bannerbanner
Белокурый. Права наследства
Белокурый. Права наследства

Полная версия

Белокурый. Права наследства

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

О скалы под замком Сент-Эндрюс мерно билось седое северное море.


Через полгода Агнесс Хепберн, урожденная Стюарт, вышла замуж за лорда Александра Хоума, Хранителя Восточной Марки и казначея Шотландии, и в новом году родила дочь.


Герб Джона Хепберна, приора, Сент-Эндрюс, Шотландия


Шотландия, Файф, Сент-Эндрюс, 1522 – 1527


Парень был похож на птенца – взлохмаченного, шустрого, голодного – он сидел на яблоне, дожевывал яблоко и болтал в воздухе голенастыми тонкими ножками.

– Эй! – крикнул Патрик. – Эй, ты! Кто ты такой и что тебе надо в саду моего деда?

– Хорошенькое дело, – отозвался незнакомец, – у священников уже внуки завелись…

– Ну, допустим, он мне не настоящий дед, а двоюродный, но тебе-то какое дело? Живо слезай с яблони!

– А чего это ты раскомандовался?

– Я – Босуэлл! – объяснил Патрик, но это не произвело на незнакомца ожидаемого впечатления.

– Ну, и что? – спросил он, по-прежнему болтая ногами над головой графа. – А я, положим, Хей. Хаулетт Хей.

Это утверждение прозвучало не легче, чем «я – король».

– Что еще за Хей?

– Йестерский Хей из Твиддейла, – уточнил мальчишка. – Хаулетт из Хаулетт-холлоу. Ну, и что ты за Босуэлл, если не знаешь?

Что-то такое, услышанное от Йана МакГиллана среди старых сказок, мелькнуло в памяти Патрика. Хаулетт-холлоу, Совиная лощина, была чудным местом среди топей Мидлотиана, а Йестерский замок так и вообще помогали строить гоблины, это известно всем. Парень и впрямь выглядел странно, теперь, когда перестал жевать – и глаза холодные, и взгляд не тот, что должен быть у доброго католика.

– Так ты – дикая тварь с болот?

– Сам ты дикая тварь с болот, – вежливо отвечал пришелец, – и говно свинячье.

Патрик прищурился:

– А вот спускайся и поговорим…

– Драться станешь? – спросил тот, покачиваясь на ветке.

– Ага, – согласился удивленный граф.

И удивился еще больше, услыхав в ответ:

– Ну и дурак…

В итоге они с Рональдом Хаулеттом Хеем дрались лет до четырнадцати – на кулаках, палками и на палашах – уже потом больше в шутку и чтобы повозиться, так как к тому возрасту Патрик вымахал в свои фамильные шесть с лишним футов и состязаться с малорослым Хеем было бессмысленно даже из-за разницы в длине рук, хотя Рон обставлял и его на увертливость. А в тот раз положение дел скрасило появление самого приора. Старый Джон задрал голову вверх и привычно разглядел птенца на ветке.

– Ты бы мог спросить меня, Рональд, – укорил священник мальчишку.

– Ворованное вкусней, – возразил голенастый пришелец.

– Истинный Хей! – пробормотал почти про себя Джон Хепберн. – Плоть от плоти шотландского рейдерства… спускайся, дитя, пообедаем.

Экономка приора пустила Хея за стол после того только, как, кажется, всего оттерла горячей водой с песком. Рон сопротивлялся и громко орал, но не удрал восвояси, откуда бы он там ни явился, потому что обеды приора славились своей щедростью. Сейчас, в городском доме старого Джона, они обедали всего лишь втроем, кинсменов кормили отдельно, и за столом Патрик имел возможность рассмотреть нового знакомого.

Лорд Рональд Хаулетт Хей, внук старого лэрда Йестера, десяти лет от роду, сложение имел щуплое, но жилистое. На его круглой темной растрепанной голове и глаза были круглые тоже, карие, но какого-то странного золотистого, кошачьего оттенка. Когда он отвечал приору на какой-нибудь особенно сложный вопрос, они еще более округлялись, и Рон делался похож на встрепенувшуюся сову. И эта привычка сохранилась у него на долгие годы вперед.

Одет Хей был бедно, почти как простолюдин, и провожал жадным взором каждое блюдо, подаваемое приору на стол. Дядя Рональда, первый лорд Йестер, отправил его в Сент-Эндрюс, потому как в Йестерском замке оставалось еще видимо-невидимо потомства старого лэрда, и лишний рот, претендующий к тому же на лишний кусок земли, был явной обузой. И Рон знал, что после окончания Сент-Леонардса его отправят в какой-нибудь отдаленный маленький приход, если, конечно, удастся купить для него и такой, если же нет, то единственной дорогой в жизни для Рональда был постриг. Уже из того, как ловко он обчищал яблони в садах горожан, можно сделать вывод, насколько сильно привлекала его карьера клирика. Он жил при колледже, питался впроголодь и имел при себе всего одного слугу, дурковатого парня, который толком не мог последить ни за столом, ни за платьем своего господина. Лорд Рональд лупил его, конечно, в меру своих слабых сил, но это мало помогало вразумлению.

За столом Рон, уписывая за обе щеки, еще успевал давать ответы старому Джону. Они в основном говорили на латыни, и Патрик был оскорблен в лучших чувствах – этот нищеброд свободно переходил с латыни на греческий, цитировал Святое писание и сбился, запутавшись, только в одном из заковыристых псалмов.

– Молодец, – похвалил его приор. – Из тебя выйдет отличный священник, Рональд.

– Вероятно… да, – сразу помрачнев, согласился мальчишка.

Патрик завидовал. Языки давались ему легко, но этой легкости до глубоких знаний пришлеца было, как до небес. Граф недурно говорил и читал на латыни, а почерк у него был, как у лучшего каллиграфа, но греческим в той степени свободы не владел. Зато и светским языкам, приличным благородному человеку, таким, как английский, французский и итальянский, Хей очевидно не обучался.

Когда же старый Джон окончил его экзаменовать, Рональд вежливо поблагодарил за обед, а после перемахнул через ограду в саду и был таков. Но через пару дней пришел снова. Потом пришел опять, и Патрик уже сам выучился выслеживать этого нахального воробья в яблонной зелени. Конечно, они все-таки подрались, а потом помирились. С Рональдом вообще невозможно было долго ссориться – или убить, или уж подружиться. Патрик выбрал второе. В его постоянном окружении было мало сверстников, годных в друзья. Дети кинсменов, с которыми он рядом рос и вполне охотно играл, естественным образом смотрели на маленького графа снизу вверх, а, кроме того, детскую возню весьма лишает непринужденности тот факт, что за случайный синяк, наставленный графу, шкуру с тебя самого могут спустить вполне натурально. Отпрыски же тех вельмож, что наезжали в замок отдать дань уважения злоехидному приору, не слишком привлекали Патрика – он сам любил быть первой величиной, чтобы еще делиться с кем-либо вниманием – да и уезжали восвояси вместе с родителями довольно быстро. А без регулярных мальчишеских драк нормальной дружбы не заведешь. Что до лорда Рональда Хея, так у него была масса преимуществ, и главное из них – он никогда и ни в чем не пытался оспаривать первенство Патрика Хепберна. Но при этом не лебезил и не заискивал, а уж засветить графу в глаз у него было делом самым обычным – только успевай уворачиваться. И – да, это пару раз подвело Рональда под розги, когда о том прослышал приор. Рона высекли, несмотря на мольбы Патрика, тщетно объяснявшего, что это они не нарочно. После порки Рон слез со скамьи, шмыгнул носом и сказал Патрику:

– Ерунда это… вот дядя мой Джордж – он сечет так сечет. Оглянуться не успеешь, а задница, что твое поле весной, вся в бороздах…

– Есть хочешь? – спросил его граф, полный сочувствия.

– Ага, – сознался Рон.

Они вдвоем пробрались на кухню, произведя сущее разорение в запасах хлеба, эля, сыра, ветчины. Парни росли наперегонки, и есть хотелось практически постоянно. Патрик никак не мог понять, отчего Рон с таким стоическим спокойствием переносит порку, пока тот не пояснил, что дома дядья били его смертным боем, просто ради забавы, и выжил он только потому, что даже вот именно умереть уже не боялся. С этой точки зрения жизнь в колледже нравилась Рону куда больше домашней. Самому Патрику была непонятна такая истовость, за шалости он лишался карманных денег, еды, свободы – ибо приор мог и запереть в своих покоях со стражей, но не поднимал на него руку. Юный граф с малолетства отличался фамильным норовом: дед перепробовал на мальчике все виды убеждения, подкупа и соблазна, но отказался от розог. Патрика было проще убить, чем удержать от чего-либо битьем; исполосованный ореховым прутом, рыдая от боли, в слезах, он сползал со скамьи и тащился заново делать то, за что сей момент получал колотушки. Его еще порой можно было уговорить, но принудить – никогда. Его затопляла природная ярость, и мальчишка превращался в зверенка – орущего, царапающегося, кусающегося, раздающего тумаки направо и налево, и никто не мог с ним справиться, пока не приходила кормилица МакГиллан, которая клала его голову к себе на колени, сильно сжимала виски, целовала в лоб… и принималась петь долгие гэльские песни на старом языке, больше похожие на заклинания, и некоторое время спустя конвульсивные подергивания тела прекращались, синие глаза закрывались, и мальчик засыпал. Мэри МакГиллан умерла рано, оставив Йана вдовцом с тремя детьми, и смерть ее стала одной из самых глубоких душевных ран Патрика.

После таких припадков в детстве он пару дней отлеживался, был слаб и страдал от головной боли. Но потом перерос их, как и многое в своей натуре, имеющее отношение к чувствам.


Для чувств вокруг него была, право, не самая безопасная среда. Наследник семьи Хепберн рос среди междоусобной вражды, дрязг, ссор, хитроумных интриг – пока не принимая участия в этой паучьей возне, но наблюдая со всем вниманием, присущим любознательному ребенку. Дело было еще и в том, что Патрику достался совершенно необыкновенный родственник и воспитатель. Соединяя в себе все лучшие признаки породы, его двоюродный прадед имел и полный набор худших. Джон Хепберн был всесторонне образован, повидал мир, обладал незаурядными талантами в политике и литературе. При первом графе Босуэлле в руках приора Сент-Эндрюса находилась малая печать короля Джеймса IV, и этого Джон Хепберн не забывал никогда. Огромная власть иссушила его чувства, но сделала крепким, словно древесный корень. Глубоко верующий человек, он исполнял свои религиозные обязанности не только со рвением, но и с полной убежденностью. Он мог быть – и был – когда видел такую возможность – и сострадательным, и милосердным, в особенности, к малым сим. Никто, ни в городе, ни за его пределами, не мог упрекнуть настоятеля Сент-Эндрюсского собора ни в неподобающей прелату роскоши, ни в распутстве, таком обычном для большинства клириков, ни в стяжательстве. Подкупить его было невозможно – отчасти и потому, что материальные блага его интересовали исключительно как средство, а не как цель. И в суде, и в миру приор был строг, но справедлив, и пользовался всеобщим уважением. Но была и особенность – укрощал свой темперамент он исключительно перед Господом. Леди Маргарет Хепберн, право, преувеличила свои способности к душевидению, когда решила, что к старости приора Хепберна одолеют думы о вечности и смирение…

Через год после того, как Патрика привезли к деду – он сам не помнил, понятное дело, но город судачил об этом следующие лет десять с наслаждением – приор повздорил с папским легатом епископом Эндрю Форманом по причине того, что господин епископ не только самолично сочинял папские буллы, но и желал распространять их, и стричь прихожан непосредственно на подведомственной старому Джону территории. Приор посчитал это, с учетом общих баснословных богатств Формана, выдающейся наглостью и своею волей перекрыл тому доступ на такие жирные пастбища, как Сент-Эндрюс и Эдинбург. Форман очень боялся Хепберна лично и семьи Хепберн вообще, но денег хотелось больше, и посему кинулся на шею лорду Александру Хоуму, тому самому, что стоял за герцога Олбани. Хоум решился защитить папского легата от злобных сынов Белой лошади, и отправил с ним в Эдинбург для провозглашения булл своего брата и десять тысяч человек. А заодно и три тысячи – в Сент-Эндрюс, чтобы поставить во главе города Формана и выбить оттуда старого Джона к чертям собачьим.

Джон Хепберн, осердясь на такую наглость, собрал родственников, кинсменов, арендаторов и слуг, и нафаршировал людьми, оружием и артиллерией собор Святого Андрея, и, когда подошел Форман вместе с Хоумами, сообщил что-то вроде того, что всегда рад гостям, тем особенно, которые знают правила поведения в приличном обществе. Картина, представшая Хоумам, была нештурмуемой, собор Святого Андрея – это вам не фермерский амбар, внутри в самом деле помещалось очень много Хепбернов. С тяжелыми пушками, разумеется. А далее старый Джон самолично поднес фитиль к запалу ближайшей, выставленной прямо на паперть и обращенной к нападающим, и заодно пообещал взорвать собор, как он выразился, к такой-то Божьей матери, если Хоумы немедленно не исчезнут за горизонтом.

Путем длительных парламентерских переговоров разошлись красиво: Хоум уходит, Хепберн остается по-прежнему приором и настоятелем, а Форман делится доходами, да еще и приплачивает кинсменам и друзьям приора триста фунтов на выпивку за беспокойство. Старый Джон Хепберн выстроил заново за свой счет половину городских стен и основал в университете колледж Сент-Леонардс, и он мог позволить себе какой угодно религиозный диспут. Хуже всего в этой истории пришлось лучезарной Агнесс, второй муж которой осаждал Сент-Эндрюс, а сын ее от первого брака при этом находился внутри осажденного замка… она прокляла все на свете, и, в первую очередь, дорогую бывшую свекровь за то, что та вверила Патрика такому подходящему воспитателю.

Бабушка-графиня, узнав об инциденте с Форманом, впала в типично хантлейское неистовство, убежденная, что приор устроил все это исключительно для того, чтоб позлить ее лично, и выслала старому Джону пачку гневных писем. Джон Хепберн отправил их в камин, не читая. А Патрик таким образом побывал в первой в своей жизни настоящей осаде.

Но, по некоторому размышлению, компенсации Формана и унижения Хоума приору показалось мало, ибо фамильное злопамятство требовало утоления. Это ж подумать только, всякая мелкая дрянь станет голову поднимать против Хепбернов! И вот, когда в тот же год в Шотландию вернулся герцог Олбани, когда прошла и присяга, и представление герцога Парламенту, когда Олбани уже сосредоточил в своих руках полноту власти, из Сент-Эндрюса в Эдинбург прилетело письмо, с оттиском на восковой печати все тем же – Белая лошадь… старый Хепберн жил долго, память имел отличную, а потому перечислил все: и грехи папского легата, и все черные тайны Хоумов, начиная от поля Баннокберна вплоть до Флодденских полей. Самым любопытным для герцога было, разумеется, открытие, какую именно роль сыграли отец и сын Хоумы в истории изгнания его отца и брата… в итоге, одно небольшое письмецо благочестивейшего настоятеля Сент-Эндрюсского собора имело для его врагов самые печальные последствия. Папского легата герцог Олбани обобрал, как липку, сняв с него все накопленные к тому дню бенефиции, заодно лишив его и самих теплых мест: епископата, Сконского аббатства и аббатства Мелроуз. А лорд Александр Хоум, отчим Патрика, и его брат, лорд Уильям Хоум, чуть позже были обезглавлены герцогом Олбани по обвинению в государственной измене…

– Видишь ли, – любил повторять Патрику прадед много лет спустя этой истории, – тут правило одно, мой мальчик. Если не можешь сразу убить – говори. Разговаривай, отравленный язык Змея и в раю нашел себе жертву, а уж на нашей-то грешной земле и подавно отыщет…

И при этом ухмылялся в бороду, словно пират после удачного промысла.

Вот к такому-то человеку однажды вечером ввалился исхудалый, уставший насмерть, забрызганный грязью Йан МакГиллан, чтобы вручить приору шумный сверток, состоящий из годовалого графа и его тоски по матери.


Приор сперва рассердился. Он понимал все резоны своей родственницы, но не имел ни малейшего желания нянчиться с ребенком. Он поместил Патрика с его кормилицей и слугами в восточной башне замка и забыл о нем минимум на год, напоминал о правнуке приору только Йан МакГиллан, который регулярно приходил просить денег в той нудной манере, как умеют только горцы. А потом маленький граф уже и сам начал ходить, всюду лазать, сваливаться с лавок и вообще, постоянно попадаться прадеду на глаза. В промежутке между этими двумя вехами в Сент-Эндрюс явилась Агнесс Хепберн, и приору стоило немалого труда и всех запасов своей кротости умиротворить взбешенную красавицу. Правду сказать, она не была укрощена, но смирилась. Когда же он приложил руку к падению лорда Хоума, отношения их с матерью наследника фамилии испортились еще больше. Но зато приор всерьез заинтересовался ребенком – где-то около трех лет мальчика, когда того было уже пора посадить в седло, а заодно обучить чтению, письму и арифметике.

Патрик рос красивым ребенком и обещал стать красивым юношей. И было в нем что-то такое, что во взрослых людях зовут обаянием – мальчик умел привлекать сердца, сперва безотчетно, как это свойственно всем малышам, а потом уже – и по своему выбору. Кроме того, он ничем во всю свою жизнь не хворал – и потница, и даже оспа обошли его стороной, разве что схватил пару раз насморк, повалявшись в луже в дождливый день. Самой большой горестью его стала смерть кормилицы и няньки, Мэри МакГиллан, случившаяся, когда графу было чуть меньше восьми – он и сам был болен с неделю, и все удивлялись, какую привязанность выказывал к семье покойного после, оправившись от горячки. В остальном, он не доставлял приору хлопот, а именно это, как всякий настоящий мужчина, приор больше всего ценил в детях. Будь он хилым, жалким, вечно болеющим заморышем, Джону Хепберну было бы куда сложней ощутить в себе родственные чувства, а так он скоро поймал себя на том, что гордится ладным, смелым, красивым потомком. Постепенно приор привязался к мальчику настолько, что открыл ему доступ в свои покои в любое время, и сам стал обучать его латыни, греческому и закону Божию. К пяти годам Патрик мог и говорить, и читать на языке Книги – не без ошибок, но удовлетворительно. Чистописание давалось ему с трудом из-за природной непоседливости. По прочим предметам, таким, как светские языки, история, арифметика, геометрия, преподаватели сами приходили из Сент-Леонардса в замок. Иногда, в виде особой чести, маленький граф вместе с приором посещал колледж, но то бывали не дни учения, а дни торжественных приемов. Бывал граф и в большом зале замка, когда по пятницам приор вершил свой суд, и за разбором дела мог прийти к нему любой желающий – примерно с десяти лет наследника Джон Хепберн желал его видеть рядом с собой, пока докапывался до истины, хотя мальчик, сидящий на скамеечке у его ног, откровенно скучал, выслушивая нудные жалобы. Куда с большим интересом он следил за тем, как виновного волокут либо в тюрьму, в Кувшин Кающихся, расположенный здесь же, в Морской башне замка, либо на экзекуцию во двор, где палач, тоже Хепберн, а потому прозывавшийся в городе просто Хромой черт, выдавал жертве плетей. Это было самым частым наказанием у приора, помимо позорного столба и колодок, но Патрику ни разу не случалось видеть, чтобы Хромой запорол человека насмерть. На порку он смотрел, не отводя глаз, и вздрагивая сам при особенно жестоком ударе, но после нескольких случаев, когда юный граф пожелал вмешаться и явить снисхождение, не посоветовавшись с дедом, ему настрого было запрещено лезть под руку палачу – под угрозой, что оставшиеся плети он немедленно получит сам. Наказание, объяснял старый Джон, налагается не от жестокости, а по справедливости и с учетом сил виновного, дабы он, виновный, прочувствовал свое прегрешение, и в таком исполнении является частью божественного промысла, нарушение коего есть, в свою очередь, грех. В дни наказаний Патрик бывал тише и задумчивей обычного, но ровно до тех пор, пока кто-нибудь из его свиты не находил ему новую игру или развлечение, кинжал или охотничьего сокола.


У приора был двор, и у Патрика был свой маленький двор. Те полсотни, которые графиня-бабушка выслала из Хейлса вместе с внуком – они ведь никуда не делись. Осмотрелись, попригрелись в замке и решили, что сытая и спокойная жизнь в Сент-Эндрюсе куда привлекательней непредсказуемого и голодного Приграничья. То есть, осталось около двух десятков, которые и составляли слуг и свиту юного Босуэлла, а человек тридцать нахлебников приор приказами и угрозами все-таки выжил из замка. Кроме того, он же периодически грубо лишал оставшихся кинсменов маленького графа иллюзий о спокойной жизни, но, видимо, Маргарет Хепберн нравилась им в качестве леди куда меньше, чем даже такой неугомонный приор – в качестве лорда. Так, у Патрика были свои пажи, прислуга, конюхи, псари, сокольничий, грумы, все мужчины, которые, правда, незамедлительно постарались обзавестись женами-горожанками… Приор кусал седой ус, подсчитывая количество голодных ртов, которое вскорости наводнит замок, но стоически венчал новые пары, запретив приграничникам, чертям, хотя бы совершать handfast, жениться по обряду. Не то, чтобы ему нечем было кормить народ – старый Джон был весьма и весьма состоятелен, но, как настоящий шотландец, несколько скуповат. Впоследствии приор получал мстительное удовлетворение, меняя Хепбернов из Хейлса женатых – на холостых, возвращая родственнице по два, три, четыре рта вместо одного; леди Маргарет писала старому Джону чаще, чем, по его мнению, требовалось, писем он почти никогда не читал, отвечал ей его секретарь, Джордж Хепберн Крейгс, заготовленными посланиями о здоровье и успехах Патрика, а вот гонцы ее порой оседали в замке насовсем. Вместо них возвращались с женами и детьми те, кого вдруг потянуло в родимый край, или от кого приор пожелал избавиться за бесполезностью. Так, к примеру, приехал и остался однорукий Том-конюх, калека Флоддена, который, однако, держался в седле лучше любого здорового, а лошадей любил больше, чем спасение души своей – его-то приор и сам не отпустил обратно, ибо маленького графа как раз пора было сажать на коня, тут и пригодится знающий человек. Кинсмены нарожали детей, и вокруг графа заклубилась ватага маленьких Хепбернов, но все они были, во-первых, вилланы, а во-вторых, моложе графа на два, на три года, и по двум этим причинам, а также благодаря врожденной задиристости, граф был у них вожаком и заводилой. Но ровни-друга-соперника с ним в замке не было. И оттого появление в его жизни лорда Хея стало для него настоящим благословением, потому что Рон как-то незаметно вселился в замок, все меньше и меньше принимая во внимание, что ему положено жить в колледже Сент-Леонардс. Кроме того, рассудил приор, Патрику на пользу пойдет учиться в компании Рона – зависть заставит его побороть природную лень и догонять нищего всезнайку. Ради воспитательного момента и с уважением относясь к очевидным дарованиям юного Хея, Джон Хепберн без сожалений принял его за стол и в дом. Патрик ликовал – у него было, с кем, наконец, драться по-настоящему, ловить лягушек во рву возле замка и надувать их через соломинку, носиться сломя голову на лоулендских пони, биться на палках, отрабатывая сшибки на палашах, болтать, рвать с ветвей зеленые сливы и яблоки, болеть животом от пережора, презирать английский и греческую грамматику – и все это абсолютно на равных, ибо йестерский Хей спуску графу не давал. А вечерами они пробирались в большой зал, слушать музыкантов и певцов приора Хепберна или требовать волшебных историй от личного сказителя графа, правда, отнюдь не всегда Патрик мог слушать его байки так спокойно, как теперь.

Как всякий горец, Йан МакГиллан был прирожденный рассказчик. Истории, долгие и певучие, как сам гэльский язык, текли из его уст непрерывно, словно дыхание. И гэльский язык Патрик Хепберн тоже впервые услышал именно от своего слуги. Йан рассказывал о русалках и селки – людях-тюленях так, как это умеют только на севере. «Но более всего они горевали по Олавиттину, сыну Гиоги» – от этих слов у Патрика проходил мороз по коже, когда он представлял окровавленную, освежеванную тюленью тушу, которая, он-то знал, на самом деле была человеком. Он рассказывал про леди Нокдалиона, разбившую русалкин камень, и про то, как русалка в отместку убила ее ребенка. Он рассказывал о рыцарях, посланных королевой на Тайн ловить речных дев, дабы предсказали будущее нерожденных младенцев, и про то, что королеве это знание не принесло счастья, ибо она умерла родами. Он рассказывал про погибшее от четвероногой рыбы дитя и про белую голубку, про мальчика, убитого собственной матерью. От этих историй маленький граф просыпался с криком среди ночи, и требовал, чтобы кормилица МакГиллан сидела рядом с ним, держа за руку, покуда он снова не заснет. Мэри МакГиллан выбранила мужа, но прошло всего два или три дня, как Патрик потребовал от Йана новых историй. И начались новые истории – про девицу, служившую королю дуун-ши и воспитывавшую его детей, потерявшую в итоге рассудок от любви к государю холмов, про шабаши ведьм в заброшенных церквях Севера, на которых можно либо погибнуть, либо быть перенесенным в Париж и обратно, про Эльфина Ирвинга, виночерпия фей и его помешанную сестру, про несказанное чудовище Нэккилейви, про церковь Даларосси, куда бегут все души, обреченные после смерти дьяволу, дабы разорвать эти цепи – но не все достигают цели, ибо сатана преследует их в виде черного охотника на черном коне и травит своими адскими собаками. От новых историй Патрику снилось такое, что он вовсе запретил гасить свечи в покоях даже и на ночь, Мэри МакГиллан стала опасаться сгореть во сне, а муж ее Йан, когда дело дошло до Джона Хепберна, едва не заработал порку. Старый Джон забрал мальчика к себе, и граф спал на приставной кровати у ложа приора – храп деда приносил успокоение его мятущемуся воображению. Храп настолько не вязался ни с ведьмами, ни с русалками, ни с королем фей, храп был до такой степени прозаичен и материален, что можно было спокойно спать – никакое волшебное существо однозначно в покои не проберется. Граф все равно требовал историй от Йана, но тот, умудренный беседой с приором на тему возможных способов приложения плети к человеческому телу, выбирал теперь из своего арсенала совсем детские сказки: про селки – жену рыбака, про троих зеленых человечков из Глен-Невиса, про Ловкача, сына вдовы, и про Джила Макдональда по прозвищу Бронзовые башмаки. И бурчал себе под нос, что люди Лоуленда не понимают истинной красоты жизни.

На страницу:
3 из 6