
Полная версия
Время банкетов
Время праздника
Итак, праздники, которые с легкостью выходят за рамки частной жизни, – те, которые нарушают личный, традиционный жизненный ритм, те, которые прославляют некое событие. Мы уже видели, какое большое значение имеют годовщины: 12 марта в Бордо, 6 июля в Гренобле. Прибавим сюда и сами события, в тех случаях, когда их можно предвидеть и к ним можно подготовиться: так, полное освобождение французской территории от иностранных войск, последние части которых покинули пограничные департаменты 30 ноября 1818 года, было отмечено патриотическими праздниками, причем либералы в эту пору тем более охотно изъявляли свой энтузиазм, что хорошо знали о тревогах ультрароялистов, опасавшихся ухода союзников из Франции. Самый блистательный из этих праздников был устроен герцогом де Ларошфуко-Лианкуром, а Беранже по этому случаю сочинил одну из самых знаменитых своих песен, «Священный союз народов». Однако это торжество было не единственным: Бенжамен Констан упоминает состоявшийся в Париже «патриотический обед, в котором сотня избирателей 18‐й секции торжественно отметили ‹…› уход чужестранцев и освобождение Франции»[122]. В Осонне, как и во многих других городах департамента Кот-д’Ор, было создано общество для «чествования с помощью банкетов освобождения родины», и к этому празднованию привлекли местный гарнизон. «Залу, предназначенную для танцев, драпировали с большим вкусом; бюст короля поместился между флагами разных воинских подразделений и знаменами национальной гвардии, а девизы на стенах прославляли союз между осонцами и гарнизоном и подтверждали общность их чувств»[123]. В Экс-ан-Провансе «день, когда родная земля получила свободу» был отпразднован гражданским банкетом, который «в течение нескольких дней считалось хорошим тоном чернить», на котором «произнесли тосты за родину, чей праздник собравшиеся отмечали, за короля и Хартию, которые для нас связаны неразрывно, за единство детей Франции»[124]. Другое событие, легко прогнозируемое и способное вызвать всеобщее ликование, – приезд в город человека королевской фамилии. Людовик XVIII, грузный подагрик, давно отвыкший ездить верхом, никогда не покидал столицу. Однако его брат граф д’Артуа, его племянники и племянницы (прежде всего герцог и герцогиня Ангулемская, но также герцог Беррийский и его молодая супруга) путешествовали очень много. Во всех городах, где они останавливались, начальство считало своим долгом устроить в их честь банкет – разумеется, за счет местных налогоплательщиков; предполагалось, что ответом на теплый прием станет благосклонное отношение королевской власти к муниципальным элитам и даже ко всему городу. Когда граф д’Артуа приехал в Марсель в октябре 1814 года, большая часть тамошнего населения встретила его с энтузиазмом, и он был роскошно принят муниципалитетом, устроившим в его честь целых два банкета. Задние мысли марсельской элиты, надеявшейся возвратить себе те таможенные привилегии, которыми город пользовался при Старом порядке, выразились по такому случае в форме, с нашей точки зрения довольно странной: местный поэт, выказав чудеса ловкости, ухитрился вставить во все куплеты песни, исполнявшейся на банкете, слово «вольность», имея в виду, конечно, освобождение от уплаты таможенных пошлин[125]…
Однако для поколения, рожденного уже после Революции, приезд члена королевской фамилии был не единственным источником энтузиазма. Начиная с века Просвещения французы взяли за правило прославлять великих людей при жизни в академических речах, а после смерти в надгробных речах и похвальных словах; в первые годы эпохи Реставрации бурные споры вызывало намерение возводить знаменитым людям памятники на городских площадях: в прошлом веке таких почестей удостаивался только монарх. Ничего удивительного, что этот культ великих людей начал выражаться в публичных манифестациях; одни роялисты взирали на них с грустью, а другие пытались высмеивать, потому что все ощущали в нем подспудную десакрализацию монархии. Мы проиллюстрируем это двумя примерами; один исторический – банкет, устроенный в честь Россини после его приезда в Париж, второй романный, но известный более широко – тот, которым город Ангулем чествует поэта Люсьена де Рюбампре в бальзаковских «Утраченных иллюзиях».
В 1823 году, когда Россини приехал в Париж, он уже успел завоевать европейскую славу: многие любители музыкального театра считали его величайшим из тогдашних композиторов[126]. Поскольку его главные произведения с большим успехом исполнялись во всех столицах, он решил уехать из Неаполя и вообще из Италии и вел переговоры как с парижским Итальянским театром, так и с лондонским Королевским театром, куда на один сезон была приглашена его жена, певица Изабелла Кольбран. Вообще говоря, в Париже композитор просто-напросто сделал остановку на пути в британскую столицу. Но остановка эта продлилась целый месяц, и Россини, по всей вероятности, использовал это время для того, чтобы поднять ставки в переговорах с Министерством двора, от которого зависел его композиторский ангажемент; что же касается сторонников новой музыки, дилетантов, как их тогда называли, они, конечно, были готовы на все, чтобы удержать маэстро[127]. О его приезде было заранее объявлено в прессе, особенно в прессе либеральной: газета «Пандора» не скупилась на похвалы и во всех подробностях описывала празднества в честь великого человека, тогда как газеты ультрароялистские, «Французская газета» и «Газета прений», отвечали скептическими комментариями. Россини был узнан в театре и встречен овациями, ему устроили серенаду и наконец в воскресенье 16 ноября в большой зале ресторана «Теленок-сосунок» состоялся торжественный обед по подписке, подготовленный меньше чем за неделю; заведение на площади Шатле располагалось не в самом роскошном квартале, но зато в нем единственном нашлась удобная и элегантная зала, где могли разместиться около двух сотен гостей. «Этот праздник, – пишет «Пандора», – навсегда войдет в историю искусства и прославит французское гостеприимство». Зала для банкета была «украшена с большим вкусом одним из самых искусных наших декораторов. Медальоны, окруженные гирляндами цветов, располагались на небольшом расстоянии один от другого, и в каждом из них золотыми буквами было написано название одного из творений героя этого праздника. ‹…› Над креслом, предназначенным для композитора, повесили его шифр». Чтобы запечатлеть память об этом событии, юный художник выгравировал медаль с изображением Россини, которую раздавали участникам банкета.
Банкет, которым в «Утраченных иллюзиях» город Ангулем чествует славнейшего из своих сыновей, юного поэта, романиста и журналиста Люсьена Шардона, он же де Рюбампре, в романе происходит осенью 1822 года, то есть на год раньше исторического триумфа Россини в столице. Разумеется, тщетно было бы искать здесь следы реальных происшествий; этот банкет, равно как и все остальные события, описанные в романе, нельзя считать историческим свидетельством из первых рук. Последняя часть «Утраченных иллюзий» была написана двумя десятилетиями позже, в 1843 году. Вымышленная хронология романа не совпадает с хронологией исторической, и нет ничего удивительного, что празднику в честь Люсьена де Рюбампре приданы черты, заимствованные из несколько иной политической ситуации: по правде говоря, романный банкет, собирающий за одним столом юных либералов, бывших соучеников Люсьена, и представителей администрации, скорее мог бы состояться в 1828–1829 годах, при Мартиньяке, чем в году 1822‐м, в первые месяцы правления Виллеля. Но в данном случае это не важно, ведь сейчас нас интересует не точность фактов, а описание модели. А поскольку Бальзак в юности, в начале 1820‐х годов, вращался в кругу мелких парижских журналистов и хорошо знал жизнь в провинции – по крайней мере в маленьких городах Парижского бассейна и западной Франции, в которых происходит действие его романов, – описание его можно считать правдоподобным. Что же касается его понимания основ тогдашней общежительности, оно представляется совершенно исключительным: не случайно он вкладывает в уста матери и сестры Люсьена реплики, свидетельствующие об их сдержанном отношении к овации, устроенной Люсьену; обе удивлены этим новшеством, вторгнувшимся в «неподвижные провинциальные нравы»[128]. Не случайно также, что организатором банкета выступает стряпчий Пти-Кло, достойный сын Умо, промышленного и торгового предместья Ангулема – города, где главенствует аристократия; Бальзак представляет его «зачинщиком, душой и тайным советником оппозиции нижнего города, уничижаемого аристократией верхнего города». Действие происходит в ту пору, когда либеральная партия «отказалась от столь опасного средства, как заговор» и вознамерилась «одержать верх на выборах»[129]. Устроить банкет в честь частного лица – действие не нейтральное; это новшество, характерное для либералов, которые охотно нарушают традицию, предписывающую чествовать только монархов, и чествуют великих людей.
Эпизод, о котором идет речь, располагается в самом конце романа. Разорившийся, отчаявшийся после смерти своей любовницы, потерявший лицо как журналист после перехода из мелких либеральных газет в правительственные издания, Люсьен возвращается тайком, почти в лохмотьях, в родной город, который покинул два года назад ради того, чтобы собственным пером завоевать в Париже славу и богатство. В довершение всего в то же самое время в Ангулем возвращается его бывшая покровительница госпожа де Баржетон, ныне графиня дю Шатле и супруга нового префекта Шаранты. Поскольку злоключения Люсьена в Ангулеме еще никому не известны, приезд «провинциальной знаменитости» становится сенсацией. О нем – случай неслыханный – объявляют в местной прессе, следующим вечером ангулемская молодежь устраивает в честь Люсьена серенаду с участием городских музыкантов и музыкантов гарнизонных, по такому поводу соединивших свои усилия. Наконец, на следующий день делегация, возглавляемая стряпчим Пти-Кло, является в дом, где временно проживает поэт, и просит его пожаловать на банкет по подписке, который бывшие соученики «великого человека, вышедшего из их рядов» намерены устроить в его честь. Пти-Кло добавляет, что на банкете будут присутствовать директор и преподаватели, а если все пойдет хорошо, явятся и «власть имущие». Разумеется, Люсьен принимает приглашение, при том условии, что торжество будет отложено дней на десять (за это время он надеется получить от парижских приятелей модный туалет, чтобы поразить земляков).
Одним словом, все происходит примерно так же, как и в случае с Россини. Объявление в прессе, овации и серенада, затем подписка на банкет – кульминационный пункт торжеств, апофеоз, для Люсьена, разумеется, не имеющий никаких шансов на продолжение. Банкет – провинциальное празднество; гости собираются в лучшем ресторане города, в зале, декорированной как можно более роскошно (хозяин «разукрасил свою огромную залу сукнами, на фоне которых лавровые венки в сочетании с цветами создавали превосходное впечатление»); «начальник местного гарнизона предоставил военный оркестр». В число сорока гостей в парадном платье входят «префект, главный управляющий сборами, начальник гарнизона, директор порохового завода, наш депутат, мэр, директор коллежа, директор Рюэльского литейного завода, председатель суда, прокурор»: все власть имущие, все нотабли. «В восемь часов подали десерт (фрукты и сласти шестидесяти пяти сортов), примечательный сахарным Олимпом, который увенчивала шоколадная Франция; это послужило сигналом к тостам». Префект поднимает бокал «за короля», директор коллежа – «за юного поэта», начальник гарнизона – «за роялиста» («Ибо герой настоящего торжества имел мужество защищать добрые старые принципы!»), Пти-Кло – «за директора коллежа», и под конец Люсьен, которому старый директор только что возложил на голову лавровый венок, произносит тост за «прекрасную графиню Сикст дю Шатле и славный город Ангулем!». «В десять часов вечера участники банкета начали расходиться. ‹…› В полночь Пти-Кло проводил Люсьена до площади Мюрье. Тут Люсьен сказал стряпчему: „Дорогой мой, мы с тобой друзья до гроба“». Вся сцена приобретает дополнительный жестокий смысл из‐за контраста между парадной видимостью и реальными целями банкета, устроенного исключительно ради того, чтобы заставить Люсьена поскорее убраться из города и, главное, чтобы схватить его зятя, единственного человека, который искренне радовался бы происходящему на банкете, если бы мог на нем присутствовать. И, поскольку Тарпейская скала соседствует с Капитолием, все именно так и происходит, а Пти-Кло тем временем плетет интриги, благодаря которым он должен сделаться прокурором и верным слугой законной власти.
Выражать свое ликование с помощью праздников и банкетов было, конечно, деянием законным. Но праздновать следовало с соблюдением определенных предосторожностей, проявляя хотя бы минимальную тактичность: ваше ликование не должно оскорблять других французов, пребывающих в трауре и печали, не должно оскорблять и людей, живущих в нищете. В начале эпохи Реставрации либералы были возмущены поведением многих роялистов в первые месяцы и годы, последовавшие за Ватерлоо. В самом деле, во время Белого террора местные власти охотно устраивали праздники и банкеты, призванные как можно громче выразить чувства французов, радующихся восстановлению законной монархии[130]. Сказать, что это выглядело оскорбительно, значит ничего не сказать, ведь для всех истинных патриотов это время было временем общенационального траура. Об этом свидетельствует удивительная песня Беранже под названием «Белая кокарда», за которую он, между прочим, после ее публикации в 1821 году поплатился штрафом и тюремным заключением. Сам автор так характеризует свой сатирический шедевр: «Куплеты, сочиненные по случаю обеда, на котором роялисты торжественно праздновали годовщину первого вступления русских, австрийцев и пруссаков в Париж (30 марта 1816 года)». Не важно, в самом ли деле такой обед имел место; ультрароялисты радовались поражениям французской армии, и либералы ненавидели их среди прочего именно за это:
День мира, день освобожденья, –О, счастье! мы побеждены!..С кокардой белой, нет сомненья,К нам возвратилась честь страны.О, воспоём тот день счастливый,Когда успех врагов у нас –Для злых был карой справедливойИ роялистов добрых спас.Со знатью, полной героизма,По минованье стольких бед,Мы на пиру патриотизмаПьём за триумф чужих побед[131].Другой эпизод, происшедший на несколько лет позже, показывает, до какой степени раздробленным было общественное мнение, до какой степени болезненно ощущался конфликт между представителями разных взглядов, а также, пожалуй, до какой степени несдержанность политиков и неуклюжие или провокационные действия местных властей служили питательной почвой для политических столкновений. Капитан Валле, арестованный в Тулоне в январе 1822 года, был заподозрен – между прочим, совершенно справедливо – в причастности к заговору, имевшему целью поднять в гарнизоне восстание против королевской власти; капитана арестовали, судили и казнили. Его отважное поведение на суде и несомненное мужество, с которым он пошел на смерть, сделали его героем и мучеником в глазах всех патриотов Тулона и, шире, всего юга Франции. Так вот, согласно некоторым источникам, негодование их дошло до предела из‐за позиции «членов суда присяжных и королевского суда», в общей сложности двух десятков человек, которые вечером того дня, когда был вынесен приговор, отпраздновали счастливое (с их точки зрения) окончание процесса банкетом, на который отправились все вместе и «шествовали по улицам Тулона во французских кафтанах, вызывая негодование и отвращение у всех, у кого осталось малейшее чувство чести»[132]. В эпоху Реставрации, как ни в какую другую, в некоторых политических обстоятельствах и в некоторых местах публичные изъявления радости были равносильны провокации. Мы еще увидим и другие примеры такого рода.
Политические столкновения происходили от случая к случаю, зато евангельские слова «нищих всегда имеете с собою» неизменно соответствовали тогдашней реальности. Поэтому устроители всякого праздника, всякого банкета были обязаны помнить о тех, кто не может разделить всеобщее веселье. Обычай требовал, чтобы гости протянули руку помощи бедным и обездоленным. Эта благотворительность могла принимать разные формы, причем выбор их был сам по себе не нейтрален. Так, по поводу банкета на улице Горы Фавор «Конституционная» сообщает, что «устроители поставили в углу кружку для бедных, которую большинство гостей даже не заметили, а сбора пожертвований не проводили, хотя крупные торговцы этого желали. Любовь к порядку, доведенная, пожалуй, до чрезмерных степеней, не позволила комиссарам удовлетворить желание, исполнение которого могло бы произвести в зале легкую сумятицу». Другими словами, в этом конкретном случае судьба бедняков данного округа, которым предназначалась собранная сумма, волновала организаторов меньше, чем успех празднества – основная политическая цель. Впрочем, это касалось и других банкетов, поэтому чаще всего дело происходило следующим образом: устроители с самого начала, в момент открытия подписки, уговаривались либо о том, что отдадут бедным определенную часть собранной суммы (так, например, поступили в Бресте и Морлé летом 1820 года), либо о том, что, если собранная сумма окажется больше, чем требуется на банкет, излишек отойдет бедным. Адресаты этого акта великодушия менялись, а формы распределения подлежали обсуждению: в провинции помощь всегда предназначалась городским беднякам, так что раздавать ее поручали либо кюре, либо муниципальным конторам общественного призрения: в этом случае выбор также был не лишен политических подтекстов[133]. Но излишек средств мог предназначаться для конкретных лиц, таких как люди, отбывающие заключение за долги, «семь особ, пребывающих в весьма плачевном положении, причем почти во всех случаях по причине политического преследования»[134], люди, «отбывающие заключение за политические преступления»[135], или же итальянские, испанские, португальские и южноамериканские беженцы (им помощь была оказана после банкета в «Бургундском винограднике»). Наконец, щедрость участников банкета могла принимать сугубо филантропические формы, разумеется, не утрачивая при этом и политического значения, – например, в Руане в сентябре 1818 года собранная сумма предназначалась для основания или поддержки школы взаимного обучения.
Приготовления к пиру
Коль скоро устраивается праздник, организаторы, или, как тогда говорили, комиссары банкета, должны выбрать для него удобное помещение, а затем его украсить. Это не всегда легко: в маленьком городке выбирать зачастую не из чего. Самое просторное из наличных помещений – это, как правило, театральная зала, а для ее использования требуется разрешение муниципалитета. В эпоху Реставрации мэры, напрямую назначавшиеся властями, как правило, давали такое разрешение очень неохотно. Более того, даже если сначала ответ был положительным, ничто не могло гарантировать, что в последний момент под давлением префекта и его администрации или просто угрозы отстранения от должности городские власти не переменят своего решения. Именно это случилось в Бресте в 1820 году: здесь мэр сначала согласился предоставить для банкета театральную залу и обещал, что сам – не как мэр, а как частное лицо – примет в нем участие, но затем свое согласие отозвал, так что банкет в результате состоялся в саду на окраине города[136]. В таких условиях организаторам нередко приходилось импровизировать. Так, например, поступили граждане Шательро, когда захотели устроить 28 июня 1818 года празднество в честь Вуайе д’Аржансона: «Трапеза состоялась на свежем воздухе, в саду возле променада; тамошний садовник, фермер и хозяин трактира, сдал на этот предмет свои аллеи. Господа устроители были вынуждены избрать это решение, поскольку не смогли добиться от властей разрешения на использование публичной залы»[137]. Бывало и так, что использовались случайно подвернувшиеся возможности: в 1827 году новоизбранный депутат Андре Дюпен был вынужден пировать со своими избирателями из департамента Сарта (которым, между прочим, должен был объявить, что будет представлять в палате не их, а другой департамент – Ньевр, где он также получил большинство голосов) сначала в Ла-Ферте-Бернар, «в просторном помещении недавно построенной и еще не занятой мануфактуры», а через день – на рыночной площади в маленьком городке Френе, частично иллюминированной[138]. Что же до жителей Ле-Сабль-д’Олон, им так не терпелось отпраздновать приезд в их город нового депутата от Вандеи, Кератри, что когда через год после избрания он наконец посетил их, у них уже около двух месяцев был приготовлен шатер для пиршества; но усердие местных либералов подверглось жестокому испытанию, поскольку накануне банкета осенняя буря опрокинула шаткое сооружение и его пришлось срочно восстанавливать[139].
В городах более крупных комиссарам банкетов предоставлялся более широкий выбор: они могли устраивать пиры в гостиницах, если, конечно, те пользовались хорошей репутацией. Главное было не подставиться критике и не выбрать заведение, которое недоброжелатели могли назвать кабаком или трактиром[140]. Такие гостиницы, как лионский «Север», мюлузский «Красный лев», дижонская «Красная шапочка», кольмарские «Два ключа», служили пристанищем для проезжавших через эти города нотаблей, если они не могли остановиться у кого-то из местных жителей; чаще всего при таких гостиницах имелся сад или по крайней мере просторный двор. Порой комиссары останавливали свой выбор не на гостинице, а на поместье в пригороде; в этом случае нужно было предварительно уговорить владельца согласиться предоставить свой дом для банкета. Так, в Анже в 1821 году «комиссары не нашли более достойного места, чем великолепная оранжерея „Сороконожка“, что на дороге в Сомюр неподалеку от города». Наконец, если требовалось принять очень большое число подписчиков, более двух сотен, приходилось нанимать большие залы. А в ту эпоху во французских городах, если там не было больших танцевальных залов или развлекательных садов (таких, как сад Божона в Париже), эту роль обычно играли манежи, действующие или бывшие: мы уже видели, что парижский банкет на улице Горы Фавор состоялся в бывшем помещении конного цирка (отсюда насмешки ультрароялистской прессы о «яслях Франкони»); в аналогичных условиях проходили банкеты в Руане в сентябре 1818 года и в Нанте в августе 1829-го. В этих случаях было особенно важно, чтобы убранство заставляло забыть о первоначальном предназначении здания.
«Зала для банкета, несмотря на ее просторность, была элегантно декорирована всего за несколько дней прекраснейшими тканями из всех, какие изготовляются в департаменте. Благодаря усердию и хлопотам господ комиссаров она имела вид поистине волшебный». Зала требовалась не только большая, но и элегантная. Чаще всего, как в Анже, о котором идет речь в приведенной цитате, стены были обиты тканями[141]; в крайнем случае подновляли покраску стен, что специально отмечает автор отчета о банкете в Дижоне. Авторы описаний особо останавливаются на девизах и надписях, бюстах и портретах, гербах и гирляндах, даже на гражданских коронах, украшающих банкетную залу; и это понятно, ведь из перечисленных элементов складывалось политическое прочтение праздника. Зато о том, насколько роскошной была трапеза, отчеты умалчивают: ни в одном из них не описаны ни приборы и блюда, ни меню и напитки; мы ничего не знаем также об освещении залы, упоминания настенных зеркал встречаются исключительно редко, столь же редко и походя упоминаются украшающие залу цветы. Все дело в том, что, как тонко заметил в 1830 году саркастический корреспондент ультрароялистской «Ежедневной» газеты, на этих гражданских банкетах следовало накрывать столы «элегантно, но без роскоши и изысканности. Либерализм всегда обязан изображать простоту и воздержанность ‹…› это придает ему некоторое сходство с римской республикой»[142]. В ту пору роскошь считалась уделом аристократии, а формула Мандевиля, согласно которой из частных пороков рождаются общественные добродетели, все еще считалась скандальным парадоксом. Буржуазные добродетели скромны, тем более что злые языки не дремлют.
Что же ели на этих банкетах? По правде говоря, известно об этом немного. Я не нашел в прессе ни одного отчета, где перечислялись бы блюда, поданные участникам, что, как мы видели, будоражило фантазию тогдашних полемистов[143]. Но вполне возможно, что еда была вкусной и обильной. С одной стороны, мы уже сказали, что в провинции рестораны, где проходили банкеты, или те, где заказывали еду, если пиршество переносилось в другое место, считались лучшими в данном краю. В Париже дело обстояло немного иначе, но в любом случае никто не стал бы оскорблять чествуемого депутата, подавая ему второсортные кушания. Мы знаем об этом хотя бы потому, что, хотя префекты, супрефекты, комиссары полиции или жандармские офицеры очень часто пытались убедить министра в том, что депутат или гости остались недовольны банкетом, дурная еда никогда не упоминается в качестве причины этого недовольства. Более того, если верить наблюдателям скорее недоброжелательным, чем проницательным, единственной причиной, побуждавшей ряд гостей принимать участие в этих жалких мероприятиях, было желание насладиться вкусной едой. Кроме того, если позже, при Июльской монархии, в рассказе о таких совместных трапезах нередко поминалась черная похлебка спартанцев, в эпоху Реставрации политические противники никогда не употребляли этот образ. Ультрароялистские журналисты этой эпохи никогда не выражали сочувствия желудкам гостей, напротив: посмеявшись над претензиями либералов на простоту убранства, они делали вид, что оплакивают наивность, чтобы не сказать полную глупость добрых провинциальных буржуа-либералов, которые не жалеют денег на роскошные трапезы для адвокатов и журналистов – злобных, но не страдающих отсутствием аппетита. Важно было опорочить либералов, особенно незнатного происхождения, представив их паразитами в античном смысле этого слова, дармоедами, приживалами. «Кто сказал, что либералы не должны обедать, и обедать хорошо, пусть и за счет глупцов тех же взглядов?» – восклицает «Консерватор Реставрации», а затем пишет о «предвыборных обедах», которые не могут обойтись без перигорских трюфелей[144].