bannerbanner
Беглая княжна Мышецкая
Беглая княжна Мышецкая

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 8

И надолго задумался бывший коломенский епископ, словно бы и позабыл, что рядом с ним тихо сидит служивый человек. Михаил Хомутов понял: быть может, за долгие мучительные годы принужденного молчания впервые заговорил о себе и своей боли человек, и негоже встать и уйти, не зная, обо всем ли он сказал, что наболело на мятежной душе.

– Когда патриарх Никон был в большой чести у молодого царя Алексея Михайловича, куда как высоко о себе возомнил и сам себя возвеличил, како духовному лицу и не в приличие, – снова заговорил батюшка Павел, следя взглядом за чайкой, которая кружила неподалеку над крайними стругами – кто-то из гребцов в шапке с малиновым верхом бросал ей в воду кусочки хлеба.

– Удумался же! Писал в грамотах себя «великим государем»! Тако же когда-то писался патриарх Филарет, но он писался не как патриарх, а как отец малолетнего царя и соправитель! А Никон? Пишет, бывало, так: «От великого государя, святейшего Никона, патриарха Московского и всея Руссии… указал государь царь и великий князь Алексей Михайлович всея Руссии и мы, великий государь…» Оно и понятно, почему, войдя в возраст, великий государь Алексей Михайлович и воспротивился такому величанию, указал Никону его место! А того гордыня уже всего разъедала! Давно на миру известно, что волк по утробе вор, а человек – по зависти. Тако и Никон в непомерном тщеславии добился, что сверг его вселенский приговор на патриаршем суде… – И снова умолк батюшка Павел, вздохнул о чем-то, должно быть, вспомнил про муки пережитые, про далекие, но по годам и не столь уж давние события, самовидцем и участником которых ему пришлось быть.

– А как, за что же вас-то судьба так крутнула, батюшка Павел? И по чьей злой воле? – поинтересовался Михаил, опасаясь, что батюшка встанет и уйдет, недосказав, быть может, самого главного.

Бывший коломенский епископ медленно поднял глаза на расстроенного служивого, горестно усмехнулся поблекшими губами.

– Да все по воле того же Никона! У нас ведь завсегда так: на деле ты прав, а на дыбе виноват будешь! Ан отомщен и я за свои мучения, не столь телесные, сколь душевные. Когда читали вселенский приговор Никону, тамо и обо мне говорено Никону в великий укор!

– Что же? – удивился Михаил Хомутов, все еще не в силах связать воедино таких разных людей – бывшего патриарха Никона и нынешнего, похоже что беглого епископа Павла. Хотя, если верить слухам, теперь и бывший патриарх Никон на струге со Степаном Тимофеевичем! Воистину, как говорят святые книги, неисповедимы пути Господни и его свершения над людьми!

– Как дознался я через верного человека, – ответил батюшка Павел, – вселенский приговор укорил Никона, написавши ему так: «Архиерея один сам собою низверг; по низложению с Павла, епископа коломенского, мантию снял и предал на лютое биение, архиерей тот сошел с ума и погиб безвестно, зверями ли заеден, или в воде утонул, или другим каким-нибудь образом погиб…»

– А вы, батюшка Павел, скрылись из тех мест, да?

– Да, сын мой. Бежал я из Коломны на юг, в верхние донские городки, облик крестьянина приняв. И долго был в разных работах, а как прослышал, что средь воинства атамана Разина объявился бывший патриарх Никон, так и поспешил сюда. Хотел упредить атамана, чтоб стерегся козла спереди, коня сзади, а злоехидного Никона со всех сторон… А довелось бы как нечаянно встретиться… – батюшка Павел вдруг прервал свои раздумья на полуслове, умолк, глядя в неохватную даль укрытого лесами левобережья Волги.

Михаила Хомутова в самое сердце пронзила острая догадка, даже ладони взмокли, и он нервно вытер их о штаны. Подумал: «Неужто самолично решил поквитаться с бывшим патриархом? А теперь случай ищет на патриарший струг проникнуть с ножом в руке?»

Должно быть, эти тревожные мысли отразились на лице впечатлительного Михаила, и бывший епископ прочитал их без труда.

– Порешил ты, сын мой, что я Никона погубить умыслил? – батюшка Павел вскинул на сотника удивленный взгляд, тихо рассмеялся, головой отрицательно покачал из стороны в сторону. – Не утаю, была такая у меня задумка… покудова Никон в патриархах сидел. А теперь и он тако же низвержен до простого монаха-затворника, како и аз, грешный. Просто хотелось подойти так близко, чтобы в очи глянуть да спросить: «Зачем, аки зверь лютый, на избиение холопам своим отдал тело мое, коль из него душу вынул?» Вот сколь хожу сюда, к стругам, но на тот, с черными коврами на палубе, не допускают. Да никто днем на той палубе и не объявляется, окромя стрельцов. Ночью же не разглядеть, кто выходит…

Помолчали с минуту, потом легко, не по годам, поднялся с травы бывший коломенский епископ, добавил, прощаясь:

– Пойду. Тамо меня пораненные ждут, врачую я их травами лечебными. Да помни слово, сотник, нет епископа Павла, а есть батюшка Ларион, не от мира здесь, а от Бога. Доведись в руки боярам попасть, и вовсе никакого имени у меня не выпытают.

Михаил Хомутов рукой до земли поклонился великому мученику, и они распрощались. И видел его под Синбирском почти весь срок осады кремля, а потом куда он делся – Бог весть[13].

Подошел Никита Кузнецов, посмотрел на уходящего вверх по волжскому склону батюшку, спросил:

– Чудной он, правда?

– Жизнь чудная порою бывает, брат Никита! Ну, идем к нашим стрельцам, глядишь, как бы снова бою не быть в степи под кремлем. Атаман Разин, должно, выяснил уже, далеко ли отбежал от Свияги воевода Борятинский. Ну, как в ночи к нему свежие полки подошли, он и кинется на нас, будто волк голодный из кустов на роковую овцу, пастухами оставленную без должного присмотра.

3

Воевода и князь Юрий Никитич Борятинский отбежал от Синбирска в Тетюши и в грязной от осенней слякоти низкой съезжей избе диктовал своему доверенному подьячему – не чужим бы ушам всего того слышать! – донесение о своем неудачном приступе на выручку осажденного Синбирска. Взмокший под дождем подьячий Вахрушка Семенов, втянув голову в остренькие плечи, весь внимание – упаси Господь что не так исписать, живо поротый будешь ночь лежать в конюшне на куче навоза или, в лучшем случае, на объедках! – ловил старательно каждое слово.

Юрий Никитич, тяжело топая по зыбким половицам, прошел от стола к низковатой крестьянской печке, снял с колышка холстовый рушник, утер от влаги отвислые щеки, старательно высушивая, покрутил русую пышную бороду в краях рушника, малость поразмыслил, прислонившись мокрым кафтаном к белой печке, начал диктовать свое послание великому государю и царю Алексею Михайловичу:

– Пиши, Вахрушка, тако: «В нынешнем, государь, во 179-м году[14] сентября в четвертый день пришел вор Стенька Разин с своими единомышленники ворами под Синбирск стругами. И ночью обошел Синбирск[15], и стал выше Синбирска за полверсты до города, и в отдачу часов вышел из стругов и хотел иттить к городу на приступ. И я, холоп твой, против ево зашел с своим полком, сажен с 10 не допуская к городу, прискакали к нему на дула пищальное, стрельба такая быть попалась, беспрестанно, и к городу приступить не дал. – Воевода глянул себе под ноги – с грязных сапог на деревянный пол натекло, а от ходьбы туда-сюда грязь разнеслась по горнице. Проворчал с затаенной обидой: – Кабы князюшка Иван Богданович… да ты не пиши этого, Вахрушка! Сия думка для меня одного, а не в донос государю на его сродственничка! Кабы князюшка, думается мне, в ту ночь не отсиделся в кремле, а вышел бы в поле всеми своими полками к волжскому берегу, то б, ополчась заедино, могли бы вора Стеньку и назад в струги вбить! Да как о том великому государю пропишешь? А ну как прогневается? – и воевода усмехнулся, копошилось давнее. Был он тогда в Малороссии под Киевом и при измене государю Юрия Хмельницкого, который переметнулся к полякам, получил он от воеводы боярина Василия Борисовича Шереметева предписание оставить малороссийские города. Да на что и ответил, ничтоже сумняшеся: «Я повинуюсь указам царского величества, а не Шереметева: много в Москве Шереметевых!» Тот боярин Шереметев и угодил в октябре 1660 года к полякам в плен, сидя у города Чуднова! Да князюшка Милославский не боярин Шереметев, на него хулу не возведешь! – Воевода и князь Юрий Никитич, уткнувшись в угол под худым, без серебра, иконостасом, не оборачиваясь к подьячему, малость постоял после воспоминаний, собираясь с мыслями, повелел писать далее так:

– «И они, воры, государь, поворотясь всеми своими силами от города, нас многих переранили, и самарца Любима воры убили до смерти. И тот, государь, день бились мы, холопы твои, с утра и до вечера и приступать им к городу не дали. И ничего нам не учинили, и стоял я, холоп твой, полком всем на одном поле с ним сутки, и на меня, холопа твоего, вор Стенька не смел приходить. И того ж, государь, дни в вечеру приходили на меня, холопа твоего, часу в третьем ночи[16]. А я, холоп твой, стоял в поле, ополчась, и бой у нас ночью был великий. И на том, государь, бою убили Дементия Ворыпаева да алатарца Куроедова да рейтара Андреева из полку Чюбарова. И у них, государь, на обеих боях многих побили. И на утрея, за полчаса до свету, почели приступать воры к городу, говоря и сослався с синбирены: на котором месте стояли синбирены, против тех прясел[17] воры и пришли; и стреляли синбирцы по них пыжами и в острог впустили. И хто в остроге был, всех посекли казаки, почели приступать к городу, а синбирены почели сечь людей боярских, хто тут был. А людей, государь, боярских я поставил по стенам с пищальями. И в остроге, государь, было людей на всякой сажени по осьми человек, и бились люди боярские много времени, а телеги всех ратных людей и лошеди были в остроге».

Воевода вновь умолк, принудил слова укора князю Милославскому утонуть в своей душе: «Кабы в тот час, когда воры к острогу кинулись с верхней стены, князюшка Иван Богданович сделал вылазку хотя бы одним полком московских стрельцов да ударил бы ворам в затылок! Глядишь, отшиб бы воров от острога и вызволил бы детей боярских! Ан нет! Государев сродственник опять же о себе пекся, себя пуще города оборонял! Эх, не в моей он тогда был власти, князюшка Иван Богданович, он бы у меня по полю впереди рейтар скакал бы…» Вздохнул воевода – что толку после срока локотки кусать себе, теперь впору самому о себе озаботиться. Прибежал в Тетюши гол как сокол, без обоза, без провианта и снаряжения, все Стеньке Разину досталось трофеем! Ладно, самого воровской изменщик вызволил. Бывший камышинский воевода сказался, к ворам пристал по принуждению, из страха смерти да из-за дочки, которая ушла с разинским атаманишкой… А не утек бы – теперь, поди, вороны играли бы моими мелкими косточками, очи выклевали бы. Альбо в мешок да в воду посадили!

Воевода Юрий Никитич с трудом подвигал озябшими плечами, весь передернулся, представив себе такую бесславную кончину…

– Пиши, Вахрушка, далее так: «А я, холоп твой, со своими ратными людьми к ним приступал и они меня, холопа твоего, без пехоты не допустили к городу, и сели по крепким местам и пушки привели, и беспрестанно по нас стреляли. И многую, государь, им помешку в приступе не учинили». Прописал?

– Прописал, батюшка воевода и князь Юрий Никитич, – не вставая из-за стола, быстро проговорил подьячий Вахрушка, еще ниже склонился к столу, чтобы скрыть ехидную ухмылку: «Как же, воевода, ты к городу подступал с выручкой, когда тебя самого воровские казачишки гнали, с коня сбили да малость живота не лишили? К войску охлябь прискакал в мужицком кафтане, так что рейтары, не узнавши, едва на копья не подняли. Благо завопил громко, по голосу и спознали своего воеводу! Хитришь пред великим государем, хитришь, князюшка!»

– Пиши еще, Вахрушка, так: «А татаровя, государь, которые в рейтарах и в сотнях, служить худы, служить с ними не с кем, и ненадежны с первого бою, и с тех боев многие утекли в дома свои, и нельзя на них на бою надеетца, и денег, государь, им не для чего терять, чтоб им быть в рейтарах. А начальные, государь, люди после того, как я, холоп твой, писал к тебе, великому государю, живут все по деревням своим. А окольничий Иван Богданович Милославский сел в Малом Городке, а с ним головы стрелецкие с приказы и Агеева полку солдаты и иных чинов люди. И Малый, государь, городок крепок, вскоре взять его ворами не чаю, только безводен, колодцев нет, и они до тех мест воды навозили много…»

– Навозили много, – повторил негромко Вахрушка, поднял голову, повинился: – Дозволь, батюшка воевода Юрий Никитич, перья заново исчинить. Куда как много уже писано.

– Займись, да не мешкай! Нам опосля великого государя еще и князю Петру Семеновичу Урусову писать надобно будет.

И пока Вахрушка готовил новые перья, воевода, устав туда-сюда ходить по горнице, грузно присел у небольшого слюдяного оконца, захлестанного противным осенним дождем, покомкал влажную бороду, вздохнул: «Эх, ты, горе-то! Не зря говорят в народе, что за добрыми делами находишься досыта, а худое само навяжется! Так и у меня на государевой службе вышло теперь под Синбирском! Как дело выправить – ума не приложу! А тут еще измок весь, теперь бы в баньку да в свежее бельишко передеться, да в теплую пуховую перину лечь навзничь. Да слушать бы из святого писания какое ни то чтение, а не эту брань мокрых и злых рейтар за окном, да усердное сопение простуженного Вахрушки… Ох-ох, да будет ли у меня еще домашняя сытая жизнь в Москве, в своем теплом домишке…»

– Изготовил, батюшка воевода князь Юрий Никитич, – подал голос подьячий. – Извольте далее речить!

– Не подгоняй, – насупил кустистые брови над серыми круглыми глазами. – Ишь, затаскали, что повивальную бабку… Да и то разуметь надо, что на печи промыслов не водят. – Воевода сказал это себе в разумение сетований на свою ратную жизнь, а Вахрушка, не поняв, к чему речь, только согласно поддакнул. – Пиши далее: «А я, холоп твой, с твоими, великого государя, ратными людьми отошел в Тетюши и дожидаюся кравчего и воеводы князя Петра Семеновича Урусова, чтоб нам, холопам твоим, пойтить опять в Синбирск; а будет Иван сидеть – чтоб ево от осады свободить, а будет, государь, Ивана взяли, а нам выйти на него, вора Стеньку Разина. А у него, государь, не многолюдно, больше пяти тысяч нет худова и доброго. А ныне у него на боях и на приступе безмерно побито лутчих людей много, и о том вор к памяти не придет. Не только бы, государь, что кравчий и воевода князь Петр Семенович к тому бою поспел, хотя бы у меня, холопа твоего, было две тысячи пехоты, и он бы совсем пропал, не только бы, государь, приступать к Синбирску, и к берегу бы не приступил! – воевода и князь не утерпел-таки, и хотя бы вот в таком образе, вскользь уязвил князя Милославского, что не дал полки московских стрельцов отбить Стеньку Разина с берега к стругам. Должно, поймет этот намек великий государь, на князя Ивана Богдановича кинет суровый взор, а его, холопа Юрия Никитича, глядишь, приласкает лишний раз. – А то рассмотрел, вор Стенька, что у меня нет пехоты, так он и учинил, а кабы сошлись вместе под Синбирск, и вор Стенька Разин был бы в руках или убит, и все бы пропали…»

Воевода с кряхтением встал с лавки, боясь тронуть на себе все мокрое, прошелся по горнице, остановился у стола в раздумье, постучал пальцами – писать ли о таких пустяках к государю, но потом все же решился.

– Отпиши, Вахрушка, и о моих порухах тако: «Стоял я, холоп твой, в обозе под Синбирском, и вор Стенька Разин обоз у меня, холопа твоего, взял и людишек, которые были в обозе, посек и лошеди отогнал и тележенки, которые были, и те отбил, и все платьишко и запас весь побрал без остатку. Милостивый государь царь и великий князь Алексей Михайлович, пожалуй меня, холопа своего, вели, государь, мне дать судно и гребцов, на чем бы людишек и запасишко ко мне, холопу твоему, прислать. Царь государь, смилуйся, пожалуй».

Ушла в Москву, к великому государю, бумага, посланная с нарочным рейтаром; достигла ушей великого государя Алексея Михайловича слезная просьба воеводы и князя Юрия Никитича, и двадцатого сентября великий государь «пожаловал, велел дать судно из Большого приходу, а гребцов из Ямского приходу».

Однако скорее, чем царская милость к воеводе Борятинскому, со всей округи пошли к Москве страшные известия о том, что заполыхала земля окрест Синбирска мужскими восстаниями. Десятки, сотни маленьких вспышек неповиновения, а потом и открытого бунта ширились, соединялись между собой, превращаясь в одно огромное пространство пожарища крестьянской войны с четко обозначившимся направлением на север, северо-запад и на запад, к первопрестольной Москве.

Заволновался и великий государь Алексей Михайлович – разве усидишь покойно в горнице, когда вокруг занялись огнем все дворовые постройки?

Глава 2. Еще не крах, казаки

1

Михаил Хомутов после удачного приступа к синбирскому острогу и взятия города Синбирска пользовался особым доверием у атамана, и по его просьбе подыскать ему доброго человека для отправки и приема нарочных от походных атаманов посоветовал взять к себе Никиту Кузнецова.

– Это который в Синбирске у Милославского в гостях был? – улыбнувшись, уточнил Степан Тимофеевич.

– Он, батюшка атаман, – ответил Михаил. – Не глуп, да и храбрости ему не занимать.

– Добро, быть ему за старшего над командой нарочных при моей походной канцелярии. Пущай десяток коней отберет и казаков добрых. Можно из твоих конных стрельцов. Да к ним еще казаков с засечной черты до Уреня. Они тутошние места куда как добре знают, не будут блукать сутками по лесу, как слепые кроты. В паре можно будет и спосылать за вестями о воеводе Борятинском и с нашими указами к походным атаманам.

Степан Тимофеевич, а разговор шел в горнице приказной избы, где обосновался атаман со своей походной канцелярией, прошел к окну, через верхнее толстое стекло посмотрел в сторону кремля: туда по его приказу из соседних сел и деревень шли телеги с дровами, старым сеном для предстоящего штурма.

– Тебе, Мишка, покудова со своими стрельцами в кашу не кидаться, а пахотных мужиков, которые в наш стан прибывают, верстать бы в казаки. И по возможности скорей обучать ратному делу. Через малое время кинемся на кремль. – Степан Тимофеевич задумался, взъерошил волнистые волосы со лба к темени, размысливая о предстоящем сражении, предвидя немалые потери. – Полезут на стены худо обученные, куда как больше поляжет. А коль научатся копьем да саблей пристойно владеть, ино дело будет. Всех тебе, вестимо, не охватить. Тогда отбирай кто помоложе да на коне верхом скакать сноровист. Будут в подспорье донским да запорожским казакам в сражении с конными рейтарами. Уразумел, сотник?

– Уразумел, Степан Тимофеевич, – ответил Михаил Хомутов, в известной доле гордый добрым к себе расположением атамана. – Мешкать в таком деле негоже, иду я к своим стрельцам и ныне же начну отбор в конные ратники из новоприбывающих.

И Михаил Хомутов взялся помогать походному атаману Лазарке Тимофееву пополнить войско способными к сражению людьми. По прибытии новичков их перво-наперво опрашивали, кто он да откуда, да с кем пришел, да каким оружием доводилось владеть? И если оказывалось, что человек этот с засечной стороны, да ежели поселялся на жительство из стрельцов, из пушкарей, из казаков, то таких Михаил Хомутов отбирал отдельно и ставил на смотр Лазарке Тимофееву. И особенно радовался Степан Тимофеевич, когда Лазарка приводил к нему поселенцев с Дона или с Днепра, самолично расспрашивал, кто и из каких мест, и отсылал к Роману Тимофееву в конное войско, которого набиралось уже и за две тысячи. Новичков из черносошенных[18] или из монастырских крестьян, посадских или гулящих, или из бурлаков Михаил, поделив на десятки, день-деньской обучал за городом в поле, как из пищали стрелять, да как строй держать, и как конных рейтар встречать плотно, бердышами отбиваясь и голову свою сберегая от длинного копья.

Помогали своему сотнику и его товарищи, особенно Еремей Потапов, Гришка Суханов, Федор Перемыслов, братья Василий да Иван Пастуховы, сыновья самарского стрелецкого сотника Михаила Пастухова, погибшего от рук майора Циттеля при восстании в городе накануне прихода в Самару передового отряда разинцев во главе с атаманом Романом Тимофеевым.

Стояли самаряне за городом со своими малооружными и не обученными еще новобранцами и смотрели, как вел Степан Тимофеевич первый штурм кремля. Под гром пушек с обеих сторон казаки запустили в ров сотни телег, обмотанных и нагруженных сеном, соломой, хворостом, затем забросали ров факелами. Черными клубами взвился едкий дым, нестерпимо горячее пламя метнулось вдоль бревенчатых прясел вверх, где наизготовку стояли московские стрельцы да лучшие поместные дворяне. Затрещали бревна кремлевской стены. Но обидно мало оказалось растопки, фукнуло пламя столбом да и быстро угасло, а когда прогорело, казаки кинулись в ров с лестницами. Умолкли пушки воеводы Милославского – враг во рву, ядрами его уже не достать. Пушки атамана бьют из острога, да незадача – ядра не могут разбить толстых бревен. Зато московские стрельцы почти беспомешно сшибали штурмующих новоизбранных казаков с лестниц, а те лезут вверх не так сноровисто, как хотелось бы атаману.

– Быстрее, быстрее, братцы! – кричал Степан Тимофеевич со стены острога, словно за громом пушек и пищалей его могли услышать там, в адовом преддверии, во рву и у стен. – Эх, зацепились бы только за стену в одном месте, а там матерые казаки возьмутся за дело, как надобно!

К Степану Разину подбежал есаул донских казаков Левка Горшков. Усы дергались от злости и ярости, черные раскосые глаза, словно грозовая туча, метали молнии.

– Дозволь, батько, мне со своей сотней казаков метнуться на стену! Дорвемся до сабельной драки, там легче дело пойдет! Дозволь. Жаль мужиков, перебьют всех.

И не хотелось Степану Тимофеевичу, видел это Михаил Хомутов, кидать в пекло лучших своих казаков-донцов, да понял: новоизбранным не одолеть высоты по шатким лестницам, должного навыка нет, а тут еще сверху летят камни, бревна, хлопают пищали…

– Иди, есаул! Ухватись за стену и пробивайся к воротной башне, вот к той, что воротами к острогу! А мы постараемся к воротам пробиться снизу!

С яростным криком «Неча-ай!» сотня донских казаков скатилась в ров, к тысячам тех, кто уже там был, мигом проскочила к лестницам, оттеснила на время вчерашних посадских да черносошенных. С ловкостью кошек устремились казаки вверх, зажав в зубах обнаженные сверкающие сабли.

– Донцы-ы, донцы лезут! – пронеслось по верху стен. Догадались стрельцы, что теперь дело придется иметь с бывалыми воинами, кинулись встать поплотнее к тем пряслам, где лезли на штурм казаки с их бесстрашным есаулом Левкой Горшковым.

Казаки не просто лезли наобум, до первого удачного со стены выстрела, а подстраховывали огнем из пистолей переднего, передавая заряженные пистоли вверх, а незаряженные вниз, и делали это на ходу, быстро. Вот уже наиболее сноровистые достигли верха, осталось уже еще три-четыре ступеньки… Но падают на землю храбрейшие, стрельцы отталкивают баграми лестницы от стены, опрокидывают в ров. Мелькнул почти с самого верха голубой кафтан бесстрашного есаула… и Степан Тимофеевич дал команду отойти в острог и в город, подобрав всех своих, кто поранен или убит…

Отыскался и есаул Горшков. С простреленной ногой он ухнул вниз вместе с падающей лестницей, да, к счастью, угодил на воз с сырым сеном, которое не успело догореть. Оттуда его в затлевшем кафтане вынули свои казаки, перевязали рану белой холстиной и принесли к атаману Разину.

– Жив, Левка? – нервное лицо с дергающимися губами атамана склонилось над есаулом. – Каково тебе, больно?

– Жив, батька! А что больно, так сердце болит! Эх, кабы не стрелецкая пуля, был бы я на стене! Веришь?

– Верю, Левка! Ты молодцом лез на эту треклятую стену! Ништо-о, погодь трохи, воевода. Пойдут еще гулять избы по горницам, а сенцы по полатям! Не весь наш разум изошел этим днем! Добудем мы тебя из-за стены! Свинья не боится креста, а боится кнута! Не миновать тебе, Милославский, казачьей плети по жирной заднице! Поправляйся, Левка, не последняя у нас с воеводой сеча!

И верно, второй приступ повел атаман Разин в ночное время. И на этот раз осаждавшие несли с собой дрова и вязанки хвороста, чтобы завалить ров, а навалив, зажечь, используя для этого порох, паклю.

Но и второй приступ московские стрельцы отбили с немалым для штурмующих уроном.

– Кой черт нам кидаться и далее снизу вверх! – почти кричал Степан Тимофеевич, тяжело вышагивая по скрипучим половицам приказной избы. Собравшиеся к нему на совет походные атаманы, словно чувствуя за собой тяжкую вину, в молчании поопускали головы.

– Как же его достать-то, треклятого воеводу? – в недоумении пожал плечами Василий Серебряков. – В поле он выходить не хочет. И на вылазку опасается, что от ворот можем его отсечь!

Степан Тимофеевич за тяжкими раздумьями, казалось, впервые увидел Серебрякова, долго смотрел на него, что-то решая, и вдруг твердо произнес, всем на удивление:

– Вот что, Васька! Максимка Осипов днем гонца пригнал с известием, что поворотил с Корсунской черты на Нижний Новгород, побрав у воевод перед этим ряд городков. Войско его велико становится, а атаманов добрых нет. Тебя просит к себе в подмогу. Пойдешь под его руку? – и, словно испытуя верного походного атамана, с прищуром глянул ему в лицо: пойдет из-под его начала или останется здесь, где гораздо труднее?

На страницу:
5 из 8