и замкнутости, отождествляемые в этот период с «национальной идентичностью» композитора и музыкального творчества. Русская музыка мыслится создаваемой только в «национально своеобразной» стилистике, сотканной из тщательно изучаемых, выпукло и довлеюще используемых «фольклорных» форм, Рубинштейн же привносит в ее пространство вдохновенное творчество на «романтическом» языке, раскрывая поэтическое и художественное совершенство такового для целей экзистенциально-философского самовыражения, его универсализм и художественную гибкость, адекватность горизонтам философского осмысления мира и воплощения философски символичных сюжетов из зачастую полярно разных «культурных миров». «Русскость» и «национальное» своеобразие музыки увязываются с максимально насыщенным, довлеющим и выпуклым использованием в ее творчестве «фольклорных» форм и мотивов, Рубинштейн же зачастую использует таковые «контурно» и «ненавязчиво утонченно», в меру особенностей стоящих перед ним художественных замыслов и целей, выразительных возможностей таковых, их способности послужить символизму и художественно-смысловой выразительности музыки – в этом случае музыка, созданная композитором в «фольклорно-национальной» стилистике, объявлялась «недостаточно и недостоверно русской». Композиторы «могучей кучки» обращаются к «фольклорным» мотивам и формам как к чему-то эстетически самодостаточному и самоценному, априори обусловливающему своим присутствием художественную ценность и «прекрасность» музыки, Рубинштейн – как к оригинальному языку и средству выражения, в русле отношения к таковым, принятого даже в самой «националистически» настроенной романтической музыке. Оппоненты Рубинштейна, апологеты «фольклорного» и «национального» в музыке, зачастую сводят создание «русской» музыки к грубо-откровенному использованию обработки «фольклорных» мотивов, Рубинштейн же создает такую музыку как правило гораздо более глубоко и утонченно – выстраивая художественно самостоятельные, символичные и выразительные темы на основе ощущения и использования только ритмических и ладно-гармонических особенностей «фольклорных» мотивов, творчески «переплавливая» таковые в нечто целостное и свое, отчего в первом случае «национально своеобразная» музыка и «фольклорное» в ней могут звучать аляповато и грубо, довлеюще и чуть ли не примитивно («Садко» Корсакова, «Русь» Балакирева), а в другом – поэтически вдохновенно. Русская музыка мыслится замкнутой на круге «национальных» сюжетов, востребующих и оправдывающих, подразумевающих творчество в «фольклорно-национальной» стилистике, Рубинштейн же привносит в пространство русской музыки общекультурную сопричастность и сюжетно-тематическую широту, воплощение сюжетов, считающихся «чуждыми» для русской музыки и национального композитора, обращение к которым видится олицетворением «чуждых влияний и веяний», торжествующих в ущерб национальной самобытности музыкального искусства и творчества, главное же – воплощение которых требует иной, нежели «фольклорная», стилистики. «Русский», «национальный» характер музыки, мыслится привносимым в нее за счет выпуклого и довлеющего использования в ее творчестве форм и особенностей «фольклорной» музыкальности, Рубинштейн же создает проникновенно-выразительную и глубокую музыку, заставляет такую музыку звучать с «национальным своеобразием», обращаясь к формам русской городской романсности, считающейся в кругу кучкистов «низкопробным музыкальным материалом», лишенным права представлять «национальный» характер музыки и быть использованным в ее создании. Либо же – создает глубокую и поэтически вдохновенную, пронизанную филсофизмом и экстазом самовыражения, силой нравственно-эстетического воздействия музыку, используя «эталонно романтический», заданный в творчевтве «великих романтиков» и «классическом» наследии европейской музыки язык – в том и другом случае, композитор обвинялся в творчестве «пошлой» и «банальной» музыки, в неразборчивости к используемому им в написании музыки «материалу форм», а так же в подверженности чуждому для русского композитора, и уродующему влиянию. Вопрос о «формах», используемых в творчестве музыки, о художественно-стилистическом языке, выступающем инструментом такового, является в «кучкистсткой» и «стасовской» эстетике, и благодаря ее влиянию – в русской музыке «золотого века» в целом, ключевым и принципиальным, представляет собой некий «камень преткновения» и мерило художественной ценности музыкальных произведений. Подобное неудивительно – «национальная идентичность» русской музыки не просто мыслится высшим эстетическим идеалом и «сакральной» целью музыкального творчества, а видится достигаемой и привносимой в музыку через «фольклорное своеобразие» и строгую «концептуальность» ее стилистики, фактически – через стилистическую ограниченность, отчего как таковые вопросы, дилеммы и в целом аспекты стилистки, обретают в русском музыкально-эстетическом сознании второй половины 19 века значение абсолютизированное. Однако – распространяется эта негативная особенность музыкально-эстетического сознания и на времена гораздо более поздние, и современные российские музыковеды, начианая стистемное изложение в их трудах традиционных клише в понимании и оценке творчества композитора, делают это с обращения к тем же самым, набившим оскомнину догмах о «художнике, неразборчивом к использовавшемуся им «материалу форм», с обозначения ключевой важности вопроса о «стилистике и формах». Русская музыка замысливалась ее апологетами как музыка «национально идентичная» и «стилистичная», суть и определяющие особенности которой сведены к аспектам стилистики, «национальное своеобразие» которой выступает в качестве высшего эстетического идеала и горизонта, и призвано достигаться за счет ее стилистической концептуальности и ограниченности. В этом, собственно, и состоит причина, по которй вопросы и дилеммы стилистики, и доныне обладают в русском музыкально-эстетическом сознании абсолютным значением, выступают камнем преткновения и мерилом художественной ценности и состоятельности музыкальных произведений. Правомочными представлять в музыке ее «руссский национальный характер», быть используемыми в творчестве музыки, считаются только прошедшие тщательный отсев и отбор «фольклорные» формы, то есть ритмические и ладно-гармонические особенности «народной» музыкальности, мотивы же и тона цыганского и городского романса, считаются чем-то «наносным» и «чуждым» для русской музыки, в целом «пошлым» и «низкопробным», и конечно же – «пошлостью» и «штампом», «низкопробным музыкальным материалом», непригодным для использования в пространстве русской национальной музыки, считается «классический», «обобщенный» и «универсальный», «национально отстраненный» и основанный на столетиями накапливавшихся и развивавшихся музыкальных формах, язык европейского романтизма. Русская музыка мыслится как музыка «стилистичная», стилистически ограниченная и своеобразная, суть и определяющие достоинства которой сведены к «фольклорно-национальному» характеру ее стилистики, а потому же – она в целом абсолютизирует и «сакрализует» вопросы «стилистики» и «языка форм», замыкается на таковых, «национальная идентичность» музыки и «фольклорно-своеобразная» стилистика, с помощью которой таковая достигается, превращаются в «высший эстетический идеал», в «художественно-эстетическую веру», всеобъемлюще навязываемую пространству русской национальной музыки второй половины 19 века, исчерпывающую собой цели и горизонты музыкального творчества. У всего этого есть совершенно конкретное выражение, и не менее конкретные, масштабные и порочные последствия – «фольклорные» формы и мотивы утверждаются как «почва» и истоки, «всеобъемлющий» и единственно приемлемый язык музыкального творчества, стилистический язык европейской музыкии, общий в этот период для музыкального искусства как такового, а так же «классическое» музыкальное наследие, акуммулирующее в себе формы, из которых соткан этот язык, опыт творческих исканий и музыкального мышления, яростно и «программно» отрицаются. «Собственно русским» музыкальным искусством считается искусство «всеобъемлюще национальное», национально ограниченное и замкнутое, «идентичность» которого дана в ограниченности и своеобразии музыкальной стилистики, той же музыке, которая пронизана тенденцими универсализма и общекультурной сопричастности, сюжетно-тематической и стилистической широты, диалога с «классическим наследием» и «романтическим настоящим» музыки европейской, наконец – обращенностью к экзистенциальным, и потому же «наднациональным» и общечеловеческим целям и горизонтам, вправе считаться «подлинно русским» искусством отказывается. Подобное отношение познает не только творчество Рубинштейна, но и творчество Чайковского и Танеева, в значительной мере впитавшее и унаследовавшее несомые Рубинштейном в пространство русской музыки тенденции универсализма, «романтичности» и диалога с «классикой», отвергаются и познают программное неприятие именно эти «тенденции» и «веяния», а фигура Рубинштейна встречает отрицание символически, как олицетворение и апологет, источник и «угроза» таковых. Все это зачастую находит выражение достаточно знаковое – вспомним к примеру, знаменитую статью Стасова «Триумф русского искусства в Париже», посвященную в основном успеху опер «кучкистов», который состоялся благодаря оперно-драматическому таланту Ф. ИШаляпина. В самом конце долгой жизни, ставший свидетелем утверждения в пространстве русской музыки тенедницй не то что «романтизма», а и модернизма, идеолог сохраняет веру молодости и на полном серьезе считает и мыслит «собственно русским исусством» только «рафинированно национальное», и в этом сущностно ограниченное искусство «кучкистов», забывает о том, что русское искусство познало триумф и всемирное признание задолго до этого – даже если отставить в сторону музыку Рубинштейна, хотя бы во время бостонской премьеры Первого концерта Чайковского, исполненного великим Гансом фон Бюловым. Оперы Рубинштейна и Чайковского, исполняемые выдающимися коллективами и солистами, вместе с их концертами, симфониями и т. д. познавшие всемирную известность, «русским» искусством для Стасова не являются – подобная музыка для идеолга «недостаночно национальна», либо не национальна вовсе, не несет с собой «правильно» воссозданную национальную специфику, и потому «собственно русской» сочтена быть не может. «Русское искусство» – это музыка на «национальные» сюжеты, созданная в рафинированно и выпукло «фольклорной» стилистике: так это было для «стасовского» и «кучкистского» круга на протяжении всей жизни его деятелей, и эта же система художественных оценок, вопреки всей асбурдности подобного, укоренится в русском музыкально-эстетическом сознании и сохранит свою действительность и доныне, в ретроспективном взгляде на события и произведения, дискуссии и процессы в русской музыке «золотого века». Требование «фольклорно-стилистического своеобразия» русской музыки, а на деле – ее стилистической тенденциозности и ограниченности, выстроенности в строго определенном стилистическом русле, обратилось программными «антиевропейскими» настроениями, отрицанием «классического» наследия европейской музыки, данных в таковом музыкальных и жанрово-композиционных форм, возможности творчества в их ключе. Стилистическая ограниченность и тенденциозность музыкального творчества, становится его сущностной, «национальной» по характеру ограниченностью, то есть ограниченностью в горизонтах художественных целей и замыслов, доступных для разработки сюжетов, горизонтах выражения как таковых, широчайшие смысловые слои философского, экзистенциального и эмоционально-нравственного плана, попросту не возможно выразить таким ограниченным музыкальным языком. Это противоречие проходит «красной линией» через судьбы и творчество композиторов-«кучкистов» – до конца дней они либо попросту не создают музыку на философски символичные сюжеты из общекультурного и европейского поля, подразумевающие «обобщенную», «романтическую» стилистику, либо, предпринимая в подобном направлении единичные попытки, достигают нередко чуть ли не смехотворных результатов. До конца дней этот художественный круг отрицает диалог с «классическим» наследием, и потому же – ему оказываются недоступны те творческие и художественные горизонты, те колоссальнейшие возможности музыкального творчества, прикосновение к которым возможно только в таком диалоге. Зачастую – абсурдность и парадоксальность этого и подобных эстетических предрассудков, проступают в судьбе и творчестве композиторов-«кучкистов» забавно и символично. Римский-Корсаков, решившийся изучать «классические» музыкальные и жанрово-композиционные формы и попытаться творить в их ключе, немедленно получает клеймо «бездушного изменника», вместе с тем – Бородин и Балакирев с радостью обращаются к творчеству в тех формах, через барьеры неприятия которых «мужественный первопроходец» оказался способен преступить, и обнаруживают в них для себя вдохновляющее русло творчества. Сам Римский-Корсаков, на определенном этапе пути программно перерабатывает в ключе форм и принципов классического наследия как большую часть собственных произведений, так и произведения «соратников» – по причине и фактической художественной незавершенности, и художественно-композиционной несостоятельности таковых в отношении к уровню и критериям, задаваемым «классическим» наследием и попросту узнанным композитором в его вовлеченности в академическую систему. Говоря проще – на роль «грозных и бескомпромиссных судей», «столпов» эстетической истины и «маяков» таковой в бурлящем море художественно-эстетических полемик, процессов и борений (позиция и искания, оценки и творчество «кучкистов» собственно и постулировались как «абсолютная истина», суть «прогрессивных» тенденций в русской музыке, мерило «подлинного» и «ложного») русская и советская эстетика возводили аматоров, творчество которых находилось во власти ограниченного эстетического сознания и нередко мракобесных шор и предрассудков, свершения и прорывы развития в творчестве которых, парадоксально или закономерно, происходили вопреки властвующим над ними догмам и исповедуемым ими в качестве «идеалов» предрассудкам, в восприятии того, что отстаивалось их оппонентами. Более того – и в самой русской музыке в конечном итоге торжествуют именно те тенденции романтическо-экзистенциального универсализма, общекультурной сопричастности и «наднадциональности», стилистической и сюжетно-тематической широты, которые в борьбе и противостоянии, клеймимые «не русскими художниками», привносили в ее пространство оппоненты «могучей кучки», ратующие за диалог русской музыки с музыкой европейской и мировой, воспринимающие ее как неотъемлемую часть последней. А может быть Рубинштейн – просто не обретший «неповторимого творческого голоса», и несостоятельный композитор, в подверженности «чуждому» и «пошлому» влиянию так и не нашедший пути к раскрытию возможностей своего дарования и тому, чтобы быть «русским» и «национальным» художником? Конечно же нет – глубина и красота выразительности созданной композитором в самых разных стилистических ключах музыки, непосредственно убеждает восприятие в ложности и надуманности подобных клише, а кроме того – оправдываться перед обвинениями в «нерусскости творчества», со всем символизмом этого, были вынуждены в определенный период так же Чайковский и Танеев, унаследовашие общие тенденции и художественные парадигмы творчества из «романтической» и «универсалистской» эстетики Рубинштейна. Так что дело было не в самом Рубинштейне, а в тех глубинных тенденциях и веяниях романтическо-экзистенциального универсализма, общекультурной сопричастности и общечеловечности, стилистической и сюжетно-тематической открытости, которые эта разносторонняя и «титаническая», могучая по влиянию фигура, несла в пространство русской музыки, последовательно укореняла и насаждала в таковом. Дело в той принципиальной и «романтической» по истокам приоритетности в музыкальном творчестве экзистенциально-личностного и философского, связанного с самовыражением, над «национальным» и «стилистическим», которую, в качестве фундаментального эстетического идеала и тенденции, нес в пространство русской музыки Рубинштейн, и олицетворением которой, невзирая на данную с самых первых шагов, и непрерывно углублявшуюся национальную сопричастность, было его композиторское творчество. Все дело было заключено в конечном итоге в «националистически» ограниченной и извращенной модели художественно-национальной идентичности русской музыки и русского композитора, которая насаждается в этот период кругом «кучкистов», за пределами которой оставались сущностный, романтическо-экзистенциальный, проистекающий из философизма и высшей цели самовыражения, универсализм музыкального творчества, «стилистически иное», и в целом принцип стилистической и сюжетно-тематической открытости, общекультурной сопричастности и диалогичности музыкального творчества. Обвинение «нерусский художник», звучавшее в отношении к композиторам – последователям художественно-эстетических идеалов и установок Рубинштейна, затрагивающее в их творчестве то же, что и в творчестве этого основоположника «романтического» направления в русской музыке – увы – является внятным тому подтверждением. Чайковский, как известно, вынужден был на страницах газет оправдываться перед подобными обвинениями и убеждать, что он художник именно «русский» – композитор позволял себе ту увлеченность «классическим» наследием, его опытом и формами, тот диалог с музыкой европейского романтизма, ту стилистическую инаковость и сюжетно-тематическую широту творчества, которые русский художник, согласно навязывавшимся «стасовским кругом», и де факто господствовавшим установкам, позволять себе был «не в праве». Дело не в том, что дилемма идентичности вообще ставилась – оно заключено в том, что такая дилемма ставилась ограниченно и «болезненно», в ее гипертрофированно-болезненном значении и в соответствии с установками, которые не возможно назвать иначе, как «националистически» ограниченными и извращенными. Вследствие этого, в область «нерусской музыки», со всем тем, что это означало, могла попасть Первая симфония Чайковского («рыхлость национального характера музыки», не достаточно «выпуклое» и «довлеющее» использование «фольклорных» форм), балеты и оперы композитора, его Шестая симфония (практически полное отсутствие в таковых «фольклорно-национальной» стилистики), а так же многочисленные и выдающиеся произведения Рубинштейна как в «романтической» стилистике, так и созданные с использованием «фольклорных» форм. «Русской» музыкой мыслится не та музыка, в творчестве которой композитор обращается к использованию «фольклорных» форм в меру выразительных возможностей таковых, их способности послужить сущностным целям самовыражения и художественно-философского символизма. «Русская» музыка – музыка, в творчестве которой подобные формы используются выпукло, довлеюще и самодостаточно, в которую они привносятся как то, что составляет основу ее «прекрасности» и художественной ценности. «Русская» музыка – музыка, в которой подобные «формы» не используются в меру обусловленности целями выражения и особенностями художественных замыслов, их способности послужить сущностным целям музыкального творчества, а представляют собой целостную и довлеющую, тенденциозную и ограниченную, «эстетически самодостаточную» стилистику. Примеров тому множество – в гениальном Втором ф-нном квинтете Рубинштейн сочетает «эталонно романтическую» стилистику и проникновенность, экстатичность и глубину экзистенциально-философского самовыражения, вдохновенный и поэтичный символизм тем, с контурным использованием «фольклорных» форм и «фольклорных» же по стилистике образов – подобного композитору достаточно, чтобы достигать желаемых художественных целей, выразительности и совершенства музыки произведения, и подобное, в принятых в позднем романтизме критериях, безусловно является свидетельством национальной сопричастности музыкального творчества. В Четвертом ф-нном концерте композиционная искушенность, смысловая глубина и символизм тем, трагический пафос философствования и экзистенциального самовыражения, обращенности образов музыки к драме существования и судьбы единичного человека, при этом сочетаются и с утонченным, данным в контрастирующей теме первой части, и с внятно-виртуозным, представленным в теме финала, обращением к использованию «фольклорных» форм, что в принятых в поле романтизма установках, является убедительным свидетельством национальной сопричастности композитора и его творчества (отметим, что именно в соответствии с такой моделью «русскости» и «национальной сопричастности», выстроены, к примеру, Четвертая симфония Чайковского, Первая и Третья симфонии Танеева). Однако – музыка эта по прежнему остается в глазах стасовского круга «нерусской», ибо для того, чтобы быть «русской», музыка должна быть выстроена в довлеющем использовании «фольклорных» форм и мотивов, в обращении к ним «эстетически самодостаточном» и «самоценном», а не обусловленном целями выражения и соответствием их возможностей таковым. Вопрос, собственно, достаточно очевиден: что является приоритетным – символизм, смысловая глубина и выразительность музыки, достигаемые теми или иными, в том числе и «фольклорно-национальными» средствами, или «фольклорно-национальное своеобразие» ее стилистики, ее достигаемая за счет свойств и особенностей стилистики «национальная идентичность», ложно отождествляемые в ней с «прекрасным» и «художественно ценным», постулируемые как нечто «эстетически самодостаточное» в ней. Говоря иначе – «фольклорные» формы и мотивы представляют ценность как язык и средство выражения, в их выразительных возможностях и способности послужить сущностным целям музыкального творчества, или обращение к ним «эстетически самодостаточно», ибо привносит в музыку то «национальное своеобразие», которое выступает в ней «высшим идеалом» и тождественно «прекрасному»? Рубинштейна традиционно обвиняли в неумении писать «русскую» музыку, достоверно и глубоко создавать «национальный характер» в музыке – вне отношения к ложности подобных обвинений, знаменательный момент состоит в том, что написание подобной, обладающей выпуклым и ограниченным «национально-стилистическим своеобразием» музыки, видится основной творческой задачей композитора и решающим мерилом художественной значимости его наследия для национальной музыкальной культуры. Ну, предположим, что Рубинштейн «не умел» писать «русскую» музыку, или создавал такую музыку «мало». А что же делать с тем, что в «романтической» стилистике композитором создано множество музыки, выдающейся с точки зрения самых сущностных художественных достоинств и особенностей? Разве же может ценность творчества и наследия композитора измеряться только масштабом его вклада в создание «национально своеобразной» музыки, а не в первую очередь – созданием им музыки, выдающейся с точки зрения сущностных художественных достоинств, находящихся вне каких-либо временных или социо-культурных рамок – символизм, сила нравственно-эстетического воздействия, смысловая выразительность и глубина, композиционная искушенность и жанровая широта, глубина ощущения тех или иных художественно-стилистических форм и прорывы в развитии и раскрытии таковых? А можно ли заклеймить «недостаточно национальным» композитором Листа, а так же отрицать художественную ценность листовского наследия лишь на том основании, что тот увлекался философски символичными сюжетами из общекультурного поля более, чем «национальными», и творил преимущественно в обобщенном языке «классического» романтизма? А возможно отрицать ценность наследия Сен-Санса для французской музыки на том основании, что в музыке большинства его произведений нет никакого «французского» фольклорно-национального своеобразия, что его музыка, обладая самыми сущностными художественными достоинствами, выстроена в основном в «эталонно романтической» стилистике, и в развитие таковой внесла существенный вклад? Возможно такое только в том эстетическом сознании, которое детерминировано социо-культурными процессами и тенденциями национализма, в котором «национальное» в музыке приоритетнее экзистенциально-личностного и философского, и потому же общечеловеческого, тождественно «прекрасному». Подобное конечно же было не возможно и абсурдно – по той простой причине, что в музыке романтизма, и в сформированном на основе «романтической» эстетики пространстве европейской музыкальной культуры 19 века в целом, совершенно иное, нежели «национальное» и «фольклорное», обладает приоритетностью и является художественно-эстетическим идеалом, горизонтом развития и исканий. Собственно – истоком противоречий послужило превращение «национального своеобразия» русской музыки в высший эстетический идеал и горизонт, и отождествление такового с ограниченностью, тенденциозностью и «фольклорной» концептуальностью ее стилистики. Противоречие заключалось в идее русской музыки как музыки «стилистичной», суть и определяющие достоинства и особенности которой, сведены к свойствам ее стилистики, «национально идентичной» в соответствии с характерностью ее стилистики. Еще точнее – исток противоречий заключался во влиянии социо-культурных процессов национализма на область «эстетического», музыкального творчества и музыкально-эстетического сознания, когда музыкальное творчество фактически превращалось в поле, на котором определяющие для культуры русского общества этого периода «националистические» аффекты, борения и дилеммы, проступали чуть ли не с символизмом, и «национальное» в музыке становится тождественным в ней «прекрасному» и «художественно ценному», обретает приоритетность над экзистенциально-личностным и философским, связанным с самовыражением, и потому же универсальным и общечеловеческим. Внешне может показаться, что судьба и творчество Рубинштейна разрывались меду культурными и музыкальными «мирами» Европы и России, однако на самом деле, «европейское» и «русское» были в творчестве и эстетическом сознании композитора нераздельны, именно в качестве русского художника и композитора, из самых истоков творчества использовавшего в таковом элементы «национальной» музыкальности (фольклорные и романсные) и обращенного к «национальным» сюжетно-тематическим горизонтам, он ощущает себя часть европейско-романтической и мировой музыки, призванным внести вклад в переосмысление и осуществление ее идеалов. «Романтический», экзистенциально-философский по истокам универсализм, подразумевающий широту стилистического инструментария и сюжетно-тематических горизонтов, органично сочетается в его творчестве с сопричастностью национальным истокам такового, объемлющей как внимание к «национальной» сюжетности, так и обращенность к использованию выразительных возможностей «национальных» музыкальных элементов и форм. Русскую музыку, со всей сюжетной и стилистической спецификой таковой, композитор ощущает неотъемлемой составляющей мировой и европейско-романтической музыки, причастной общему музыкальному наследию, стоящей перед общими для мировой музыки художественными дилеммами и горизонтами исканий, целями и задачами, призванной внести вклад в осмысление и осуществление самых трепетных и ключевых для европейско-романтической музыки идеалов. Собственно – композитор и привносит в пространство русской музыки все это: идеалы самовыражения, художественно-философского символизма и философского осмысления мира в бесконечности его проявлений, универсализм и общекультурную сопричастность, диалог с европейской музыкой и ее наследием, систему профессионального образования, сюжетно-тематическую и стилистическую широту и т. д. Вдохновенно и проникновенно, убедительно и достоверно «русскую» музыку, пусть и не во множестве, композитор создает на «романтическом» пике его творчества, вместе с произведениями, «эталонно романтическими» по стилистике, и тогда, собственно, когда его будущие «яростные оппоненты» еще практически никакой музыки писать не умеют – одно не противоречит в его эстетическом сознании и художественно-национальной идентичности другому. Однако – одно и другое противоречит и принципиально противопоставляется в «стасовской эстетике», в сформированной в недрах этой эстетики модели художественно-национальной идентичности русского композитора и его творчества, и все означенное превращается в обвинение в том, что Рубинштейн «живет и дышит» в творчестве совсем не тем, чем живет и должна жить русская музыка, что важно ей. В самом деле – композитор ощущает себя «своим» в мире европейской музыки, его творчество и фигура находятся на самом острие бурлящих в ней художественных процессов, исканий и полемик, в такое же отношение к миру европейской музыки, он приводит впоследствие и Чайковского, что не противоречит «русской идентичности» ни одного, ни другого. Русская музыка становится в творчестве Рубинштейна и Чайковского искусством, и по сути и экзистенциально-философскому содержанию, и по нравственно-эстетическому значению, универсальным и общечеловечным, обладающим общекультурной сопричастностью, открытостью в его стилистическом инструментарии и художественных, сюжетно-тематических горизонтах, сочетающим это с национальной спецификой и сопричастностью, и все дело состоит именно в том, что подобный универсализм музыкального творчества и искусства, трагически диссонировал с навязываемой в этот период русской музыке моделью национальной и художественной идентичности, определяющей для которой являлись тенденции национальной ограниченности и замкнутости, «всеобъемлющей национальности». Факт в том, что Рубинштейн ощущал признание своего творчества в пространстве европейской музыки, а трагическое и программное неприятие – в мире музыки русской. Однако – подобное вовсе не говорит о том, что композитор действительно был в большей степени «европейским», а не «русским» художником, жил чем-то «чуждым» русской музыке в плане эстетических идеалов и горизонтов. Чайковского в этом плане ждала судьба быть может еще худшая – весьма неоднозначно воспринимаемый в мире русской музыки из-за следования «рубинштейновским» горизонтам и путям в музыкальном творчестве, он вместе с тем не обладал той прочностью и глубиной общеевропейского признания, которые я были у Рубинштейна. Подобное раскрывало лишь ограниченность насаждаемой модели художественно-национальной идентичности русской музыки и меру чуждости таковой тенденций романтического универсализма, общекультурной сопричастности и диалогичности, сюжетно-тематической и стилистической широты. Собственно говоря – вся проблема состоит в том, что романтическо-экзистенциальный универсализм и «наднациональность», общекультурная сопричастность и диалогичность, сюжетно-тематическая и стилистическая широта музыкального творчества, являются в течение всей второй половины 19 века тем, что наиболее противоречит навязываемой и утверждаемой кругом «кучкистов» модели художественно-национальной идентичности русского композитора и русской музыки, и создание выдающихся симфонических и концертных произведений в «национально отстраненной» стилистике, увлеченность философски символичными сюжетами из самого широкого культурного поля, служат не признанию композитора, а налеплению на него клейма «нерусского», «чуждого национальным истокам и идеалам» художника. Универсализм музыкального творчества, укорененный в его экзистенциальности и философизме, приверженности высшей цели самовыражения личности, диалог с европейско-романтической музыкой и ее наследием, тенденции стилистической и сюжетно-тематической широты – вот, что нес творчеством и просветительской деятельностью Рубинштейн, и что трагически диссонировало с господствующими в этот период в русской музыке и музыкальной эстетике тенденциями «националистического» и «народнического» толка, взглядом на музыку как на искусство «всеобъемлюще национальное», «национально идентичное и замкнутое», стилистически ограниченное. Собственно – ключевым в отрицании творчества Рубинштейна, и в неоднозначном, нередко откровенно негативном отношении к творчеству Чайковского, всегда был вопрос и момент стилистики: русскому композитору предписывалось творить «фольклорным» языком, строго воспрещалось обращаться в творчестве к «романтическому», «классическому» языку европейской музыки и создавать нечто, что звучит как таковая, творчество русского композитора мыслилось стилистически ограниченным и тенденциозным (именно это крылось в первую очередь за понятием его «национальной идентичности»). Судьба композиторского творчества Рубинштейна, пронизывавшие его творческий путь конфликты, были олицетворением глубинных противоречий в пространстве русской музыки «золотого века» между тенденциями романтизма, универсализма и общекультурной сопричастности, сюжетно-тематической и стилистической широты, и тенденциями «музыкального национализма», под влиянием которых музыка мыслилась как искусство национально замкнутое, ограниченное не только стилистически, но и сущностно. Еще точнее – противоречий между «универсалистскими» по сути эстетическими идеалами и тенденциями, и «борениями идентичности», которые из общего поля культуры русского общества второй половины 19 века, были перенесены в область «эстетического» и стали битвой за «всеобъемлюще национальный» характер музыки как искусства, ее «национально-стилистическое своеобразие» и служение «национального» толка идеалам и горизонтам. Однако – и до сих пор, спустя более века после описываемых полемик и событий, трудно понять, как прекрасная, полная вдохновения и поэтичности музыка, пронизанная глубиной экзистенциально-философского самовыражения и символизма, могуче вовлекающая в мир запечатленных в ней смыслов и переживаний, настроений и идей, может на полном серьезе объявляться лишенной художественного значения лишь потому, что выстроена в «романтической», а не «фольклорно-национальной стилистике, или что принцип и подход в использовании в ее творчестве «фольклорных» форм и элементов, отличаются от тех, которые задавала определенная музыкальная школа. Возможно ли представить, что музыка гениальных концертов Шопена отрицалась бы и лишалась художественной ценности на том основании, что она создана в «эталонно романтической», «венской» стилистике, вне внятного «польского своеобразия» и воплощающих таковое стилистических особенностей? Возможно ли представить, чтобы Шопен перестал быть лицом польской национальной музыки по той причине, что о трагической борьбе своего народа за свободу он говорил в большей степени языком «классических» музыкальных форм, что глубина и художественный символизм экзистенциальной исповеди, личностное и экзистенциальное, обще и сущностно человеческое, интересовали его в музыкальном творчестве гораздо более «национального своеобразия» музыки? Ну, не абсурдно ли?

На страницу:
5 из 8