Иван Макарович Яцук
Петр Алексеевич и Алексей Петрович. Исторический роман. Книга первая


А царевич скорбно думал: как тут будешь надежным заступником, ежели злейший твой враг – собственный царь- батюшка?

Алексей, покачиваясь в полудреме, вспоминал последнее письмо батюшки: «Зоон, – так по- голландскому отец величал собственного сына,– Коли я прощался с тобой и спрашивал тебя о резолюции твоей на известное дело, ты всегда говорил, что к наследству неспособен по слабости своей и что в монастырь удобнее желаешь. Однако, я тогда говорил тебе, чтобы ты еще подумал о том гораздо и чтоб писал мне, какую возьмешь резолюцию. Я ждал семь месяцев, но по сии поры ничего о том не пишешь.

Понеже время довольное имел, то по получении сего письма немедля резолюцию возьми – или первое, или другое. И буде первое возьмешь, то более недели не мешкай, приезжай сюды, ибо еще можешь к военным действам поспеть. Буде же другое возьмешь, то отпиши, куды и в которое время и день отправишься в монастырь, дабы я покой имел в своей совести, чего от тебя ожидать могу. А сего доносителя пришли с окончанием: буде по первому, то когда выедешь из Петербурху; буде же другое, то когда совершишь. О чем твердо подтверждаем, чтобы сие конечно учинено было, ибо я вижу, что токмо время проводишь в обыкновенном своем неплодии. Петр».

И ни одного теплого словечка. Разве то письмо к сыну? Скорее сие письмо к провинившемуся пехотному капитану. Не более.

Курьер Сафонов привез письмо из Копенгагена в Алексееву вотчину Рождествено, где царевич в то время обретался. Он тут же наспех в присутствии курьера написал отцу, что едет к нему тотчас. Но продолжал медлить. Вот здесь и начались его сомнения: ехать – не ехать.

Выбор, который давал ему родший мя, был только видимостью. На самом деле выбора не было. Подстричься в монахи? Но еще Иван Грозный говаривал, что монашеский клобук не гвоздями приколочен к голове, его можно и снять. Прекрасно понимает сие и родший мя совокупно со светлейшим князем Меншиковым и Катериной.

Светлейший со слов князя Долгорукого по пьянке говорил царю, что, живучи монахом, можно прожить долго, а значит, пережить и его, Петра. Посему надобно принять меры. А какие меры, известно. Такие, которые они приняли к царевне Софье, после которых здоровая, сильная, цветущая женщина умерла в одночасье, не прожив и сорока семи лет. Таков первый выбор.

Второй заключался в том, чтобы ехать к отцу и делать то, что Алексею абсолютно несподручно, то бишь плавать на кораблях, страдая морской болезнью, бегать на маневрах каким-нибудь сержантом (на более он, по мнению царя, не способен), участвовать в ежедневных попойках-екзекуциях, заниматься муштрой на плацу. И таким волокитством, тяготами воинскими уходить его до смерти, понеже – де труда тяжкого он долго вынести не сможет.

Расчет был, в общем-то, правильным: к воинской трубе царевич был положительно глух. В армейской службе оказались бы вовсе не нужны все приобретенные им знания, глубоко изученные языки, мудрость прочитанных книг, воспитанный на всем изящном вкус, светские манеры. Зато требовались качества совершенно противоположные, которых Алексей был напрочь лишен: жестокость, грубость, умение беспрекословно подчиняться высшим и беспощадно гнобить низших. Все то было чуждо его натуре. Плюс рвение начальников, знающих, что царь желает унижения собственного сына.

Александр Кикин, друг его задушевный, узнал от Якова Долгорукова, что есть еще один план умерщвления законного наследника: посадить его на военный корабль, дать капитану команду вступить в бой со шведским кораблем, что будет поблизости, и во время боя царевич должен стать безопасно мертвым. Почетная и нужная смерть.

Но у Алексея был и собственный выбор, о котором не мог знать родший мя – побег. Но как решиться на такое!? Законному наследнику престола! Бежать из собственной страны! Куда? Зачем? От какой-никакой, но все-таки размеренной, сытой жизни в неизвестность, в пропасть, в пучину! А вдруг его арестуют? Выдадут как изменника разъяренному отцу? А ежели начнут требовать предательских действий против России? Или заточат в тюрьму? Или потребуют выкуп или унизительного обмена на какого-нибудь проворовавшегося купчишку? Или ограбят где-нибудь по дороге и пустят по миру, отберут Ефросинью?

Кто она ему по закону? Холопка – не более. Вопросы, вопросы, вопросы. Сомнения, колебания – сколько их было! Да и сейчас не все сгинули. Раньше он считал монашество выходом из всех своих мытарств, и был вполне искренен, когда говорил отцу, что хочет уйти в монастырь. Для него все-таки келья получше казармы. То было тогда, когда перед ним стояли печальные, страдальческие глаза Шарлотты, и он, видя сии глаза и зная, что ничего не может сделать, чтобы сии глаза не страдали, говорил ей злые слова и бежал из дому, куда глаза глядят.

Теперь же у него есть Фрося, и ни о каком монашестве не может быть и речи. Ему всего 27 лет и хочется жить, как никогда. Несносны ни келья, ни казарма, но еще несноснее чувствовать себя бессловесной овечкой, покорно идущей на заклание по воле родшего мя. А кукиш ты не хочешь, дорогой батюшка!?

Царевич в волнении задвигался, разминаясь от долгого сидения, впервые одернул занавеску, прикрывающую окошко кареты. Низкое, темное, словно каменное небо заволокли черные, косматые, угрюмые тучи. Пустынно, голо, безлюдно. Одни мокрые вороны топчутся на голых сучьях деревьев, гортанно, с металлическим скрежетом каркая. Тоска! Тоска! Скука российская, непроглядная! Как тать в нощи, снова крадутся к сердцу тревожные мысли и воспоминания о событиях перед отъездом…

Глава вторая. Перед оъездом

… Он все-таки нашел в себе силы поехать к Меншикову, хотя с каждым годом все менее хотел его видеть и слышать. То был уже не тот Сашка Меншиков, продавец пирожков и царский денщик, балагур и весельчак, готовый есть глазами начальство и исполнять любое приказание, а светлейший князь, генерал-фельдмаршал, председатель военной коллегии, сиречь министр обороны, богатейший человек России, правая рука государя, хотя рука и шкодливая, корыстная.

Он стал чванливым, желчным, лукавым царедворцем, который ставил себя даже выше наследника. Разговор с ним всегда был тягостным и унизительным для Алексея. В свое отсутствие государь оставлял Меншикова хозяином Питербурху, а фактически всей России, и требовалось его разрешение на отьезд и получение денег на дорогу.

На сей раз Александр Данилович встретил его с поднятыми вверх руками, громкими возгласами радости и уже крепко навеселе:_

– Как я рад, Петрович, как я рад. Спасибо, что не забыл, заехал проститься,– панибратски сказал светлейший.

–– Да, да, уж совсем собрался, – подтвердил царевич.– Осталось только деньги получить да со всеми тетушками попрощаться.

–-Попрощайся, попрощайся – снисходительно кивнул головой светлейший. –Только батюшке не сказывай: не любит он сестриц своих – твоих тетушек.

–– Он многое мое не любит – угрюмо ответил Алексей.

–– Ну буде, не сердись на него. Такой уж у него нрав,– миролюбиво сказал Данилыч, потом посмотрел на царевича с хитрецой:– с Ефросиньей как поступишь? Она – девка видная, могут и отобрать, ежели оставишь.

–– До Риги довезу, а далее посмотрим…

–– Я бы не стал раскидываться таким товаром, – с похотливой ухмылкой сказал князь.– Бери ее с собой, бери-бери, я тебе плохого не посоветую.

–– Подумаю, – уклончиво ответил Алексей.

Светлейший подошел к железному ящику, стоящему на поставце, открыл дверцу, вынул увесистый кошелек:

–-Здесь тысяча червонцев. Сие от меня тебе на дорогу. Будет случай – когда – нибудь отдашь. А не будет – сочтемся. Другую тысячу получишь в Сенате. Там тебе еще кое- что сообразят.

Действительно, в Сенате Алексею официально выдали тысячу рублев, а сенаторы от себя помогли оформить кредит на пять тысяч золотом, а еще на две тысячи мелким серебром.

Деликатно никто не спрашивал, зачем в полевых условиях, в которых собирался находиться наследник, такая прорва денег. Отношение к царевичу было двойственным. Открыто смеялись над ним, подшучивали только ближайшие соратники царя.

Все прочие предпочитали быть в стороне, резонно заключая, что сегодня Алексей Петрович – опальный сын , а завтра – новоявленный царь. Тем более, что всем был памятен 1715 год, когда царь тяжко заболел и был между жизнью и смертью, и всем вдруг стало ясно, насколько Алексей Петрович близок к престолу. Тогда началось повальное, льстивое паломничество к нему.

Но царь выкарабкался из болезни, ему доложили о росте влияния сына. Петр молча выслушал доклады и не замедлил в гневной форме выразить свое неудовольствие всем, кто общался с царевичем. Те, кто привык держать нос по ветру, тут же отхлынули от Алексея. Наступило почти полное забвение, посыпались даже злые насмешки и колкие замечания, опять же-таки со стороны ближайшего окружения государя. Другие просто сторонились.

Однажды во время очередной царской попойки Алексей, обычно молчаливый, вместо того, чтобы благопристойно и чинно стоять в минуэте, позволил себе рассуждение о государственном устройстве, о том, что главной целью государства должно быть благо черного люду. Только в том случае государство богатеет и крепко стоит на ногах.

Царевич говорил так страстно и убежденно, что все притихли, поглядывая то на царя, то на Алексея. Петр слушал внимательно. Когда же царевич заговорил о Перикле, которого афиняне, несмотря на заслуги, изгнали на несколько лет из города за самоуправство, царь нервно скривил губы и зычно, насмешливо сказал: «Ну, полно врать. Поначитался за казенный счет всякой дряни. Вижу, что ты, брат, политические и гражданские дела столь остро знаешь, сколь и медведь играет на органах».

Все подобострастно засмеялись, загалдели, и Алексей вмиг остался в одиночестве, осмеянный и жалкий. Он пробовал еще что-то доказывать, но его уже никто не слушал. Все вместе с царем пустились в пляс. Петр, обычно в таких случаях только наблюдающий и слушающий пьяные россказни, на тот раз тоже притопывал, прихлопывал, подсвистывал пляшущим, видимо, чтобы ярче выставить на посмешище наследника со всеми его разглагольствованиями.

Как всегда, приближенные понимали своего господина с полуслова. Потный, разгоряченный пляской подскочил Меншиков и потянул царевича в круг.

–Эй, Федул, что ты губы надул? Иди-ка попляши. Философ с тебя никудышний, посмотрим, каков ты в пляске.– Меншиков нагло потянул царевича за рукав.

Алексей гневно вскочил, схватился за шпагу, но в последний момент опомнился, сел опять на лавку и процедил сквозь зубы:

–Холоп подлый, я тебе не раб!

Пьяный князь не менее дерзко спросил:

–Что? Что ты сказал, щенок?

Алексей чувствовал, что его несет, что он наливается неукротимой яростью:

–Что слышал! Смерд ты подлый, говорю. Тебя бы заместо медведя по улицам водить; поводырь у тебя искусный.

Петр, услышав такое, побагровел, лицо пошло судорогами. Он подошел к сыну и наотмашь так ударил его ребром ладони, что кровь потекла изо рта и носу Алексея, затем не в силах сдержать себя, схватил сына за горло, повалил на пол и стал душить.

Видно, долго копилась в нем злоба на Алексея. Тот видел перед собой круглое, разъяренное, багровое, в оспинах лицо и в первый момент почти не сопротивлялся до тех пор, пока ни стало трудно дышать. Тогда он собрался с силами и опрокинул царя наземь. Теперь уже он был сверху, теперь уже у него скалились зубы, и руки тянулись к ненавистному горлу. Сановники, которым специально предписывалось в таких случаях сдерживать царя, бросились к нему, но Петр успел вскочить и выхватить кортик, который всегда был при нем и которым он заколол не одного своего подданного. В ответ, не помня себя, Алексей бросил руку на эфес шпаги. Рядом стоящий князь Григорий Долгорукий, доброжелатель царевича, тут же положил свою ладонь сверху:

– Не балуй, царевич. Смерть же!…

Петр заметил то движение сына и стал вырываться из толпы окруживших его людей, но руки придворных держали его крепко.

– На улицу его!– крикнул Петр,– пусть протрезвится и принесет извинения Данилычу.

– Вы же, государь, могли его задушить!– льстиво сказал генерал-прокурор Сената Ягужинский царю, который тяжело отсапывался, впервые почувствовав на своем горле крепкие руки противника.

– Да, здоровый, дубина!– невпопад ответил царь.