
Полная версия
Переезд на юг
3
Табашников опять шёл жёлто-зелёной Партизанской. Нырял под низкую листву и вновь выходил к небесному свету.
В этот раз полкан у чужого забора поданную кость закусил со слезами на глазах. Как будто заставили. Как будто его сейчас будут кастрировать. А обезболивающего не вколют – уличным не положено.
– Заболел, бедолага?
Табашников гладил голову пса. Словно не знал, что с ним делать.
На людной Свердлова снова увидел печальное – навстречу передвигался бледный инсультник. С ногой – как с хоккейной клюшкой. Примерялся ударить ею, пасануть Табашникову.
Евгений Семёнович опустил глаза: и ведь лет сорок всего мужику. Оборачивался. Инсультник всё загребал, всё примерялся ударить…
С матерью инсульт случился в пятьдесят три года. В январский мороз она пришла к гриппующему сыну на квартиру, принесла продукты. Собиралась приготовить что-нибудь, покормить, прибраться в двухкомнатной, которую сын получил всего месяц назад. Ещё слушая с дивана её голос из прихожей, Табашников почувствовал неладное. Никогда не выпившая лишней рюмки, бокала – мать говорила как пьяная. Вошла в комнату, покачиваясь, словно не узнавая её. Не сняла ни сапог, ни шапки. Тяжело села на стул. На все вопросы испуганного сына отвечала невнятно, смазанно. Лицо под песцовой шапкой пылало. Было слегка перекошено, точно она пьяно говорила «а, ерунда». Гипертонический криз? Инсульт?
Табашников бросился в прихожую. Высыпал всё содержимое материной сумки на тумбочку, выхватил из лекарств каптоприл. Снова в комнату. «Ну-ка давай под язык». Стал совать таблетку в скошенный безвольный рот. Поднял мать и осторожно повалил на свой диван, прямо на простыню и подушку, в одежде, в сапогах, шапка слетела. Ещё одну подушку подсунул. Только после этого стал звонить в скорую. Опытный. У матери случались кризы. Гипертоник. С многолетним стажем. Но такого состояния – никогда.
Ждал. Мать что-то лепетала. Гладил её длинные седые, как белесая пряжа, волосы.
Приехали довольно быстро. Определили сразу – предынсультное. «Что давал из лекарств? Воду не пила? Не ела? Всё правильно (молодец)». Сделали уколы, повезли. В машине Табашников держал мать за руку. В тесноте скорой никак не мог достать из своего левого кармана под зимним пальто носовой платок. Чтобы вытереть ей слёзы, тёкшие из закрытых глаз. Достал. Вытер. Но слёзы набегали вновь. Он их вытирал и вытирал.
Приехали к зданию с толстыми колоннами, больше похожему на дворец культуры, чем на больницу. Быстренько завезли больную на каталке по въезду в приёмный покой. Там у Табашникова сняли показания. Фамилия, имя, отчество заболевшей. Год рождения. Домашний адрес. Телефон. Дальше мать повезли по коридору, а сын побежал домой, к отцу, чтобы собрать ей домашнюю одежду и скорей вернуться с ними назад.
Странно вёл себя отец. Когда вместе приходили к больной в палату, пенсионер стоял в изголовье жены в каком-то диком серьёзном почётном карауле. Или держался там за спинку кровати, точно собрался везти жену на кровати домой. Табашников кормил мать. «Сядь, отец, сядь! Не маячь!» На что пенсионер отвечал: «Ничего, я постою». Лежащая пластом больная, казалось, не воспринимала их обоих. Уже не говорила. Сомнамбулически приоткрывала край косого рта, принимала ложки с какой-то кашей.
Впрочем, на улице, возле колонн, отец переключал тумблер. В положение 2. Становился деятельным, активным. По заданию сына спешил или в аптеку, или на рынок за свежим творогом и сметаной для жены.
В самом начале, после развития осложнения, когда больная уже не вставала, – ухаживал за ней сын. Один. (Отец умудрялся исчезать. Для поисков санитарок.) Поворачивал на бок, менял памперсы, пытался вытирать салфетками, мыть ноги.
Главврач, вошедший однажды с белой свитой, – увидел. «Это что такое! Где санитарки?» Две санитарки забегали, начали всё делать. Вытерли, помыли. (Исхудалые обнажённые ноги больной перекидывали как серые оглобли.) Забили свежий памперс. «Всё, Эдуард Генрихович». Сунули испачканную простыню себе за спину. Табашникову. Как замели все следы. «Смотрите у меня!» Крупный мужчина в белом халате и шапочке присаживался сначала к старушке у стены. Тоже с косым ротиком. Стукал её молоточком, чиркал иглой. (Его сопровождающее белое большинство обиженно безмолвствовало: не доверяет, везде лезет сам.) А потом к молодой девчонке в спортивном костюме. И сразу начинал ругать её, что та опять выходила к ухажёру на мороз с непокрытой головой, без шапки. «У тебя арахноидит, дура ты чёртова. Для чего ты ему будешь нужна калекой?» Наконец подсел к Табашниковой. «Ну как, милая, наши дела?» Больная молчала, смотрела в потолок. «Пора говорить, милая, пора». Пошевелил пальцами над своим плечом. Тут же получил карточку с назначениями. Углубился. «Почему сняли пирацетам? Немедленно вернуть». Ему пошептали. «Ну и что, что у нас закончился? В аптеках есть. Сын найдёт, купит. Чтоб завтра же зарядили в капельницу. Никаких аналогов». Погладил плечо больной: «Поправляйтесь, милая, поправляйтесь». Поднялся. «А вы смотрите у меня!» – ещё раз пугнул санитарок. На прощание. А те уже вовсю выслуживались – одна драила подоконник, другая с кометом – умывальную раковину.
Но каждый день Эдуард Генрихович в палату не приходил, и Табашников бегал, упрашивал жадных тёток с половыми тряпками. И всегда потом платил. И только когда больная начала вставать, добираться с его помощью до туалета, до ванной комнаты, всё более-менее наладилось, обходились без тёток.
На работе в НИИ над Табашниковым сгустились тучи. Потому что постоянно слинивал. Или прямо с утра, или после обеда спешил к больной. (Обеденный перерыв не совпадал с приёмными часами в больнице.)
Прикрывала Рая Тулегенова. Активно внушала Суслопарову за стеклом. И тот, загипнотизированный ею, действительно видел возле одинокого покинутого кульмана две тени. Две тени вроде бы Табашникова. (Что за чертовщина!) И даже его плавающее над чертежом большое довольное лицо.
Снова возникла в квартире Табашникова. В новой теперь квартире. До этого два раза возникала в квартире родителей, где Табашников до получения своей постоянно жил. Отец и мать полюбили её, ждали от сына решения. Деликатно подталкивали, направляли. Но сын, чурбан бесчувственный, так и не сделал предложения. В этот раз Рая помогала готовить, приносила свежие продукты с рынка. На руках (машинки не было у любимого) стирала обгаженные простыни и рубашки его матери. По ночам, чувствуя себя обязанным (чувствуя себя подлецом!), Табак обнимал одной рукой льнущее к нему гладкое тюленье тело. Рая после близости строила планы: вот мама поправится, тогда мы… Понятное дело, таращился в тёмный потолок Табак.
Выписали мать в конце февраля. Она волочила, загребала левой ногой, поджав кисть руки. Говорила плохо. Дома в растрёпанной седой пряже своей походила на ведьму. Если сын заходил перед работой, отцу уже ничего не говорил – сам причёсывал. Вечерами Рая подключалась. Вместе мыли в ванной. Виноватый отец метался с банным полотенцем. Все трое надеялись.
Повторный инсульт случился глубокой ночью. Она вдруг захрипела в темноте. Отец растерялся. С включённым светом не мог найти лекарство. Искал по коробкам в комнате. Хотя таблетки лежали на тумбочке у тахты. Руку протянуть. Пока, подвывая, переворачивал, тряс коробки, пока звонил сыну, пока ехала скорая, Наталья Сергеевна Табашникова умерла. Было ей на момент смерти неполных пятьдесят три года.
«Из-за меня она умерла, Женя, – плакал на кладбище отец. – Из-за меня». Табашников прижимал к груди большую пылающую голову, сам плакал, смотрел вверх. Сквозь слёзы видел тех же черных галок, что метались здесь над деревьями двадцать лет назад, когда хоронили Фролова.
4
Перед переездом Агеевых из Казахстана сын Андрей обещал помочь с квартирой. Чтобы была своя. Чтобы смогли жить отдельно. Добавить к деньгам, которые привезут. Однако прошёл год, и будто не было разговора с матерью по телефону. Больше того, деньги, которые привезли (от продажи жилья), сразу забрал. Пустил, как сказал, в дело. Как объяснил – для их же пользы. (Для пользы кого? Их, стариков, или денег?) «Мама, тебе разве плохо у нас. Комната у тебя с отцом самая большая. Живите, ни о чём не думайте». Как будто впарил. Внушил. Как в передаче на телевидении: «А вот эта зелёная таблетка вам, чтобы не думать. Примите её и не думайте».
И Мария Никитична Агеева не думала. Месяца три или четыре. Ишачила. На всю семью. Стирала на всех, готовила, бегала на рынки с весёлой девчончишкой в коляске. Сама, как и муж, с техническим образованием, помогала тугодуму Ване по математике. Невестка вечерами наносила кремы, пилила ногти, сын разгуливал в гостиной, хлопал живот помочами, ждал от матери (домработницы) ужина, заодно продумывая комбинации для пользы денег. Ну а преподобный муженёк всё время шастал. Был то у Табашникова, то у Ирины с Валерием, то теперь новую моду взял – у Маргариты Ивановны. (Правда, с Женей.) Являлся домой с темнотой.
Всё чаще и чаще в кухне Мария сидела, сложив ручки на коленях. И весь вид её говорил: зачем мы тут? Зачем приехали сюда?
Но муж был туповат. Как все мужчины. Не понимал её состояния. Не понимал, что она потеряла свой очаг, гнездо, потеряла безвозвратно, что здесь у неё ничего нет, здесь она приживалка.
– Ну что ты, Маша, опять. Не буду я с ним ругаться. И ходить туда не буду. Сказал же.
Мария Никитична смотрела на мужа: и правда – дурачок. Спохватывалась, гнала от себя всё, начинала хлопотать в чужой квартире, в чужой кухне. Незаметно смахивала слёзы.
До переезда не видели сына три года. Приехали – не узнали. Сын, как говорят сейчас, – поднялся. Четырёхкомнатная просторная квартира в центре, новая машина, жена, как богатая цыганка, вся в мехах, кольцах и серьгах, сам с запонками, подтяжками и дорогими часами, евроремонт заделал недавно, мебель не мебель, кинотеатр на стене, космодром лупит с потолка. Знатно живёшь, сынок. И всё это на зарплату рядового диспетчера в морском порту? Удивительно.
Андрей Геннадьевич через месяц-другой уже не стеснялся родителей. Нередко за ужином хвастался, что опять провернул удачную сделку–комбинацию на пару с каким-то Штукиным. Жена смотрела на мужа с гордостью, подкладывала ему самое вкусное. («Благодарю, дорогая», – мычал в нос новоиспечённый лорд, аристократ.) А Марии Никитичне сразу хотелось спросить у томного комбинатора: что же ты на квартиру-то нам, старикам, жмёшься? Или сразу обеднеешь? Но – только в мыслях всё. Вслух – ни звука. Не смела. Так же, как и отец. Который всегда начинал как-то втихаря давиться над тарелкой, кашлять. Как деликатный кот, который проглотил что-то непотребное и сейчас его вырвет. Впрочем, тут же переключался на Юльку. Как всегда, начинал щекотать, строить всяких коз и кикимор. (Вот не хочет человек знать, что сын стал нечист на руку, не хочет – и всё.) Ах ты, моя золотая! «Не лезь! – грубо обрывала Мария. – Мешаешь кормить!» Толстенький Ваня спокойно напитывался. Мама сказала: когда я ем, то должен быть глух и нем.
Нередко грудь сжимала тоска. Особенно когда днём оставалась в квартире только с Юлей. Когда ребёнок спал, а сама сидела рядом и продолжала безотчётно баюкать. Всё думала о теперешнем, безрадостном. Мучило, что сын стал таким жадным, расчётливым. Деньги на продукты выдавал ей под список, где всё уже было подсчитано на калькуляторе. Накидывал лишнюю сотню, если старуха, не дай бог, где-то даст маху, просчитается. (Сказал бы кто ей в Казахстане, что так будет – посчитала бы сказавшего сумасшедшим.)
На день рождения отца подарил имениннику авторучку. Ну как же – большой писатель. У того тёплая куртка давно вылиняла, вся в пятнах. Ходит по городу как облезлый воин-афганец. У самой обувь дырявая, всё время мокрые ноги. Но этого не видят. Авторучки дарят. Да ещё букет цветов. Имениннику. Папе. От любящей невестки: с днем рождения, дорогой папа! Эх-х.
С дочерью тоже не складывалось. Второй муж достался с большим приветом. Шизоид. По её доверительным словам, сказанным однажды, рос в деревне, в большой семье. Где его чуть ли не с младенчества считали дураком, по-всякому унижали. Начиная от деспота-деда, старших братьев и кончая матерью, которая разрывалась между семью душами. (Отец, печник, можно сказать, сельский аристократ, ни в чём не участвовал, вольно шабашил, а когда бывал дома, подвыпив, с удивлением рассматривал дурного отпрыска, удерживая его коленями.) Всегда звучало в доме для Валерки: не лезь! Не трогай! Не умеешь! Сломаешь! Положи на место, дурья башка! И с тех пор, как освободился из семьи и окончил ФЗУ, Валерий и жаждал похвал, признания. Из кожи лез и лезет вон, чтобы его похвалили. Так было всю жизнь на производстве, так осталось и сейчас на пенсии. Признание, только признание. Похвала. Ай, да какой ты молодец, Валерий! От кого угодно. От случайных забулдыг в пивной. От продавцов железа. От тёщи, от жены. От соседей, наконец.
Дочь видит всё это, понимает. Стыдится его на людях. При гостях не даёт говорить, хвастаться. Сама тараторит без остановки, только бы он молчал. Однако – прикипела. Родной. Никому не даст в обиду его. Даже отцу. Который лезет и лезет. Учит. Сам дурак – другого дурака.
– Куда опять ходил? Где болтался? Почему с ребёнком хотя бы не сидишь? Я что, одна должна тут разрываться?
Агеев смотрел на немолодую злую женщину, на её вывернутый выкрас волос, корни которого всё равно пробила седина, и не узнавал в ней своей жены. В Казахстане ладнее была, спокойней. Снимал плащ, шляпку:
– Так спит же Юлечка в это время.
– А проснётся?
В общем, досталось. Попал, как говорят сейчас, под раздачу. Пришлось и с Юлечкой сидеть, и Ване помочь с математикой, и в магазин два раза сбегать, а вечером с женой мыть ребёнка в ванночке. Потому что родители, как нередко делали теперь, упёрлись в гости. Всё свалив на Машу.
5
На другой день на крыльце дома под высоким орехом Агеев привычно слягнул резиновые галоши – сперва одну, затем другую – и в носках вошёл в дом.
Друг передвигался по кухне, согнувшись в три погибели. Как баба обернул поясницу шерстяным платком.
– Радикулит? – спросил Агеев.
Услышав ответ, мгновенно дал лечение, рецепт:
– На стакан водки – две капли воды. Как рукой снимет!
Друг совсем переломился. И от боли, и от смеха. Махал рукой: уморишь!
Уже серьёзный, Агеев сказал, что сгоняет по-быстрому за действенным средством. Больному приказал не болтаться, прилечь на диван и ждать. Выскочил на крыльцо, вбил ноги в галоши и рванул на Комсомольскую, домой.
Вернулся через полчаса. С «алмагом». С лечебным аппаратом, смахивающим на ленту чемпиона с очень крупными медалями. Усадил больного на диван и наградил этой лентой. Правда, не через плечо, а обернув ею поясницу. Подключил к электричеству. Медали загорелись, замигали. Табашников и впрямь засиял как чемпион. Поможет ли, сомневался. На сто процентов, заверил специалист. Через час-полтора отправишься на свидание с любимой. Никаких затруднений при этом самом. Будешь работать как качалка.
– Ну ты скажешь: как качалка, – смущался Табашников. Однако смотрел на шмаляющую ленту вокруг себя с большой надеждой.
После алмага и таблетки анальгина больному явно полегчало. Немного распрямился. Ходил, правда, осторожно. Как будто учился ходить. Опять с шерстяным платком на пояснице.
Агеев распоряжался в кухне. Разогревал и первое, и второе. Потом позвал к столу.
Пообедав, пили чай. Больной раскраснелся, повеселел. В телевизоре над холодильником что-то мелькало. Агеев взял пульт, прибавил там всего.
Ведущий в большой студии сидит. Сидит в кресле небрежно, откинувшись на локоть. Он – центр внимания. Этакий отвязный современный мессия. Судия. Имеющий право всех поучать. Над головой у него какие-то каббалистические знаки. Два. Висят справа и слева на заднике студии. Что-то вроде перекрещенных молотков с фуражки железнодорожника.
Мессия учит жить молодого парня, который накосячил с девицей, но не признаёт теперь получившегося ребёнка своим. Не хочет. Никак. Парень что-то мямлит на насмешливые припирающие слова судии, потеет, вытирается платком. Остальные участники шоу, сидящие кру̀гом, смотрят на парня с осуждением и даже злорадством: попался, голубчик! Со стороны происходящее в студии выглядит как засолка свежего огурца, попавшего в банку к маринованным. Так сказать – опытным.
Агеев резюмирует, кивая на ведущего: «Вот каким надо быть в наше время. Самоуверенным, наглым. Судить всех и вся. У самого жен было несколько. Детей настрогал пять или шесть. Любовниц не счесть. Но судит, указует, как другим жить. А, каков гусь!»
– Да ты-то откуда знаешь про жён и любовниц?
– Так из интернета. Сейчас же ничего не скрыть. Особенно таким как этот.
Потом незаметно как-то Агеев стал подворачивать к Маргарите Ивановне. (Никак не успокоится.) Опять начал нахваливать женщину. Невесту. Глаза его бегали. Втюхивал залежалый товар. Оказывается, есть не только женщины-свахи, но и мужики. Вот он. Старается.
– Ты что, не видишь, что я больной? Что не могу никуда пойти? (Что качалка не работает? – хотел добавить.)
– Так и не надо, Женя. Она сама придёт. Навестит тебя. Я ей уже позвонил, когда бегал домой. Она тебя полечит. У неё есть чудодейственная мазь. А, Женя?
Вот трепло так трепло. Ну как с такими бороться?Геннадий Андреевич второй раз позвонил вечером. В шесть: «Маргарита Ивановна! Всё в порядке. Он ждёт вас. Поторопитесь. Завтра мне обязательно позвоните. Ну, удачи! Пока!»…
До конца работы оставалось целых два часа. По графику сегодня доработать, досидеть их в пустой библиотеке должна была сама. Может прийти зануда Лямкин, пенсионер, потребовать детективов. (Круглыми сутками, что ли, читает? Уносит по три-четыре книги и является через день. И чаще вечером: «Прочитал! Давайте новых».) Но подруги замахали руками: «Иди, иди, Рита! Лямкина обслужим, не волнуйся!» И захихикали, радуясь за подругу-начальницу. Конечно, тут же смотаются, как только выйду за порог. К своим мужьям и детям. И Лямкин не получит книг. Ну да ладно, не до него. Пока, девушки!
С Таманской до дома добежала за пятнадцать минут. Быстро разделась догола. В ванную. Голову мыть не стала, времени нет.
Перед зеркалом надевала пояс с резинками и чулки с широкими узорами наверху. Терпеть не могла все эти женские конские сбруи. Но – надо: мужчины любят. Представив большую голову Табашникова, уткнутую и внимательно разглядывающую эти узоры – принялась истерично хохотать. Хватит, хватит! Никаких истерик. Взять себя в руки. Надела комбинацию. Тоже с выпендряльными гербариями. На груди и внизу. В длинном облегающем платье перед зеркалом стояла – как стояла бы снулая сельдь на своём хвосте. Но тоже ладно, чёрт с ними. (С кем? С мужиками?) Всё можно вынести.
Металась, искала чёртову мазь. Которую брала у Колодкиной. Когда подвернула лодыжку. Мазь вонючая, но помогла. Да где же она! Ага, нашла. Завернуть баночку в газету. Ну вот, порядок. Теперь быстро одеваться для улицы. И на выход.
В доме на Широкой горело только одно окно. С краю. Деликатно постучала. Костяшками пальцев. К стеклу сунулось испуганное лицо. Поиграла пальчиками: это я, я, Евгений Семёнович! Переступала с ноги на ногу. Захотела вдруг сильно в туалет. Лицо за стеклом, точно поняв это, забубнило, что дверь в воротах открыта, вся дорожка освещена. Заходите, Маргарита Ивановна. Металась в освещённом дворе, не зная – куда. Скрылась за каким-то домиком типа баньки. Начала задирать плащ, потом платье. Узкое платье не поднималось. Да чёрт тебя! Расставила, наконец, ноги. Чувствовала себя волчицей, воющей на луну: зачем я пришла? для чего?
Хозяин в длинной, какой-то бабьей шерстяной кофте на пуговицах походил на беременного головастика. Разводил ручки, приглашал. Извинялся, что не встретил у ворот. Вот, приболел маленько. Принял плащ, одной рукой повесил. Согнуться, чтобы подать тапочки, не смог. Я сама, сама, Евгений Семёнович! Чуть ли не под руку повела хозяина на его же кухню. Всё было приготовлено на столе. Скромно, правда. Две тарелочки и винегрет. И графин. С водкой, конечно. Вина почему-то нет. Налил в две рюмки. Поднял свою: «Ну, ваше здоровье, Маргарита Ивановна! Рад вас видеть у себя». Тоже дёрнула с ним. Водка – пусть будет водка. Стала закусывать. Вообще-то как в забегаловке всё. Графин, винегрет. Пожадничал. Но ошиблась. Пока бормотала и осматривалась, появилась под носом тарелка картошки с подливкой и гуляшом. Что вы, что вы, так много! На ночь! Однако вкусно. Умеет готовить. Где вы простудили поясницу? Оказалось, на огороде. Работал, убирал участок. Вспотел, снял куртку, и быстро прохватило. Уже вечером поясница заныла. А утром не мог разогнуться. Говорил, что радикулитчик со стажем. Ещё в Казахстане прихватило в первый раз. Холодильник тащил. Холодильник сняли со спины, а сам грузчик так и не разогнулся. Пошёл куда-то вроде тележки. Посмеялась. С юморком дядя.
Над холодильником маленький телевизор работал. Присмотрелась. Точно по времени там уже базлали скандалистки. Специально включил, подвёл к ним? Чтобы уколоть за тот случай? Мол, какой я правильный, а вы, Маргарита Ивановна, без всякой культуры. Но по лицу не понятно. Жуёт себе. Ещё налил в рюмки. Поднял свою. Прозит, Маргарита Ивановна! Старалась не смотреть в телевизор. Закусывала, говорила. А там (специально, что ли?) всё прибавляли и прибавляли. Матюги бабёнок уже пронзались то короткими, то длинными звуковыми сигналами. Евгений Семёнович, вы бы выключили. (Мол, я не такая.) Разве мешает, Маргарита Ивановна? Глаза глупы, невинны. Но махнул пультом, выключил. Опять наливал и пододвигал тарелки. Зачем такому жена? Всё сам готовит. Не хуже любой бабы. Какое у вас всё вкусное, Евгений Семёнович – пальчики оближешь! Зарделся. Как девица. И сразу опять налил. Куда гонит? В постель?
В большой комнате удивил низкий абажур из советского времени. Дымящийся над махровой скатертью. Поэтому темновато вокруг. Но всё расставил с умом. Диван, два мягких кресла с боков. Четыре скандинавских стула вокруг стола под абажуром. У одного окна журнальный столик. У другого – у стены – книжный шкаф. Правда, без книг, но забитый красивой посудой и зеркалами. «Всё осталось от прежней хозяйки», – объяснил мужчинка с пузцом, уже с расстёгнутой кофтой.
«А вот здесь мой кабинет и спальня, Маргарита Ивановна». Откинул портьеру, включил свет. Вошла. В упор не видя стол с компьютером у окна, сразу двинулась к широкой тахте у стены. Склонилась над ней. Из волчицы под луной – превратилась в выдру, обнюхивающую медвежье гайно. Хотелось открыть атласное одеяло и посмотреть простыни, на каких медведь спит. Но тот уже выдавливал из спальни. Которая вообще-то больше кабинет, чем спальня. Но этого не захотела признать. Создалось будто бы двусмысленное положение. Дама в спальне у холостого мужчины. Хотя пора, наверное, приступать к делу, резонно думала. А? Но сегодня медведь явно не может. Радикулит выдумал. Опять шли в кухню. В голове красно шумело. Напоил-таки. Специально только водку выставил. А в спальню больше не пускает. Опять в кухне стал наливать. А я не буду! Никогда! Ладошкой прихлопнула рюмку. Нужно уходить. Сваливать, на молодёжном сленге. Ну, мне пора! Серьёзных приглашений в спальню сегодня не было и не будет. Поднялась, покачиваясь. В дурацком своём селёдочном платье. «А как же мазь, Маргарита Ивановна?» А, мазь. Вот она. Хлопнула на стол газетный свёрток. Вонючий. Всю сумку завонял. На ночь её. На поясницу. Будет сильно вонять. Не обращать внимания. Утром – как огурец.
Помогал с плащом. Надела. Обувь уже на ногах. Сумку закинула на плечо. Ну, до свидания. Спасибо. Подумала – и поцеловала. Влепила поцелуй. Куда-то в большое лицо. Как в тугоплавкий чугун. Но это ничего. Похлопала щёку чугуна. Пока, молодец!
По тёмной Широкой шла, покачиваясь. Напоил-таки, подлец. Специально. Вино не выставил. Только водку. Хотелось то ли плакать, то ли петь. Я люблю ти-бя жи-исть! Собаки сразу залаяли. Всё, молчу. Палец к губам. Почувствовала под локтем чью-то руку. Это что ещё такое! «Это я, Маргарита Ивановна. Я, Табашников. Не пугайтесь. Я вас провожу». Странно. Ты же дома. Откуда здесь взялся? А?! Дальше – провал.
Очнулась среди ночи. От сильного позыва в туалет. Застарелый цистит. Как ещё не опрудилась. Пошатываясь, пошла. На унитазе испуганно соображала. Вернулась в комнату. Ночник включён. Разложена тахта. Без простыни. Только подушка. В ногах тонкое одеяло. Сама в платье, в чулках. Все сбруи на месте. Неужели привели? Затащили на третий этаж? Но кто? Табашников больной. Тогда – Агеев? Мгновенно покрылась потом. Присела на тахту. Опять соображала, пыталась вспомнить. И вспомнила – висела на перилах у своей двери. А Табашников изо всех сил удерживал, а другой рукой пытался открыть ключом дверь. Разрывался на части. Господи-и! Как вышел потом Захаров-сосед, и вдвоём они справились, втащили пьяную бабу в квартиру… И что теперь – как жить?
На работу первым позвонил Агеев. «Ну как, Маргарита Ивановна? Как всё прошло? Почему не звоните?» Не знает, сваха чёртов. Ничего не знает. Сделала сладкую мину, засмеялась: всё нормально, Геннадий Андреевич. Больной чувствовал себя хорошо. Посидели, поговорили. Я оставила ему мазь. Всё объяснила. Но старикан что-то почувствовал, молчал. Не отключался. Слышите, Геннадий Андреевич? Всё в порядке, говорю, у него! «А кто же вас проводил? Евгений должен был позвонить, чтобы я это сделал, и не позвонил». Так он сам и проводил, Геннадий Андреевич. Сам. Я ему говорила, что не надо, что сама добегу. Но он настоял. Всё в порядке, Геннадий Андреевич. Твердила и твердила, как заводная. Господи, Мюнхгаузен отдыхает! Сказочник Гофман молчит! Агеев, наконец, отключился. Стыдно было до слез. Ну вот, лицо уже скуксилось, потекло. «Ты что, Рита, что?» Колодкина и Гордеева. Лезут, заглядывают, утешают. «Ну-ну, вытри слёзы и рассказывай скорей. Что он с тобой сотворил? Этот гад большеголовый». Давилась слезами, икала: он ключ, ключ даже бросил, ключ. Полный презрения ко мне-э. «Какой ключ? Где бросил?» Мой ключ от двери. На тумбочку. Полный презрения-а…