
Полная версия
Анатомия сознания – II. Эссе о свободе воли
Фамилия у мальчишки была Скуратов… и вот он был злой мальчик, именно, злой. Я была в общем-то хорошая, послушная и добрая девочка, но в тот день плохо поступила. Знала, что дразню и дразню намеренно, но к этому были причины, ибо меня прежде довольно продолжительно дразнили, и вот наконец пришел мой час поквитаться. Внешне я поступала плохо, но внутренне – восстанавливала какую-то там детскую справедливость. Чего я не поделила с Андрюшкой, бог его помнит, но в детском саду мы были друзьями. В этом своем поступке я, натурально, пользовалась свободой воли, ибо отдавала отчет в своих действиях: одна в коридоре перед бассейном, где-то там в большой рекреации шум и гомон, окно, свет, какой-то сундук и под ним что-то блестит, бусинка… Ага! Выхожу в большой коридор, нахожу глазами Андрюшку, торжествующе улыбаюсь, ибо предвкушаю, меня замечают: «Смотри, что я нашла?» И драку я помню, помню многое, помню покадрово – это было весело и красиво, помню и Скуратова, который больше всех подзуживал и проявлял активность, помню, каким огнем горели его глаза, как жаждали они драки, какое уважение в них светилось, когда мы встретились взглядом.
Если бы я заранее знала, что мое озорство примет подобный оборот? Полагаю, что все равно бы сошкодничала, ибо в своих внутренних мотивах билась за справедливость и до сих пор не считаю себя сколь-нибудь виноватой. А то, что ситуация приняла форс-мажорный оборот и в нее вмешался учитель, который, не имея времени на долгий психоанализ, как и мой папа, управился быстро, так это лишь подтвердило правоту действий отца: всеобщее осуждение мной было принято без сопротивления, как необходимое и неизбежное. Однако моё неумное любопытство…
Во-первых, драка прошла по какому-то странному сценарию: обычно тех, кто побежал, боялись и уважали; моей же победы никто не заметил, кроме Скуратова, ибо принялись активно утешать пострадавшего.
Не знаю тот ли момент послужил отправной точкой в становлении личности Андрюшки или какой иной, но именно тогда он снискал всеобщее внимание и заботу девочек, что стали его сначала дружно утешать, а затем опекать и защищать от всех плохих. И уже в начальной школе из дурашливого, доброго и трусоватого мальчишки он превратился в Дон Жуана. Только он мог позволить себе упасть перед девчонкой на колени и закричать о любви к ней во всеуслышание. Это вызывало всеобщий смех, любовь, восторг и девичьи обсуждалки. Не могу сказать, падал ли он на колени перед всеми подряд, выборочно или только перед Оксанкой, но факт остается фактом: он стал любимчиком.
Во-вторых, выяснилось, что все мы какие-то разные, странные. Это свое детское странные я также не могла облечь в Слово. Однако я точно знала, что мне было бы стыдно всем показывать свой раненый палец и искать сочувствия. Это было точно как-то… как-то по-девичьи, а он же – мальчик. И почему Оксанка, которая никогда не проявляла особого интереса к Андрюшке, вдруг принялась активно не только его защищать, но и подстрекать других дружить против меня? А почему Скуратов, когда учитель занимался разбором нашей драки, не только не выступил в мою защиту, хотя я точно помнила, всем кожным покровом, его поддержку и одобрение, тихохонько сидел на батарее у окна и изображал из себя хорошего мальчика несмотря на то, что никто в его сторону не смотрел, почему?
Этому последнему я довольно быстро нашла ответ. Скуратов был задирой, злым обзывалом и дружил со старшими мальчишками. Он часто дрался. Однажды я видела его драку, и в ней не было смеха и детскости, как в нашей. Просто я была сильнее Андрюшки и лишь это преимущество давало мне возможность изловчившись хватать его за школьный пиджак двумя руками, раскручивать и отпускать в толпу визжавших от восторга девчонок. Это было весело и, в сущности, безобидно, если не считать того унижения, которое испытывал при этом мой соперник. Драка же, которую я видела с участием Скуратова, скорее всего походила на настоящий бой, я бы даже сказала бойню. В ней было много какой-то совершенно не нужной злобы и жестокости, а понимание того, что противник тебе уступает в бойцовских качествах лишь усиливало последнюю. Бывали случаи, что противник оказывался достойным, тогда, судя по слухам, в дело вступались друзья Скуратова.
Но до всего этого мне не было особого участия, мало ли что мальчишки не поделили между собой, пока в начале учебного года учительница не предложила принять в пионеры в первых рядах Скуратова… и весь класс проголосовал: «за». Был ли хоть один воздержавшийся я не помню. Убейте меня, я не помню: как проголосовала Я! Ленка Д. – это понятно, она отличница и хорошая девочка. Оксанка М. – это тоже объяснимо. Но Скуратов – это было непостижимо для моего тщедушного умишка. Хорошо, пусть учительница не знает, что он злой мальчишка и всех бьет, но почему… почему все поднимают руки «за»? Мой мозг ломался в тот момент. Я по-детски невинно улыбалась, оглядывалась кругом, искала взгляда учителя, смотрела на Скуратова, воплощавшего само дружелюбие, и ничего не понимала. Наверное, у меня действительно была какая-то задержка в развитии, хотя в детском саду я за собой такого не замечала, там было все куда понятнее.
Вскоре после этого и случилась наша с Андрюшкой драка. И я увидела двух Скуратовых: один, словно волчонок, хищно и радостно следил за нами, другой – сидел на батарее и усиленно изображал из себя Исусика, заискивающе ища взгляда учителя. Учитель его не заметила. Его заметила я… это был второй наш взгляд.
Той же осенью Скуратова приняли в пионеры в первых рядах, и как только это случилось Иисус в нем умер: он вновь начала распускать руки, ноги и рот. Нам было по девять лет, когда мы пересеклись с ним взглядами, и поняли друг друга. Нам было по девять… и нам хватило лишь двух взглядов, чтобы всю оставшуюся школу игнорировать друг друга: все боялись Скуратова, а Скуратов – опасался меня. Знала ли я об этом? Нет, конечно. Однако одно я знала точно: случись голосование о приеме в пионеры после нашей драки, я бы подняла руку и задала вопрос учителю, пусть самый идиотский и нелепый, но терзавший меня… и Скуратов об этом знал. Боялась ли я Скуратова? Нет, я просто знала, что все его боятся. И, наверное, поэтому проголосовали «за». Я нашла свой ответ на это осеннее «почему?» Могла ли я в девять лет облечь мысль свою о Скуратове в Слово? Не знаю, мне не представилось случая. Думаю, вряд ли. Вряд ли потому, что ни у кого не хватило бы терпения выслушать мои детские бредни и попытаться на них внятно ответить. И это сильно связано с «в-третьих»…
В-третьих, когда шел разбор полетов нашей драки, мне так и не дали самовысказаться. Пусть бы я бы долго, путано и по-детски пыталась оправдаться, но я должна была это делать по определению, ибо была не просто главным участником, а зачинщиком всей ситуации.
– Чья это бусинка?
– Его…
– Как она у тебя оказалась?
– Я её нашла…
– Где?
– Там… – и пока ты пытаешься показать, где именно, ибо это важно, все уже взахлеб рассказывают, как два дня назад порвались бусы, как Андрей расстроился, как все помогали искать и собирать их.
– Почему ты её сразу не отдала, как нашла?
Должно быть я долго молчала, пытаясь выстроить логическую цепочку к этому к вопросу: «Я сразу ее показала, а не отдавать – у меня были мотивы, он дразнил меня, и поэтому я решила подразнить его». Это трудная фраза, когда вам девять и вы впервые пытаетесь говорить осмысленно. У учителя нет столько времени на ожидание вашего самовыражения, когда еще вокруг галдят три десятка детских голосов про бусы, сборы, бусинки, поэтому мое Слово так и осталось со мной.
– Когда ты ее нашла?
– Сегодня…
– Зачем ты с ним дралась?
Видимо, я уже совершенно безнадежно упустила нить разговора, так как вопросы меня ставили в ступор, они были все какие-то не по теме, уводили не просто куда-то не туда, а в сказку про злобного монстра, который украл клад и избил владельца. В поисках помощи я молча озиралась вокруг и наткнулась на Скуратова, и его перемена изумила меня еще больше, чем собственная неспособность оправдаться.
В общем, дальше без меня меня судили: девичий суд вынес свое решение не дружить со мной… и помнится со мной сколько-то даже не дружили. Учительница сдержала свое Слово, сказав, что не примет меня в пионеры, но все-таки сжалилась и в последних рядах, среди двоечников, дураков и драчунов, повесила мне на шею красный галстук.
Это было двадцать второе апреля – день рожденье дедушки Ленина и моей мамы. Я шла из школы сияющая, как звезда, утешая себя благородной мыслью: вот оно как хорошо вышло и в день Ленина, и маму порадую. Я была рада, натурально, очень рада, что меня приняли в пионеры. Внешне все выглядело именно так, но внутренне все же чувствовался какой-то подвох, что-то не складывалось в этой ситуации в пазл, мой мозг в самом себе пробивал, видимо, очередные извилины:
– Я же ведь хорошая девочка? Да. А почему ты хорошая? Я хорошо учусь и помогаю маме с папой. Тогда почему так получилось, что тебя приняли в пионеры последней, ведь это несправедливо? Совсем несправедливо. А был ли учительницы выбор не принимать меня в пионеры? Нет, не было. В пионеры приняли всех. Тогда зачем она пугала, что не примет?
Кто отравил мне пионерское счастье? Мой мозг, задававший десятилетнему ребенку провокационные вопросы, но при этом не позаботившийся о словаре. Банально, мой словарный запас был меньше тех вопросов, которые вставали передо мной через чувства и ощущения. Но разве мозг виноват в том, что он такой любопытный? При этом вопрос о несправедливости ситуации меня занимал мало, смутно я знала уже на него ответ: у меня было полгода подумать над этим. Я вот вопрос про учителя…
С этой нерешенной дилеммой мой мозг отправлял меня на летние каникулы, но какой ребенок будет думать, когда вас ждет лето, дача, лес, поле – счастье, одним словом. Понятно, что я о нем вскоре забыла, так и не начав даже раздумывать, однако мозг не забыл и весь неизрасходованный в тот день кортизол он восполнит в полной мере в средней школе, куда, собственно говоря, я и переходила.
Вот если бы папа не выключил телевизор на самом интересном месте и не включил тем самым мозг? Наверное, он включился бы на каком-нибудь другом интересном месте, но мы бы с ним думали уже о другом. Проснулся бы он годом раньше или годом позже, вопрос не в этом: мог ли он не просыпаться вообще? Наверное, да, если бы не подвернулось ничего интересного. А может случится такое, что ничего интересного не случится в жизни? Скорее нет, чем да: влюбленность – это, как минимум, всегда переживательно, а любовь – это бесконечно к переживанию. А что значит проснувшийся мозг? Может быть, спит не мозг, а наше тело? Если последнее верно, то папа весьма действенно включил мне мозги.
Однако, вернемся к драке. Вот что интересно, единственным кто сумел оценить ситуацию драки как со стороны другого, так и со стороны себя, своих мотивов и поведения, был – Скуратов, ибо Исусика из себя он изображал весьма и весьма целенаправленно. Это был мальчик из очень многодетной семьи, их там было что-то около семи, включая родителей. Учительница говорила, что о Скуратове надо заботиться, помогать, у них такая большая и бедная семья, и мы, дети, таскали ему в первом классе тетрадки, ручки, карандаши. Ох, уж мне это советское детство полное чистых, доверчивых и непробужденных душ. Однако у Скуратов был проснувшийся мозг, и как бы я не любила его самого, его осмысленность не уважать не могла.
Так можно долго разбирать наши первые сознательные мысли, которые потом находят подтверждение в наших поступках, пусть даже спустя годы, когда мы о них совсем забыли.
Но все-таки ещё две вещи. В день драки я заметила, точнее выделила для себя из всех одноклассниц одну – Оксанку, оказавшуюся самой активной и живой, громче всех защищавшей Андрюшку и целенаправленней всех отозвавшейся на предложение учительницы не дружить со мной. И ещё одна мысль занимала меня: «Я же девочка?! Почему все жалеют мальчика?»
В общем, если сухим итогом, то в девятую осень своей жизни я узнала: что дети странные, говорить они могут одно, а поступать по-другому; что даже если не считаешь себя виноватым, ты можешь оказаться плохим и с тобой не будут дружить; что за плохое поведение следует наказание и его нужно принимать. Однако весной мой мозг сообщил мне, что и со взрослыми тоже что-то не совсем так: они могут обещать одно, но делать тоже иначе. Если говорить о частностях, то к десятому году я уже понимала, что я хорошая, но какая-то не совсем правильная девочка.
Во-первых, я так и не сумела самообъясниться ни перед учительницей, ни перед родителями, которые тоже отругали меня за драку, ни перед матерью Андрюшки. Слово застряло во мне где-то наполовину: было трудно даже начать его высказывать, а у взрослых, как всегда, мало времени. Поэтому я молча смотрела в глаза и стоически честно отвечала на все вопросы: «Не знаю…» – и меня ругали ещё больше. Почему я так делала? Этот вопрос не ко мне, а к моему мозгу. Это он помнил, что страх перед Змеем Горынычем – дело наказуемое, за не него можно получить и по попе. Было ли мне страшно стоять перед взрослыми? Думаю, да, но у меня просто не было выбора: раз отвечать не получалось, приходилось нести наказание.
Во-вторых, должно быть именно в тот год мой мозг возвестил свое первое Слово, которое я и исполняла все последующие тридцать лет. Если мальчики плачут, значит, они какие-то неправильные мальчики; если девочки не плачут, значит, они какие-то неправильные девочки: ты папина дочка – плакать не будешь! Это Андрюшку пожалели, когда он заплакал, а нас точно отшлепают. Этот папин урок мозг хорошо запомнил. Ты побила мальчика и получала наказание от взрослых – это правильно и заслужено. Однако я получала и наказание недружбой от детей. И это было что-то новое и непонятное, но плакать и извиняться, когда не считаешь себя виновным, просить дружиться? Не дождетесь, я папина доча, плакать не буду!
Так, это мое внутреннее Слово, которое я не осознавала, и стало Делом. Со временем оно обросло многими смыслами, сделав из меня в итоге асоциальную личность, которой если вдруг случалось плакать на публике, даже если это был всего лишь один человек, то только по холодному расчету и никак иначе. Плакать на публике – это сильно сказано. Этот спектакль я попробовала устроить, помнится, дважды, когда сильно нашкодила и нужно было выкручиваться. Возможно, в детстве, когда психика была еще весьма пластична, я бы и сумела своей доброй и мягкой матери высказать, что не просто так побила Андрюшку, а за дело, что он просто так, ни за что ни про что, дразнил и обзывал меня при всем классе. Однако этого не случилось…
Пройдет тридцать лет прежде, чем мне надоест такое положение вещей, которое, словно старая песенка на заезженной пластинке, станет преследовать меня. И эти старые песни о главном, не все, конечно, будут осознаваться мной вполне ясно.
Так, в тридцать семь, я буду работать в библиотеке и очень уставать от своей коллеги, с которой мы делили кабинет. В ней, как в зеркале, я буду видеть свою младшую взбалмошную сестру, но во мне уже будет жить осознанное Слово: ни с кем не ссориться, не ругаться, никого не обижать. Я уйду в отпуск и уеду с сыном на море, оставив на работе добрые отношения и завершенный проект, над которым работала полгода – «Путеводитель по книжным коллекциям СВАО г. Москвы». И вот этот-то путеводитель за время моего отпуска коллега и должна была просто отчитать на предмет ошибок, опечаток и прочей мелочи, поскольку глаз мой к тому времени уже был «замылен». Я уехала из теплого и спокойного мира, а вернулась в кошмар и хаос: не найдя ни одной ссылки в тексте и не разобравшись в чем дело, даже не попытавшись, коллега за время моего отсутствия устроила мне публичное аутодафе. По возвращении я всех выслушала и, поскольку помнила о своем запрете на резкие телодвижения в пространстве, просто смотрела, молчала, слушала и… давила нарастающий внутри гнев на весь этот театр абсурда. Ладно, моя коллега была просто неуравновешенная пожилая девственница, истеричка и суицидница, но как моя начальница – умная, спокойная и рассудительная женщина – могла попасть под чужое влияние и забыть обо всех наших договоренностях? Это в моей голове не укладывалось, но, слава богу, пришел конец рабочего дня. Однако гнев мой не улегся, и утром я ехала на работу с четким намерением не только самовысказаться, но и выслушать объяснения другого, а если не получу – уволиться: мне надоело быть в этой жизни козлом отпущения. Решение об увольнении меня пугало, но это был единственно возможный способ сохранить самоуважение. Кто кем руководил в тот момент: мой мозг мной или я моим мозгом? Думаю, мы работали в команде. Почему? Об этом чуть позже…
Самовысказаться мне дали вполне, не заладилось с объяснениями. Моя начальница была воцерковленная христианка, поэтому на мою резкую «просьбу» об увольнении из-за «некомпетентности», она отреагировала совершенно по-своему, призвав к пониманию, прощению и терпимости по отношению к людям. Я стоически сопротивлялась, но всё одно она вынула из меня старую душу и вложила в нее новую. Я высказалась, меня выслушали, поняли, объяснились, извинились и… пожалели. Этого вынести я, конечно, не могла и… расплакалась, по-настоящему честно расплакалась. Начальница чуть было даже не обняла меня, но сдержалась. С того момента мое внутреннее Слово, которому уже было девять месяцев, сделалось мной: я стала мягче к людям, в некотором роде меня научили их любить, точнее показали как. И если еще накануне мне хотелось своей коллеге просто свернуть шею, а я могла, ибо мне ничего не стоило технично довести ее до истерического припадка, а затем изобразить из себя невинного Исусика, то после разговора с начальницей, глядя на неё, мне виделась лишь бедная, несчастная девочка, которая отчаянно пытается жить.
Почему мы с мозгом работали в команде? Девять месяцев назад, в зиму, я переехала в Москву, поэтому решила пересидеть где-нибудь до начала нового учебного года. Время пришило, и мой мозг мне просто напомнил, что пришла пора увольняться. Поэтому несмотря на самые теплые отношения с начальницей, к которой у меня появилось еще больше вопросов, ибо через нее открывался другой мир, осенью я все же уволилась.
Однако вернемся в школу…
В средней школе мне предстояло пережить первую девичью дружбу и разочарование в ней. Помните фильм «Чучело» Эльдара Рязанова? Так вот, это про меня, не так, конечно, радикально, но все же про меня, хотя и без влюбленности в мальчика. Вот если в двух словах долгую предысторию: я дружила с Таней, затем с нами стала дружить Оксанка М., та сама девочка, столь активно защищавшая Андрюшку; но, подружив немного втроем, Оксанка предложила дружить только вдвоем, и я согласилась; когда ей это надоело она предложила снова позвать к нам Таньку, и мы стали дружить снова втроем; однако вскоре Оксанке и это надоело, и она стала дружить только с Таней, чтобы спустя полгода позвать меня обратно… и я вернулась.
Однако это уже была другая я. Поразмыслив над ситуацией я решила, что была наказана вполне справедливо: я предала Таньку – Танька предала меня, мы квиты, и, когда Оксанка наиграется и меня позовут обратно, я расскажу Таньке, что я не хотела её предавать, но пошла на поводу у другого, и извинюсь. Я уже понимала, что Оксанка была правильной девочкой, но каким-то неправильным человеком.
Меня позвали: я объяснилась, я извинилась, Танька меня простила; мы вместе решили об Оксанке, пусть остается, и стали дружить втроем. Однако сценарий снова сбился: «долго и счастливо» не получилось, Танька с Оксанкой стали дружить вдвоем – против меня. Я поняла слабость Танькиного характера, и потеряла интерес к ситуации, к тому же наступало очередное лето, дача, лес, поле – счастье, одним словом.
Следующий учебный год прошел в тишине и спокойствии. Я ни с кем особо не дружила, меня тоже никто не замечал, но вот седьмой год школы дал мне жару. Дружба Таньки с Оксанкой не заладилась, и это не стало для меня ни удивлением, ни открытием, я знала, что так получится, поэтому в шестой год школы каждая из них нашла себе компанию по душе, и все как-то было тихо-мирно.
Однако прошло очередное лето и… наверное, Оксанке стало вновь скучно. Ей-богу, я не знаю, что произошло, но у меня был длинный малиновый шарф, и Оксанка зачем-то стала обзывать меня Остапом Бендером. Я не видела ничего плохого в этом прозвище, поэтому лишь улыбалась. Короче, я была не против такого положения вещей, единственное, что меня смущало, так это какая-то странная все нарастающая агрессия, которой мой тщедушный умишко никак не понимал:
– Бендер! Бендер! Бендер! – плевала мне вслед Оксанка, и это не было приятно, но что я могла поделать.
– Бендер! – заразились от нее и мальчишки, но в их словах была дружественность, на которую я весело и откликалась.
И вот Оксанка обнаружила на обложке учебника, внутри, маленькими буквами слово «бендер» и пожаловалась учительнице. Разразился скандал, именно скандал, поскольку я стояла на своем:
– Это не я!
В школу вызвали мою тихую, добрую и пугливую мать:
– Это не я!
– Рита, Риточка, ну, признайся, пожалуйста!
– Это не я!
– А кто тогда? – ища справедливости допытывалась учительница.
– Рита… Риточка… ну, признайся, что это ты…
– Это не я! – но мать мне так и не поверила.
Короче, кроме Бендера я стала обманщицей и трусом. Бендера я могла пережить, а вот за последние слова Оксанке пришлось ответить.
Драка случилась после уроков в классе, где оказались почему-то только одни девочки и ни одного мальчика. Я мыла класс, поскольку была дежурная. Оксана сидела на парте и рассказывала всем, словно меня не существовало, как мою мать вызывали в школу, как она унижалась и просила меня признаться… Помню как напряглась моя спина, но я все еще что-то там прибирала и слушала Оксанку, вещавшую о том, как я почти плакала и все время канючила, как я унижалась и трусила… Я выпрямилась и развернулась… окна, класс, столы, за спиной доска, рядом учительский стол, хмурый осенний свет, пробивающий грязные стекла…
– Зачем ты врешь? Ты знаешь, что это не я испортила тебе обложку.
– А кто?
– Ты! Это ты сама и написала, – и я прямо посмотрела ей в глаза.
– Ах, ты Бендер… – и она налетела на меня.
В этой драке также победила я, и все симпатии также достались пострадавшему. Правда, предъявить мне было нечего, поскольку тяжких телесных повреждений у пострадавшего не оказалось, да и дракой это было сложно назвать. На меня налетели, стали пытаться то ли в волосы вцепиться, то ли глаза царапать, мне не оставалось ничего другого, как стянув рукава чужого свитера, зажать их в своих ладонях и смотреть, как кто-то беспомощно барахтается. Ситуация была настолько комичной, что я невольно рассмеялась. Все замерли, в том числе и драчунья, я оттолкнула ее и вышла из класса, поскольку не знала, что делать дальше. Следующим днем мне объявили всеобщий бойкот класса… и я прожила в нем до конца учебного года.
Что я вынесла из этой ситуации? Ничего не вынесла, я даже не размышляла над ней, а просто отстранилась. Мне даже ни разу, вот до сего момента, не пришла в голову мысль, что проступок этот был гораздо серьезней, у него были свидетели, так почему же в школу не вызвали моего отца? Бойкот я переносила со стоическим упорством, гордо не обращая внимания на публичные насмешки, молча переживая все в тишине дома, порой тихо плача в подушку от обиды, которая бывала иногда нестерпимой. Я не чувствовала себя виноватой ни в чем, мало того, я знала, что правда за мной, но кому мне это было объяснить. Что же мой мозг? Он говорил, что нельзя показывать людям ни своего страха, ни своей боли, ни своего отчаяния – ничего из того, что есть твоя слабость, ибо слабость – это грех, а публичная слабость – это унижение.
И когда в конце учебного года на уроке английского языка Ленка Д. спросила, можно ли сесть со мной за партой, я ошарашенно озиралась по сторонам, боясь, чтобы ненароком никто не услышал, что она со мной разговаривает:
– Так можно?
– Можно, кончено… но на мне же бойкот?
– Какой бойкот?
– Со мной никто не разговаривает… ты разве об этом не знаешь?
– Не знаю, – удивленно посмотрела она на меня.
– Ты не боишься, что с тобой не будут разговаривать?..
– Не боюсь.
– Тогда садись!
Это был английский. Я была настолько счастлива, что запомнила все слова, которые мы проходили на уроке, я не просто их запомнила, а почувствовала, такими удивительными, красивыми и завораживающими они были. Я слышала, как они звучат.
– И ты можешь их запомнить? – спросила я Ленку.
– Легко, – удивилась она.
– А как у тебя это получается?
– Не знаю, само как-то… mother… – произнесла она и записала слово. – Читай по-русски…
– Тазэ…
– Тьфу ты, совсем запуталась, первую букву по-английски написала, читай…
– Мазэ… – и над «тазэ» мы долго смеялись, нам даже сделали замечание.
Это было удивительное открытие! В моём мозге словно открылось какое-то окно, точнее форточка, и я могла слышать звуки другого мира. Я поняла, что учитель английского желает, чтобы мы учили слова. Но, к сожалению, такого чуда больше не произошло: на следующий урок учительница рассказывала нам про своего сына, какой он умный, как занимается с репетиторами, куда собирается поступать, как она его рожала. Форточка захлопнулась: я была послушная девочка и не пропускала уроков, но все же некоторые пролетали мимо моего сознания. Школу я закончила с двумя четверками в аттестате: по русскому и английскому языкам. Их мне просто подрисовали, ибо я шла на медаль, и это были единственные предметы, которые мне давались очень трудно: слова падали в меня словно в решето – и это не метафора.