Полная версия
Таёжная кладовая. Сибирские сказы
– Ну и ну! – сердится Филька. – Мала блошка, да спать с ней тошно.
– Не я ж на тебе женилась, – резонит Анчутка. – Ты мне спину-то не кажи. Не ставь спину-то стенкой! Я ж Семёну невесту подглядела.
– Да ну! Не то Паучиху?
– Дурак ты, Господи прости! Кто же это одной коростой другую лечит?
– Да уж и не знаю, – тянет Филька, – кому он мог ещё поглянуться?
– Паруня, та, что весной у Назарихи баню купила, в самый раз нашему шпарёнку.
– Это Паруня, которая, говорят, от муженька своего убежала?
– Она!
– Так разве ж доброе дерево к трухлявому пню привьётся?
– Много ты знаешь! Она пятно своё стелькой готова прикрыть. А ты видал какая? Эта лошадь двух мужиков прокормит. Только взять-то её – никто не берёт.
– Ой, гуди, гуди… Брешете вы, бабы. Красота её глаза вам слезит. Скажи, сесть тебе на Паруню захотелось. Думаешь, кого горе согнёт, того и овца перемахнёт?
– Ишь куда по жалобе поплыл – к берегу не притянешь. Нашёл тихую! Мужика бросить – она смелая…
Ну, нонче – ночь, завтра – утро… Убаюкала Анчутка Филькину совесть, заговорила кровную жалость.
– Ладно! – отмахнулся Филька от зуды. – Загляну на неделе к Паруне.
Анчутка и неделить не стала. Из тёплой постели к Паруне явилась.
– Ай, дрыхнешь, нагулявшись?
– Не с твоим гуляно, не тобой пытано… – осерчала хозяйка. – Чего ты с утра, не оглядевшись, людей будоражишь? Дело, што ль, пытаешь?
– Дело, Парунюшка, дело! Полный короб принесла. Слушай сюды. На неделе Филимон мой со сговором к тебе пожалует. Так уж ты не сусолься шибко-то, Парунюшка.
– Ишь чо! – удивилась Паруня. – Али ты своему Фильке осточертела?
– Вот уж наляпала! – усмехнулась Анчутка. – Да в нашем дворе женихов-то лопатой греби.
– Уж не Петруха ли по мне занемог?
– Не… Петруха ж остолоп ещё. Семён квохчется. Сам-то он, вишь, какой стеснительный?
– Буде вракать! На кой леший припала мне болячка ваша?
– Болячка-то он болячка, да на каком теле сидит! Род-то какой тебе честь оказывает!
– Мне что ж от вашей чести, али соху за неё прицепить можно?
– Фу ты, простоумая! Семён-то не сегодня завтра того… упокой душу… А ты тем временем Петруху приручи. В одно хозяйство пойдёт. Чего тебе терять-то?
– Ишь ты, чумичка подлая! – подскочила Паруня. – Мало тебе Семёна, ты ещё и Петруху думаешь под себя посадить! Две шеи ей подставляй! Не широко ли сидеть будет?
– Я чо такого сказала? Ты пошто в пузырь-то лезешь? Глядите на неё! Я к ней сватом, а она – ухватом. Ну, я пойду, коли так. Другую поищу.
– Погодь, Нюрка, – позвала было сваху Паруня. – Договорить надо.
– С Филькой договаривай.
Договорились, однако, Паруня с Филькой.
Уж и пела в тот день Дарья Паучиха за плетнём своим. Анчутка сколь разов ладила кол из плетня выправить да по горбу Дарью накостылять.
В ночь перед Семёновой свадьбой занялась огнём Паучихина пластянка, со всех четырёх сторон полыхнула жарко. И костей Дарьиных не доискались потом. А неделей после венчанья Паруня зафондебобилась:
– Широк ваш двор, да правит в нём вор. Дели добро! Своею печкой тепло добывать будем.
И Семён, знать, от досады за Дарью тоже в лад с Паруней упёрся:
– Дели, Филька, покуда я сам не приступил!
Ох, и не ждала Анчутка такого выверта от невестки! Однако скоро вожжу на кулак намотала, упёрлась дужно и повернула в свой огород:
– Кто ж о такую пору-времечко делёж ведёт? Буде кочевряжиться. Скирды завершим, зерно обмолотим, картошку приберём… Там и дели-распределяйся.
А у самой на уме: «По осени, должно, Сенька, окочурится, Паруню тогда – в гриву! В гриву её, шлёнку-чужедворку! Иди свою банёшку топи!»
А уж самой недужится, а уж самой неможется. Гробит Сеньку работой, голодухой добивает.
Полевая работа Паруню мужиком сделала: днюет и ночует со деверьями на жнитве да на зяби, на покосе да на озими. А Сенька чахнет на глазах, еле двор перемогает. Только и сила в нём, что до Дарьиного плетня доползёт и ляжет, ляжет и задремлет на солнышке. Тепло ему там, будто земля ещё с пожару не остыла.
Сладили крестьяне полёвки; братья с новой невесткой на ярмарку собрались. Паруня наказывает Семёну:
– Ты, Сенька, не бегай под Нюркой. Горб-то свой не подставляй под ведьму киевскую. Разумей себя: старшой ить ты.
Ну, съехали со двора обозники, постояла Нюрка у ворот, покрасовалась и домой вернулась. Вернулась и Сеньку в бок:
– Неча болявки налёживать! Велика ли работа: по лопатке, по вёдрышку… Погреб под картошку приготовь, отвори… пущай ветряет.
Погреб тот у бани самим Парамонычем был вырыт. Когда рыл его Парамоныч, сказывал: «В погребе чегой-то шибко слыхать, как Дарья поёт. То ли жила какая идёт со двора её подземно в нутро погреба?»
Покуда Семён добрёл до места, колечки цветастые в глазах закрутились, заширились… А работу надо делать, не то Нюрка поедом заест. Поскрёб Семён сколько-то, покидал наружу сор, подмёл донышко, выбрался кое-как и прилёг передохнуть у Дарьиного плетешка.
Тепла земля озноб сняла, косточки на место приткнула, чтоб не тряслись, и приголубила хворого до дремоты.
Анчутка пришла на работу глянуть и заорала, торкнувши ногою Семёна в бок:
– Я тя за сном послала? За сном я тебя послала, морда слепошарая?!
– Ну, чего ты, Анна, злом рот поганишь? – не утерпел Семён. – Почистил я. И лесенка вона… на ветерке… Пущай обыгает.
– Обыгает… – перевернуло Анчутку. – Чёрт бы тебя обыгал, притвора. Поди хворосту накидай! Подожги дымно. Червяка всякого, паучишек повыкури.
– Да чисто в погребе, сама погляди. Сухо да чисто.
– Где сухо? Где сухо? Вон в углах… Нагнись ты.
Нагнулся Семён над погребом, Анчутка его саданула в загорбок: спину, мол, боишься переломить.
Ухватился болезненный за погребушечный край, да слабые руки ослушались – сорвались. Ухнулся Семён об глинистое дно, простонал и умолк.
– Так тебя! – крикнула в погреб Анчутка. – Посиди тут денёк-другой. Может, подохнешь быстрей.
Хлобыстнула она творилом и ушла во двор.
А Семён как упал на дно, так и не мог подняться. Кое-как дополз до стеночки, спиной привалился. Так и просидел в погребе до темноты. От холода, знать, опамятовал. Вспомнил, что было, и заплакал без стону и причёту. И впервой подумал Семён о смерти как об избавлении.
Чу! Песня!
То ли смерть идёт, то ли жизнь возвращается? То ли мерещится Семёну во бреду Дарьин голос?
Хотел Семён на помощь позвать, да силушки в нём осталось только прошептать имечко доброе:
– Дарья! Ах, Дарьюшка…
Откинулось творило, пахнуло в яму теплом и голосом:
– Ктой-то тут меня зовёт? Неужто Семён! Раненько ты, батюшка мой, под землю забрался. Да я тебя и под землёй нашла.
Опустила горбыня лесенку в погреб, зовёт:
– Вылазь сюда.
А Семён уж с ног на руки валится.
– Друг ты мой бесталанный! Погодь времечко… – Сбежала легонько Дарья по лесенке, подхватила Семёна, что дитя малое, под звёзды вынесла. – Ах, ты, Сенюшка, Сенюшка. Сколь лёгонек-то ты, сколь хрупенёк. Всё высосала кровопийка ненасытная, а меня ж ещё, подлая, Паучихой нарекла.
Посмотрела Дарья строго так в сторону избы, где Анчутка бока на перине грела, и пошла к лесу со своей ношею.
Ну ладно…
Отползла ночь от села, за оборком леса спряталась, и нет её.
Не успела Анчутка, спросонья зевнувши, рта перекрестить – вот она, ярмарка, в ворота стучится.
Не ждала злыдня такого поворота, залебезила перед своими: про товар, про дорогу, про цены спрашивает…
Паруня ж Семёна глядит:
– Где Семён?
– А пёс его знает, – отвечает Анчутка. – Ночью всё дверями хлопал, всё ходил – спать не давал. Может, где на сене дрыхнет?
А самой не стоится. И такие у неё прыткие глаза, прям не знает, на чём бы их остановить.
– Пошли завтракать, чего среди двора стоять, – зовёт. – А Семён никуда не денется.
Однако и в избе под нею лавка прыгает.
– Сидите, – суетится она, – с дороги и так притомились. Пойду Семёна покличу.
Не привыкли домашние к такой заботе, удивляются. Не усидела Паруня, вышла следом за Нюркою. А та прямиком к погребу шпарит. Паруня юбку – в горсть и за ней. Анчутка уж творило погребное откинула, шумит:
– Вылазь, Семён, куда забился? Вылазь, говорю! Не то в погребу погребу…
Яма ж ей пустой ответ бубнит.
Полезла она в погреб и уж не видит со страху, что следом Паруня опускается и Филька с Петром прискакали, смотрят сверху.
Нюрка будто вовсе ослепла: шарит руками по стенкам погребушечным, ищет… Паруня же стоит в погребе посередине, глядит на неё, а сама дрожит мелкой дрожью, и такие у неё глаза, что у Фильки с Петром волосы дыбом поднялись.
Анчутка кидается на стены, бормочет чего-то… В одном месте стенку боднула и увязла головою, что в квашне. Дёрнулась освободиться, земля и поплыла в погреб, как вода в половодье полилась. Не успели бабы и ноги вытянуть: закрутило их в месиво земляное, что в воронку речную.
Скоро и макушек не видно стало.
Братья за лопатами в пригон кинулись. Пока бегали туда-сюда, полный погреб грязи наплыло, под самое творило. И вся она поверху уже заткана крепкой паутиной. А на самом видном месте сидит здоровенная паучиха, шипит, ядом плюётся…
Хотели её братья держаками с места согнать, но дохнул на них погреб могильным холодом, и побежал наружу злой шепоток:
– Пошли, пошли со двора. Не то в погребу погребу-у…
И завыло ветром-позёмкой.
Братья и лопаты побросали, друг на друга смотрят: в уме ли они?
Тут и послышалось им: поёт кто-то под землёй. Идёт песня нутром земным туда, где стояла раньше Дарьина пластянка.
Братья за песней как привязанные пошли, сами не знают, что делается с ними.
Уж было через плетень в Дарьину ограду полезли следом за тем голосом. Да только видят: стоит за плетнём Паруня. Живёхонька. Будто не её сейчас плывуном в погребе залило. Стоит Паруня и ладошкой братьям путь загородила: мол, нет вам дальше дороги и ходить не смейте.
Сказать ничего не сказала, поглядела и отвернулась, и пошла к лесу. Пошла в ту сторону, куда ночью Дарья-певунья Семёна унесла…
Федорушка седьмая
Сколько людей по земле ходит, а нет такого человека, чтобы с другим спутать можно было. И примет-то у нас: душа да тело. Поглядишь на человека один раз и уйдёшь по жизни разными дорогами. Повстречай потом забытого, маяться будешь: где это он мне попадался? Разве уж вовсе перевернёт его, перекрутит… Про душу другое.
На балалайке три струны, а что вытворяют! В человеке же струн несметное множество. И каждый проходящий норовит настроить их на свой лад: попадёт умный – поют струны, подвернётся пройдоха – стони да охай, нагрянет дергач – садись да плачь…
Может, к тому времени, когда умному очередь подойдёт, струны те пооборваны висят. По связанной же струне один дребезг катится, под музыку такую черти пляшут.
Глядишь на такого человека: живёт – могилу ищет. Рядом с ним больно себя здоровым осознавать.
Про одну такую горемыку, про Федорушку, помнил народ с малых её годов. Жила Федорушка – от людей пряталась, неся по миру убожество своё непоправимое.
Годов с пяти принялась она в голову расти, после того как, сорвавшись с колодезного сруба, просидела ночь целую в гнилой темноте.
До полудевки уж дотянула Федорушка, а всё-то в одну варежку могла она втиснуть обе руки, ребячью одежонку отдавали ей на донашивание, и верилось-казалось, что вся Федорушка уложена в голове своей, большой и крепкой, как семенная тыква.
А ведь не получилось бы с Федорушкою такой беды, кабы за нею был хоть малый догляд.
Какой там догляд, когда одна мать на ошестёх сорванцов да на седьмую Федорушку руки ломала? Ну и споткнулась на непосильной работе.
А с такими-то руками безрукими, какие у Федорушки остались, зыбку качать и то – пойди попробуй!
Парнишек народ кого в кузницу пристроил, кого в подпаски загонялой, вместо собаки, кого в лавку затрещины хватать. А Федорушке одно дело – милостыню просить.
Ходила Федорушка, годы вела…
Тут возьми да подвернись весёлая барыня, самого губернатора жена.
И пёс её душу знает, какого она лешего искала в наших заплатанных краях? Губернаторёнка своего за хвостом возила.
Этот самый гнаторёнок и заметил Федорушку.
– Ой, – орёт, – маманька! Кукла на завалинке сидит! Купи!
Купи да купи. Вынь да положь.
А ей, барыне-то, по душе, что по меже, – лишь бы юбку не вымарать.
– Поскольку ты на другое дело не пригодна, – говорит она Федорушке, – беру тебя заместо забавы. Садись на задке и ногами помахивай.
Так вот и умахала Федорушка от смеху на потеху. Как сам губернатор увидел её, поразился.
– Кого ты, – спрашивает, – матушка, привезла? О-хо-хо, – ржёт, – пузырь на вилке. Ты, – говорит, – матушка, утром по гостям пошли: пущай соберутся поглядеть.
Барынька муженьку рада угодить. Нарядила она Федорушку по своей задумке: голову ей начисто остригла, щёки свёклой натёрла и выпустила вечером на пьяных гостей.
Стоит Федорушка среди разгульного хохоту, бегут-катятся слёзы, расходятся со щёк алыми пятнами на белом наряде…
Довольная губернаторша перстенёк на пальце крутит, а бородатый Расстегай скакуна через стол хозяину за Федорушку сулит…
Навеселились гости да и забыли про неё. Уторкалась под стол Федорушка, наревелась там и уснула.
Проснулась… Над столом голос губернаторши стелется в Расстегаево ухо раструбом:
– Да ты не бычься, брат! Ну, беда ли в том, что муженёк мой на скакуна твоего девку менять не хочет? А ты не торопись. Наиграется. Уродство, оно надоедливо. Придёт время, так отдаст. А ты Федорку эту с каким-нибудь там пьянчугою повенчай. Наплодят они тебе таких выродков, каких свет не видывал. Да за такой цирк тебе не одного скакуна дадут. Что ни год, то урод! Прямая выгода!
Федорушка даром что не мудра была, а поняла, к чему губернаторша клонит. Сомлела вся: как беду отвести?! За кого спрятаться? По губернии бежать, всё равно что на сковороде жариться: и перевернут, и посолят, и на стол подадут… А бежать надо.
Дождалась она, когда Расстегай с губернаторшей уйдут, выползла из-под стола, по коврищу мягкому не стукнула, по сеням протемнила, не звякнула, скатилась с высокого крыльца… только мерин Расстегаев храпанул у привязи, только сторож трещоткою прокатал тишину…
Выскользнула за ворота, а там баба хмельная на краю канавы сидит, никак сама подняться на ноги не может.
– Ой, лихушки мне, – тянет она к Федорушке грабастую пятерню. – Подай подушку-перинушку. И у тебя нетути? – И запела пьяная:
Соломцы б клок,Да пойла чуток,Да горькой налей —Помирать веселей.Дёргает баба разутой ногой и приговаривает:
– Слышь-ка, девонька? Хавронья я Свиное Рыло. Чо уставилась-то на меня? Звезду енеральскую увидела? Тащи меня за ухи из грязи домой.
Принялась Федорушка Хавронью из канавы тащить. Хоть мала силёнка, а к силе приварок.
Хавронья баба здоровая. Закондыбала по улице. К дому подходить стали, совсем твёрдыми ногами пошла. В избе лучину запалила, рука не дрогнула.
Чудно Федорушке показалось и то, что в доме у неё не корки да сухари, а калачи на сахаре.
Ой, взяла беда расчёта, вышла в дверь, вошла в ворота…
«Будь ты трижды неладная! – клянёт себя Федорушка. – Спряталась, что дитя малое: голову в подклеть, а задок под плеть…»
А Хавронья Федорушку уже и ко столу манит.
Поела бы Федорушка Хавроньиных калачей, да кусок в горло не идёт.
– Чего ты, не сглотнувши, икнешь? – спрашивает Хавронья. – Меня, что ли, испугалась? Да ежели мы, простодумы, начнём друг на дружку волками смотреть, так загонщикам нашим останется шкуры наши готовыми по кучкам раскладывать. Чем яростней мы будем злобиться, тем больше пойдёт этих шкур на барские розгульни. Может, и есть у тебя нужда людей бояться, да сегодня отпусти сторожа… В моей избе ни один живой глаз тебя не поймает. Не любят меня проныры. Боятся. На улице сам губернатор, увидевши меня, торопится по делам. Потому, что за меня темнота людская заступу поставила: оборотнем живу я! На шепотке-то за моей спиною всем я: Хавронья Свиное Рыло. А в лицо на голосе будь здорова, Хавронья Савишна! По моему же понятию, так за мною пусть хоть хвост волочится, лишь вперёд коровою не мычать. Ещё я так думаю: значит, для чего-то я нужна оборотнем, раз уж народ так придумал…
Эхма! Кабы не оговорка, была бы в уме Федорка…
Хавронья, должно, вразумляла Федорушку своим откровением, а той уже привиделось-прислышалось, будто захрюкала хозяйка после слов своих страшных.
И дня не прожила Федорушка у Хавроньи. Утром чуть свет нырнула она в подворотню и попала… как из трубы в трубу, только поуже: за воротами вот он!.. Сам Расстегай брюхо на седле везёт.
Федорушка заметалась по улице, а он за ней верхом, а он впритруску… Правит скакуна за Федорушкой, а сам заливается со смеху.
Металась Федорушка, металась, пока не сунулась носом в землю.
А уж Хавронья тут. Заступила дорогу Расстегаеву мерину и идёт на него всем телом. Пятится мерин, схваченный за узду крепкой рукою.
– Смотри, куда прёшь! – говорит Хавронья Расстегаю. – Назюзюкался с утра-то! Ещё б ты борзых на сироту натравил, брюхо ты безмозглое!
Опомнился Расстегай, спесь величать его принялась, гордая заноза сквозь седло колет, да так ли глубоко, что он по самые уши кровью наливается…
Видит Хавронья: пора прощаться. Припала она губами к меринову уху и что-то крикнула. Хватанул мерин по улице, пошёл через канавы плясать, чесать бока о заборы.
Расстегай руками машет, верещит по-свинячьи да плюхается колотым местом об седло…
Укатил мерин седока за городище, там хряпнул где-то оземь, и… доставили проезжие люди того Расстегая на губернаторов двор еле живого. А скакуна до сей поры в поле ищут…
Хавронья же Федорушку домой на руках принесла.
Лежит Федорушка на лавке – впору под образа…
– Ты хоть имечко своё помнишь ли? – бьётся над нею Хавронья.
– Федорушка, – отвечает сирота, – седьмая…
– Ну и ладно, – соглашается Хавронья, – седьмая так седьмая… Годов-то тебе сколько?
«Седьмая», и всё тут.
Ну а на губернаторском дворе сыр-бор разгорелся: какая-то там Хавронья Свиное Рыло и посмела над барином шутки шутить! Бог знает, что бы сам губернатор тогда сделал, кабы дома был. А губернаторша ногами затопала, дворовых в загривок:
– Доставить сюда Хавронью! И Федорку кнутом, чтобы не куражилась вперёд!
Хавронью привели, а про Федорку правду сказали:
– Не можно трогать: родимчик её колотит.
Губернаторша и пристала до Хавроньи один на один:
– Держи ответ, баба, как ты на девку порчу навела?! Мы по доброте своей душевной сироту в доме пригрели, а ты увела, да и зельем опоила?! Не будет тебе от нас милости! И не проси, и в ноги не падай! Эй! Кто там! Волоки сюда верёвку! Вяжи её, чтобы судом своим судить!
– Ну чего ты, барыня, визжишь? – говорит ей Хавронья. – Аль не слышишь: голос-то у тебя перехватило… Давай, што ли, сама я холопьев твоих покличу…
– Стой! – машет рукою на Хавронью губернаторша: без тебя, мол, обойдусь…
– Без меня так без меня, – смеётся Хавронья. – Ступай, матушка-барыня, зови своих холуев. А я погляжу, как это у тебя получится.
Шаг шагнула губернаторша к дверям да в юбках и запуталась, другой шагнула – на пол грохнулась. Поднялась было да снова ухнулась.
Хавронья хохочет, а губернаторша не сдаётся – ползёт… загребает да ползёт…
– Ну, ежели ты такая упрямая, – говорит Хавронья, – век тебе ползать!
Перешагнула Хавронья губернаторшу и дверью хлопнула.
Приехал губернатор домой: холопы гнутся в сторону от него, шепчутся по углам, торопятся каждый своё дело делать.
Губернатор в дом, а там жёнушка его уползалась до того, родимая, что на спину перевернулась и похрюкивает жалобно, будто что сказать хочет.
Работники, видя такую беду, про Хавроньин-то приход и сказать боятся: как бы кому самому поползнем не сделаться!
А Хавронья без головы, что ли? Будет она ждать, когда это губернатор до истины докопается!
Видел народ, как шла она по улице с узлом да Федорушкой, а куда они подевались, никто не сказал.
Майкова яма
Догадывались люди, но сказать точно никто бы не сумел, отчего это занялась полымем крепкая изба Егора Майкова. Жил Егор тихо, на отшибе от деревни, за перегустым ельником, у топкого Комарьего болота. Шибко не богатился тот Маёк перед народом, но гордевал!
Не успели оттеплиться уголья недавнего пожара, а уж на погорелом месте новые стропила в небо коленки уставили. Откуда у простого мужика такой достаток? Ведь не по добытку еда – видима беда…
И сразу встрепенулась вся округа. Стал народ говорить открыто о Егоре Майкове. Будто выходит он сумерками на дорогу в самую распутицу либо метель, зазывая к себе во двор умотанных непогодою путников, добрым хозяином отворяет перед ними ворота…
Со двора же выпускает Маёк своих ночевальщиков только вперёд ногами! Будто бы опаивает он гостей чем-то больно зыбким, а потом прячет в чёртовом окне топкого Комарьего болота. Той же ночью угоняет Маёк в город осиротевших лошадок да там и сбывает их кому-то, не менее осторожному, чем сам. А что телеги да брички – так ни одна печка ещё огнём не подавилась.
Хоть и побаивалась деревня Егора Майкова, но ведь не шалыга какой-то мимо его двора пробежал да пустил в ограду красного петуха? Кто-то свой нашёлся – смелый, чтобы показать козлу зеркало. Закрутился Маёк, а бодать-то и некого…
Вот и стал он куда как чаще прежнего в деревню захаживать, с людьми останавливаться говорить. Должно, выискивал того смельчака.
Только с бедою чаще всего получается так: ты ждёшь её из-за лесу, а она из-под навесу. Сам же её в дом и привёз Егор Майков.
Жениться-то ему уже давно пора миновала. Только не нашлось, видите ли, пары в своей стороне. Задумал он искать ветер за морем и поехал в извоз по навоз. Привилась к нему на чужой стороне бойкая бабёнка, такая ли хваткая – об четырёх сторон крючья. Прям не вымешена, да выпечена.
Вжилась эта Прилада в Майково хозяйство, как въелась! Все работы по достройке дома на себя взяла, все затраты расписала грамотно! Скоро уж Маёк у неё, считай, в приказчиках бегал.
Покуда мужик достраивался, об своём месте в доме раздумывать времени не хватало. А вот когда улёгся с молодайкой на мягкой перине, тут ему сон и слизнуло тревожною думкою.
Видать, не из последнего Маёк избу поднял. И хотя молодайка его такою ли сонницей прикинулась, что и не перехрапишь, однако стал Егор подозревать, что пчёлка эта не спать в поле прилетела. Долго ли собаке учуять палёное?
Скоро и Прилада заметила, что хозяин ночами только одним глазом спит, давай и себе ото сна отмаргиваться. И ведь укараулила гадюка аспида! Когда Маёк ночью полез в подполье да откопал там увесистую суму – уже в который раз перепрятать, молодуха на то дело подумала с улыбкой: «Теперь можно и выспаться хорошенько».
Но не нашла она утром сумы заветной на загаданном месте, только перехватила тревогу в Егоровых внимательных глазах. Однако и виду не подала, что жарко ей сделалось. Притихла до времени и стала так крепко Егора любить, что тот принялся в зеркало смотреть да гадать: «Хрен их, баб, разберёт, за что любят?»
И всё-таки поверил комар носу – сел на ладонь!
Разнежился Маёк на пуховиках, бабьим теплом гретых, всё открыл своей зазнобе: и пошто вынужден прятать суму, и каким путём эта забота нажита. Весь растелесался! Открытая же тайна – как дырка в кармане. Тут-то он и вовсе лишился покоя! Самуё Приладу не хотелось ему во зле подозревать, а вот языка её бабьего стал шибко опасаться.
«Ах ты, голова садовая! – ругал он себя. – Для чо я перед нею потрохами-то трёс? Не дай Господь, выхвальнется где! Тогда – каюк!»
Обсуровел мужик, захмурел: в дело ли, в безделицу – всё прискребается к бабёнке:
– Чего ты надысь по дворам жигала? Об чём с бабами на лехе гутарила? Шкуру спущу, халда!
Ну а молодайка была не из тех, кто к упряжке приучен. Стала она на дыбки вставать, брыкаться.
– Я те не овца, – говорит, – стригчи меня подённо. Как пришла своею охотою, так и уйду не твоими хлопотами. Только проводы гармонить погоди! Ведь я, за сердце к тебе моё бабье да чёрную от тебя ко мне неверу, увяжу в узелок, возьму в дорожку дальнюю погань твою тайную. Не сгодится в беде, так помогнёт в нужде…
– Э, нет! – ломает её Маёк. – Врёшь! Снесла б гуска вола, да гузка мала. Твоя путь-дороженька только одним мною теперь будет прорублена. Вот и ключик, – орёт, – от той самой калиточки, за которой она выстелилась.
И выхватил из-под лавки топор.
Но на ту пору торкнулся к ним дорожный человек. Здоровый детина! Полтора Егора в нём будет! По белу дню дело то было. Примай, хозяин, гостя незваного, коли дверь незакланная.
И такой ли брехливый мужик оказался – и молотит стоит, и молотит. Спасу нет!